Глава 8

Коста. Владикавказ-Тифлис, ноябрь 1840 года.

Совещание высших чинов ОКК должно было состояться в Тифлисе 8-го ноября. Но из уважения к Граббе и не желая надолго отвлекать его от экспедиции в Большую Чечню, начальство решило перенести встречу в Владикавказ. Я прибыл туда вместе с Головиным и Коцебу, совершенно затерявшись в пышной толпе аксельбантов, рубиновых крестов, алмазных звезд и золотых эполетов. Немного волновался. Не из-за своей незначительности, нет. Из-за судьбоносности, как я надеялся, встречи с военным министром.

Я впервые его увидел вживую. Мужчина видный, хоть и растерявший свои кудри — его лоб уже украшала приличных размеров залысина. Довольно живой, типичный дамский угодник. Он лихо отплясывал лезгинку с грузинской дворянкой на вечеринке, устроенной в его честь Головиным накануне совещания. Но он уже был не тем безрассудным воякой и хитрым шпионом, каким был в эпоху наполеоновских войн[1]. Годы сказали свое слово. На посту военного министра он многое сделал, чтобы пустить развитие и военного дела, и кавказской проблемы по ложному пути. Возможно, я был необъективен. Сыграло роль известное мне его участие в судьбе милейшего барона Розена. И тем не менее. Я не мог преодолеть своей неприязни.

Для совещания выбрали зал благородного собрания, расположенный в той самой каменной гостинице, где я встретил Торнау, возвращаясь из-под Ахульго. Посчитал это счастливым для себя знаком. Старался особо не отсвечивать, держаться в тени. Но меня выловил в толпе подполковник барон Вревский, влиятельный помощник военного министра. Мы были шапочно знакомы: в 1837–1838 годах он выполнял роль заместителя князя Хан-Гирея.

— Наслышан про вас, господин штабс-капитан. После поездки цесаревича в Лондон о вас много ходило разговоров в гостиных Петербурга. Присаживайтесь рядом. Поболтаем.

Он усадил меня на соседний стул и засыпал вопросами, не обращая внимания на начавшееся совещание. Чернышев о чем-то витийствовал — в основном, расхваливал кавказские войска, то и дело ссылаясь на мнение царя. Рядом с ним дремал Головин.

— Когда Государь пожелал выбрать Головина наместником Кавказа, — поделился со мной шепотом Вревский, — военный министр пробовал возражать: «он же спит все время». Государь ответил: «вот и прекрасно: значит, выспался!»

Меня отвлекала пустопорожняя болтовня подполковника. Как же эти снобы, делавшие карьеру в залах Зимнего Дворца, любят подчеркивать свою близость к сильным мира сего! Мол, я знаю, что сказал император об этом, что посоветовал тому… Бесят! Хотелось послушать не анекдоты из столичных салонов, а что скажет Граббе. Ему уже дали слово.

Граббе на совещании начал свое выступление так:

— Не нова черкесская непримиримая вражда к русским, их дикое и буйное мужество, но новы эти впервые обнаружившиеся признаки народности, единодушие восстания, порядок и устройство, являющиеся в их скопищах, повиновение избранным начальникам, новые средства, придуманные ими для борьбы и согласное стремление к одной общей цели. Последние события начинают для этого края новую, совершенно отличную от прежних времен, эпоху войны народной, а не действий против хищнических партий, увлекаемых желанием грабежа.

«Ого, прямо по моему докладу чешет!» — обрадовался я.

— Горцы поняли тайну своей силы после первых успехов. В продолжении последних двух лет они забыли страх русского оружия, — то была очевидная шпилька в адрес Раевского, будто это не Граббе отвечал за стратегию. Он продолжил топить своего подчиненного. — Миролюбивые сношения с черкесами уронили в их глазах значение и достоинство местных начальников и были приняты ими, как доказательство слабости или обмана. Они поняли ничтожность воздвигнутых нами фортов внутри края, не имевших прочных связей с линией для получения вовремя нужной помощи и не располагавших ни одним из необходимых условий для самостоятельной, упорной обороны гарнизонов, предоставленных собственным силам.

Раевский тут же откликнулся:

— Мы значительно усилили гарнизоны. Создали подвижный резерв. Добавили, благодаря флоту, серьезную поддержку пароходным сообщением.

Военный министр довольно кивал, плотоядно поглядывая на Раевского. Похоже, он его уже приговорил. Но мне на это было наплевать. Генерал в красной рубашке не вызывал у меня симпатий. Пусть он много полезного сделал на побережье — один сад в Сухуме чего стоит! — но в военном отношении как есть позер и задавака. Садовод, блин! Как он кричал в частных беседах! Как грозил задать «этим господам из Тифлиса и Ставрополя»! Обзывал Головина митрополитом, а не генералом, намекая на то, что командир ОКК больше занят гражданским управлением. И что⁈ Где результат? Снова тысячные санитарные потери. И никаких выводов после гибели Лико и Осипова. Ради чего они погибли?

Я все больше заводился. Выводы они, понимаешь, сделали… Не смешите мои ботинки!

— Я вижу, господа, что руководство Отдельного Кавказского корпуса полностью разделяет позицию военного министерства в отношении Черноморской береговой линии, — взял слово граф Чернышев. — Заслушайте приказ, который я подписал сегодня, подводя итог случившейся трагедии.

Его сиятельство откашлялся. Взял большой плотный лист бумаги с красивыми завитушками. Стал с выражением читать.

— Приказ военного министра от 8-го ноября 1840:

'Устроенные на восточном берегу Черного моря укрепления, основанные для прекращения грабежей, производимых обитающими на том берегу черкесскими племенами, и в особенности для уничтожения гнусного их промысла — торга невольниками, в продолжение весны нынешнего года подвергались непрерывным со стороны их нападениям. Выбрав это время, в которое береговые укрепления, по чрезвычайной трудности сообщений, ни отколь никакой помощи получить не могли, горцы устремились на оные со всеми своими силами; но, в ожесточенной борьбе с горстью русских воинов, они встречали повсюду самое мужественное сопротивление и геройскую решимость пасть до последнего человека в обороне вверенных им постов. Гарнизоны всех этих укреплений покрыли себя незабвенною славою; из них в особенности гарнизон укрепления Михайловского явил пример редкой неустрашимости, непоколебимого мужества и самоотвержения. Состоя из 500 только человек под ружьем, он в продолжение двух часов выдерживал самое отчаянное нападение свыше 11-ти тысяч горцев, внезапно окруживших укрепление, несколько раз сбивал их с валу и принуждал к отступлению, но, когда, наконец, потеряв в жестоком бою большую часть людей, гарнизон не видел уже возможности противустоять неприятелю, в двадцать раз его сильнейшему, он решился взорвать пороховой погреб и погибнуть вместе с овладевшими укреплением горцами. На подвиг этот, по собственному побуждению, вызвался рядовой Тенгинского пехотного полка Архип Осипов и мужественно привел его в исполнение. Обрекая себя на столь славную смерть, он просил только товарищей помнить его дело, если кто-либо из них останется в живых. Это желание Осипова исполнилось. Несколько человек храбрых его товарищей, уцелевших среди общего разрушения и погибели, сохранили его завет и верно его передали. Государь Император почтил заслуги доблестных защитников Михайловского укрепления в оставленных ими семействах. Для увековечения же памяти о достохвальном подвиге рядового Архипа Осипова, который семейства не имеет, Его Императорское Величество высочайше повелеть соизволил: сохранить навсегда имя его в списках 1-й гренадерской роты Тенгинского пехотного полка, считая его первым рядовым, и на всех перекличках, при спросе этого имени, первому за ним рядовому отвечать:

— Погиб во славу русского оружия в Михайловском укреплении.

Высочайшее соизволение сие объявляю по армии и всему военному ведомству'.

Что ж память Архипа Осипова увековечена достойно. Но разве в этом дело?

Я не выдержал. Сколько еще этот мерзавец, граф за донос, самодур и ретроград, будет морочить голову царю, обещая в кратчайшие сроки решить вопрос с горцами?[2] Я вскочил со стула и громко бросил залу:

— Укрепления у нас есть, спору нет. Линия отсутствует!

— Что⁈ — обозлился граф. — Это кто?

— Штабс-капитан Варваци. Очень полезный офицер. Договорился с джигетами о вступлении в русское подданство в следующем году. Собрал сведения, легшие в основу вашего приказа, — подсказал Коцебу.

— Мне плевать, — разорялся военный министр, — на его полезность. У меня «полезные» не в чести. Дисциплинированные потребны в армии. Но послушаем, что он еще скажет. Продолжайте. Но прежде чем раскрыть рот, уясните следующее, штабс-капитан, — в его голосе смешалось все: издёвка, пренебрежение и тупость старшего командира над всей военной Россией. — Ваш главный начальник, генерал-адъютант Граббе, имел дерзость утверждать, что слабость береговой линии находится в самых основных началах ее устройства и что прежде всего должно думать об изменении этих начал. На донесение это Государь изволил наложить следующую резолюцию, — Чернышев выбрал лист из лежавшей перед ним папки и зачитал. — «Всё это отходит вновь от предпринятой системы и клонится к уничтожению всего сделанного с толикою тратою людей, способов и времени, вовсе не приводя к положительной цели».

Граббе повесил голову и промолчал. Я решился прийти ему на помощь. Вернее, не ему лично, но той точке зрения, что уже ясно усвоена всем ОКК — Черноморская линия есть напрасная трата людских и материальных ресурсов. Чернышеву плевать на меня? А мне плевать на последствия. Как верно мне кто-то сказал, дальше Кавказа не сошлют. Пропадать так пропадать!

— Отчего же такая уверенность в правильности системы? Не оттого ли, что есть люди, внушающие Государю ложные надежды? Три года назад на личной аудиенции Государь мне сказал: уверяют меня, что сладим с черкесом к 40-му году. Ну и как? Сладили? Или сейчас славим подвиг Архипа Осипова, ибо более хвалиться нечем? Если мы ничего принципиально не изменим, войну не закончим и через четверть века!

В зале зашумели.

— Да! — повысил я голос, все более распаляясь. — Нужно иметь смелость взглянуть правде в глаза, признать ошибки. Реформа сенатора Гана — от нее один вред. Уже в Грузии неспокойно. Дополнить военные меры политическими и…

— Это бунт! — закричал Чернышев. — Это неповиновении в присутствии старшего командира! Арестовать! Предать суду! Разжаловать в солдаты! В роты его, в арестантские роты! На каторгу!

Меня схватили за руки появившиеся графские адъютанты. Первым был барон Вревский. Он смотрел на меня с сожалением, но повиновался приказу.

Я был арестован.

Допрыгался, Коста Оливийский! Накаркал сам себе, будущий хорунжий!

… Я стоял перед Комиссией Военного суда, учрежденной при Кавказской резервной гренадерской бригаде, в которую входил Эриванский полк. В зал суда меня доставили из Метехского замка, куда запихнули сразу по прибытии в Тифлис закрытой кареты с жандармами. Вот и дошутился я насчет близости моего дома к главной тюрьме столицы Закавказского края. Зачем брякнул, не подумав, что недалеко будет Тамаре мне передачки носить?

— Подсудимый! Как вас зовут? Сколько от роду лет, какой веры, и ежели грекоправославной, то на исповеди и у Святого причастия бывали ль ежегодно?

— Зовут меня Константин Спиридонов, сын Варваци, — ответил я, как заранее меня научил аудитор 13-го класса, Вышкольц. Он же и проводил предварительный опрос. — От роду имею 37 лет, веры греческой, на исповеди и у Святого причастия ежегодно бывал.

— В службу Его Императорского Величества вступили вы которого года, месяца и числа, из какого звания и откуда уроженец? Имеете ль за собою недвижимое имение и где оное состоит?

— На службе Его Императорского Величества состою с декабря 1836 года. Происхожу из турецкоподданных, с ноября означенного года принял присягу российскому Государю и Наследнику престола. Имениями не владею. Имею пожалованную мне по монаршему распоряжению аренду дома в городе Тифлисе.

— Во время службы какими чинами и где происходили, на предь сего не бывали ль вы за что под судом и по оному, равно и без суда в каких штрафах и наказаниях?

— Службу начал с юнкерского чина в Эриванском полку. В нем же произведён в прапорщики. Далее произведен через чин в поручики по монаршему распоряжению. Его же волей понижен обратно в прапорщики через полгода. Обратно восстановлен в звании тем же днем. В настоящем чине штабс-капитана состою все в том же полку. Под судом ранее не состоял, штрафам без суда не подвергался. Имею взыскания от Государя Императора, соизволившего выразить недовольство некоторыми моими действиями.

Члены комиссии зашумели, зашептались. Бурная офицерская карьера штабс-капитана Варваци некоторых неосведомленных весьма удивила. Равно как и участие царя в судьбе простого обер-офицера.

— Имеет ли подсудимый награды? — осведомился презус барон Врангель[3].

Очевидно же, спросил для других. Уж кто-кто, а командир Эриванского полка о моих наградах осведомлен прекрасно.

— Подсудимый штабс-капитан Варваци имеет: орден Станислава 4-й степени, с прошлого года приравненный к 3-ей; орден Владимира 4-й степени, офицерский Георгиевский крест. А также медаль «За взятие штурмом Ахульго» на георгиевской ленте. Согласно кондуитного списка,[4] — принялся зачитывать по бумажке аудитор Вышкольц, — в отставке — не был; в иностранной службе — не был; в кампаниях не участвовал; усерден по службе; способностей — хороших; письму и грамоте обучен посредственно, в математике имеет знание; иностранными языками владеет — английским, турецким, греческим, грузинским, армянским; в нравственности хорош; в хозяйстве хорош.

— Что вменяется в вину подсудимому? — раздался болезненный голос из-за моей спины.

Я оглянулся.

Оказалось, в зал тихо вошел и уселся в углу генерал-майор Андрей Михайлович Симборский, мой старый ангел-хранитель и командир нашей бригады. Я слышал до ареста, что он уволился в отпуск по болезни и отбыл на минеральные воды. Неужели примчался меня защищать? Или казнить?

— Дерзость противу начальства, неповиновение, нарушение чинопочитания, — печально ответил барон Врангель.

— Военный министр, Его сиятельство граф Чернышев, — вмешался какой-то подполковник из штаба бригады, — приравнивает выступление штабс-капитана Варваци к измене. Подсудимым были подвергнуты критике на грани осуждения сами основания нашей военной стратегии на Кавказе, неоднократно одобренные Государем Императором. Министр настаивает на помещении оного офицера в арестантские роты с лишением всех чинов, прав и состояний.

— Его сиятельство не является членом суда, как и я. Только суду допустимо определить меру наказания, — вступился за меня добрейший Симборский.

— Вы правы, Ваше Превосходительство! Нужно изучить все обстоятельства дела, — вмешался барон Врангель. — Быть может, имеются смягчающие обстоятельства? Насколько я осведомлен, штабс-капитан Варваци неоднократно был ранен и контужен. В отпуск по болезни не просился. Не исключаю, что имело место нервическое расстройство. Приступим к опросу.

На меня посыпались вопросы. Я отвечал спокойно. Не оправдывался. На состояние аффекта не ссылался. Голосу дрожать не позволял, хотя умом понимал, что дело плохо. Очень плохо!

Когда из меня выжали все соки и я подтвердил, что все ответил «по сущей правде», был выдворен в коридор, чтобы дать суду возможность вынести приговор. Симборский вышел за мной.

— Ну, как же так, Коста? Как же так⁈ Ты на кого замахнулся⁈ На главного своего начальника, после Государя⁈ Иль ты ума лишился? — взволнованно спросил меня генерал.

— Никак нет, Ваше Превосходительство! Как я и сказал на суде, было совещание. Разрешено было выражать свое мнение. Не перечил. Не грубил. Лишь сообщил то, о чем говорят все офицеры — от безусого юнкера до седого генерала: вредна Черноморская линия!

— Эх, братец! Не в Линии дело! Ты же в лицо министру бросил, что он лжет императору. Такое не прощают!

— Что со мной будет?

— Что бы ни решил суд, не жди благоприятного оборота. Окончательное решение за Государем. А ему будет докладывать Генерал-Аудиториат. Там сидят дружки Чернышева. Рады будут порадеть своему благодетелю.

Меня вызвали в зал.

Барон Врангель стал зачитывать приговор:

— Разжаловать в солдаты… Лишить всех чинов, званий и состояний… В отношении орденов — на усмотрение коллегий кавалеров… С учетом боевого прошлого и заслуг перед престолом…

Я выхватывал лишь одни отрывки, так сильно стучала кровь в голове и закладывала уши.

Приплыли, Константин Спиридонович! Приплыли! Отныне ты — вооруженный раб.

…Мозг спас как от необдуманных поступков — их и так уже было совершено с лихвой — так и от каких-либо трусливых, нервных реакций на это решение второго «самого гуманного суда в мире» в моей недолгой жизни в былых временах. Наоборот, услужливо напомнил бородатый анекдот о правоверном еврее, которые долгие, долгие годы каждый день ходил молиться к Стене Плача. И на вопрос о результатах ответил, что, такое ощущение, будто он со стенкой разговаривает.

Так и я. Но я со стенкой не только разговаривал. Я все это время пытался пробить её своим лбом. Глупая и наивная затея, как оказалось. Зря проверял на прочность что внушительную стену Николаевской постройки, что свой лоб. Исход был очевиден, а победитель известен.

Далее мозг решил подсластить пилюлю. И попытался сравнить меня, ни много — ни мало, с самым значительным писателем всех времен и народов, со Львом Николаевичем, который в данную минуту, наверное, 12-летним отроком шалопайничал в Ясной Поляне. А, может, уже двигался в сторону Казани. Не важно. Я, конечно, мозг поблагодарил за столь лестное сравнение, но отметил, что оно уж совершенно фантастических размеров. А то, что я не мог молчать, никак меня со Львом Николаевичем никогда на одну доску не поставит.

Не могу молчать! А молчание, как известно — золото! Вот и уплыло оно из моих рук. Костлявая рука голода и холода, как любили шутить в моем старом времени, встала передо мной…

Действительно, не мог держать рот на замке? Да, не мог. Надеялся, что услышат? Очень! Наивный? Выходит, что так! Если б смолчал? Не простил бы себе и не смог бы спать спокойно. Получается, что по-другому поступить не мог. Я молодец? И да, и нет.

Был бы один, было бы не так неуютно. Хоть бы и признавало большинство поступок глупостью, а только нет-нет, а отмечали бы и мою храбрость, и совесть. Многие бы, может, и завидовали тому, что я смог, а они испугались, не смогли. И будут продолжать бояться. И молчать. Наверное, находил бы утешение в таких доводах и словах.

Но я не один. За мной — большая семья. И хотя я абсолютно уверен, что никто из них никогда не произнесет это знаменитое и лишающее человека духа и сил: «А о нас ты подумал⁈» — легче не становится. Потому что, я всегда думал и думаю о них.

Уверен, что не скажут. Может, повздыхают. Пожурят. Тамара, так точно на людях — ни-ни. Если только, когда останемся в спальне, прежде побьет. Потом потребует удовлетворения. Потом потянется с улыбкой, скажет, что я дурак, но дурак любимый! Хотя и Тамара, зная всю подноготную, скорее похвалит и будет гордиться. Она не за труса замуж выходила. Не за того, кто прячется за спинами других и находит оправдания. Честь и совесть для неё превыше всех благ. Спросит, был ли другой выход? Я бы сказал, что да, был. Просто нужно было промолчать. Но я молчать не мог!

В общем, я сорвался. Как альпинист. Как тот альпинист, который долго готовился, долго поднимался по крутой и отвесной стене к вершине. Часто один. Часто в связке с кем-то. Но в эту минуту оказался один. И сорвался. Никто не подстраховал. И полетел в пропасть. Казалось — все! Разобьюсь, погибну, не выживу! Но ведь не погиб. Какой-то из вбитых мной прежде крюков удержал меня на этой отвесной стене. Он уже подрагивает, грозится выскочить. И тогда мне — хана. Но время есть. Нужно перевести дыхание, собраться. Начать себя спасать. Вбить еще один крюк, завязать веревку. Потом еще и еще…

Я долго полз до этой вершины. Теперь меня отбросило почти к подножию горы. Надо опять лезть вверх. Ничего. Надо, значит надо. Полезу. Только, чур, уже не по этой стене. С этой стеной все ясно. Не прошибешь. Вон — весь лоб и руки в крови. Надо изменить маршрут. Уйти вправо (влево) от этой стенки, на соседнюю. На ней безопаснее. Не стреляют, не пытаются тебя убить. Мирная жизнь. Буду взбираться по ней. И хоть я ненавижу Чацкого, но тут вспомню: сюда я больше не ездок! В отставку! В отставку!

Так что не стоит больше об этом рассуждать. Пора подводить итоги, сводить дебет с кредитом и выносить финальное решение. А тут все просто: «Графа Монте-Кристо из меня не вышло. Придется переквалифицироваться в управдомы».


[1] Чернышев был до Отечественной войны личным посланником царя при Наполеоне. Собрал важнейшие сведения о французской армии. Был выслан из Парижа после язвительной аудиенции у императора. Активный защитник «малой войны». Сыграл важную роль в развитии партизанского движения, а позднее, в развитии казачества.

[2] Есть неподтверждаемая фактами версия, что Чернышев оговорил на следствии по делу декабристов своего родственника Захара, чтобы завладеть его титулом и майоратом. Но слухи ходили, и Коста их мог слышать.

[3] Презус — председатель Военного Суда. Обычно им выступал командир соединения, в котором служил подсудимый. В состав суда включались офицеры разного звания.

[4] Кондуитный список — в военном ведомстве до 1862 г. особый список о поведении, знаниях и способностях офицеров. Зачитывался на судебных слушаниях.

Загрузка...