Коста. Манглис-Дарьяльское ущелье-Малая Чечня, январь-апрель 1841 года.
Проводы получились скомканными и суетливыми. Из-за меня, конечно. Новость о том, что скоро я стану отцом выбила почву из-под ног, заставив забыть обо всем на свете. Думая об этом все время, я не знал, за что хвататься и, в общем, только мешал Тамаре и Бахадуру. Путался между ног. Взявшись за что-то, зависал. Тамару это изрядно веселило. Да и Бахадур не скрывал усмешки. Наконец, Тома просто схватила меня за руки, усадила на стул и приказала с него не вставать, пока она прибиралась во флигеле.
Когда я подхватил её, чтобы усадить на коня, завис опять. Тома болтала ножками по воздуху, терпеливо ожидая, когда же я уже посажу её на седло. А я заволновался.
— Что еще? — спросила жена.
— Как же ты столько времени проводишь на лошади? — спросил я, уже начиная дрожать.
— А что такого?
— Так ты растрясешь все там! — я глазами указал на её живот.
— Милый! Успокойся уже! — Тамара похлопала меня по плечу, призывая все-таки перестать держать её в подвешенном состоянии.
Я последовал её просьбе. Тамара уселась в седле. Взяла поводья в руки.
— Во-первых, срок совсем небольшой. Во-вторых, не я первая, не я последняя.
— Да мне плевать на остальных… — пришлось тут же осечься, поскольку Тамара грозно посмотрела на меня. — В том смысле, что…
— Да, любимый, я понимаю. Ты волнуешься. И ты опять сделал меня счастливой. Даже зная тебя, я не ожидала такой реакции. Но, прошу тебя, успокойся, возьми себя в руки. Сейчас — это самое важное. У тебя впереди всего восемь месяцев, чтобы решить свои проблемы и выбраться отсюда! Вот что тебе должно сейчас больше всего волновать. И не просто выбраться, а выбраться живым и здоровым. А обо мне не беспокойся. Со мной рядом столько людей, которые позаботятся обо мне, что у тебя не может быть никаких поводов для страхов. Разве не так?
— Да, любимая, так! — я, как школьник, стал загибать пальцы, перечисляя всех этих людей. — Бахадур, Микри, Миша…
— Коста! — Тамара рассмеялась. — Я жду ребенка. И не хочу, чтобы мой муж перестал быть сильным и храбрым мужчиной и тоже превратился в ребенка. За двумя сразу я не услежу. Все! Соберись и возьми себя в руки!
Я кивнул. Подошел Бахадур. Обнялись.
— Она права! — доложил он мне. — Будь мужчиной. За неё не волнуйся. Обещаю, что глаз с неё не спущу.
— Спасибо, друг!
…Долго махал им вслед. Пытался унять дрожь. Пока не получалось.
«Легко сказать — возьми себя в руки! Даже в тот день, когда я разлепил глаза на грязной земле под аркой в Стамбуле, я не чувствовал себя таким растерянным и испуганным, как сейчас. Правда, тогда, кроме страха, недоумения, растерянности, ничего другого не испытывал больше. А теперь я, хоть и дрожу напуганный, а только при этом думаю, что нет человека счастливее меня в эту минуту! Хоть и положение — аховое! И все равно!»
— Коста! — раздался насмешливый голос Рукевича позади.
— А? — я обернулся.
— Кому ты машешь? — спрашивал уже Малыхин.
И он, и Рукевич широко улыбались. Я посмотрел на дорогу. Тамары и Бахадура уже не было видно.
— И давно я так? — спросил.
— Да уже минуты две!
— Задумался. Спасибо, друзья, что уступили флигель.
— Мы же говорили тебе: он — твой, если тебе и Тамаре так будет угодно.
— Спасибо! Пока нет надобности, — я кивнул. — Пойду!
Шел, продолжая размышлять.
«Тамара права! О ней не стоит так волноваться. Круглосуточный присмотр за ней обеспечен. А вот мне пора взяться за ум! Тут все просто: игры закончились. Тут другой уровень ответственности. Отец — это теперь моя главная должность и мой главный чин. Любишь кататься, как говорится. Не испугался. Зажил полной жизнью в этом времени, будь любезен — отвечай. Сыну не нужны будут твои объяснения про сложную политическую ситуацию, подковерные игры, плохих генералов. Ему нужно будет, чтобы ты его кормил, поил, одевал, воспитывал. Стоп! Как — сын⁈»
У меня опять подкосились ноги. Я присел возле казармы.
«Никак не может быть сын. Лазарь не может сейчас родиться. Рано. Как бы я не крутил. Я же точно высчитал. Да, точно. Лазарь должен будет стать моим прадедом. Отцом моего деда Спиридона, в честь которого меня и назвали. Да, так. Точно так! Тогда, кого несет под сердцем Тамара? Что за идиотский вопрос⁈ Или мальчик, или девочка. Вариантов всего два. „Родила царица в ночь…“ Типун мне на язык! Значит, или сын, или дочь. Голова кругом. Так. По порядку. Сам себе накаркал, когда вспомнил про то, что жизнь закончил хорунжим. Не успел подумать, как разжаловали. То есть, все идет по плану высших сил. Значит, стоит надеяться… Да нет! Стоит верить и не сомневаться, что так и будет. Я выберусь из этого положения, стану хорунжим. Не штабс-капитан, конечно, но и не рядовой. Уже хорошо, поскольку выполню просьбу Томы. А если так, то, скорее всего, Тамара родит мне дочь! Дочку! Дочурку! Назовем её — Софья! Да! Соня, Сонечка! А уж Лазарь будет следующий! Вот Бахадур обомлеет! Он-то был уверен, что Тамара будет рожать только сыновей. И только потом одну дочь. А тут Софья будет первой!»
Я повеселел. Уже стал представлять, что родится обязательно копия Тамары. Значит, мир будет осчастливлен еще одной прекрасной девушкой, которая вырастет, выйдет замуж, нарожает детей… Тут опять пришлось замереть от роя космогонических мыслей.
«Получается, что я — прапраправнук из будущего — сам стал, ну, будем считать, основателем рода⁈ Сам себя родил? Все было для этого? Может, было так, что линия напрочь прерывалась в каком-то из течений жизни? А меня сюда выбросило, чтобы я не дал этому случиться? Спас наш род? Матерь Божья!»
На большее сил не хватило. Голова стала разрываться как от мыслей, которые мой ум никак не мог объять и переварить, так и от картинок, в которых рисовалась одна линия жизни, а от неё ответвлялись другие. Одна река жизни и её притоки. И непонятно, река ли продолжит свое течение в будущем или какой-то из притоков? Какая вода достигнет океана, а какая вся уйдет в песок в пустыне безмолвия и смерти.
«Не, не. На фиг! Это не моего ума дело, в том смысле, что моего ума не хватит. Может быть, Эйнштейн какой-нибудь и справился. Только не я! Моё дело следовать заданию и плыть по реке. По той реке, в которую меня швырнули. Верить, довериться и — плыть! Все записано! А, если так, то не нужно бояться!»
И в первый раз после того, как я узнал о беременности жены, я успокоился совершенно. А следом внутри поднялась такая волна радости и нежности, что я не удержался, поднял голову к небу и гаркнул:
— Я буду отцом! Ура!
… В роте, где мне выпало служить, как и во всяком замкнутом мужском коллективе, не все было всегда гладко. Редко, но эксцессы случались. Побегов и длительных самовольных отлучек не было, а вот на случаи своеволия и последующего телесного наказания насмотрелся. Бывало, напьется солдат, нагрубит старшему по званию или подерется, да и получит шпицрутенов. Перепадало даже тем, кто имел орден — и нижним чинам, и унтер-офицерам, хотя они были уверены, что им уже битье по спине не грозит. Если был пойман за пьянство или распутство, крест не спасал. Соберется полковой суд и вынесет приговор: получи столько-то палок[1]. Воровство у своих товарищей наказывалось ещё строже. Виновных прогоняли через пятьсот человек по три-четыре раза и отправляли служить в линейные батальоны. Мне эти сцены наказания — как серпом по одному месту. После стамбульской фалаки смотрел на телесные наказания как на злейшее зло. Слава Богу, не пришлось в руках подержать тонкий прут. Иначе нарвался бы на неприятности.
К моему удивлению, больше всего проблем создавали семейные роты. Имевшие много свободного времени женатики, вместо того чтобы заниматься своим хозяйством, предпочитали пьянствовать. Воровали у местных сено и дрова, отнимали водку. Иногда приходили в казармы, вроде как, в гости, а потом что-то пропадало.
Встретил меня через пару недель после Рождества на плацу унтер-офицер, которого все звали за глаза Прокопычем. Он иногда наведывался к Соколову. Тот давным-давно, в начале службы унтера, был его дядькой.
— Отчего в гости к нам, в слободку не заглядываете? Деньгу жалеете?
— Вроде, не знаю там никого.
— Отчего не знаете? Вот он я — приглашаю. Кислого молочка — нет? Не соскучились за молочным? Корова своя есть. Шмятанка. Айда?
У меня аж челюсти свело, так вдруг захотелось мацони. Намазать им краюху белого хлеба или обмакнуть в него нарезанные брусочками овощи и похрустеть, стирая с усов белую пену! В отупляющем гарнизонном быту еда превращалась в нечто вроде культа. Самую незамысловатую снедь полагалось есть с чувством, толком и расстановкой. Не спеша. Словно убивая время за неторопливым поглощением скромной трапезы. А любой приварок выглядел даром небес!
— Отчего же не сходить? Только у ротного отпрошусь. Не дело в самоволку бегать разжалованному!
— Так отпрашивайтесь! Вам не откажут.
Ротный не возражал. Лишь странно посмотрел на меня. С какой-то задней мыслью, как мне показалось.
Пошли.
Форштадт меня поразил своей неухоженностью. Заборы изломаны. Перед избами кучи мусора. Дома ветхие и грязные. Изнанка солдатской колонизации, о которой столько слышал дифирамбов, когда служил в штабе ОКК.
Жилище Прокопыча не выделялось в лучшую сторону. Внутри было не чище, чем снаружи. Настоящий свинарник. Стол с объедками. Унтер небрежно смахнул их на пол.
— Агафья! Ну-ка, покажись!
Вошла хозяйка. Молодая женщина с побитым оспой лицом. Держалась настороженно. Глаз не поднимала. Теребила пояс застиранного невзрачного платья в ожидании мужниных приказов. Какая-то забитая, как неживая.
— Водки нам сообрази на стол! — приказал унтер. — И эта… капустки там, огурчиков…
— Ты, вроде, молока кислого обещал, — вмешался я, не испытывая никакого желания пить с унтером и уже жалея, что пришел.
— Молоко будешь с водкой мешать? — изумился унтер, переходя на «ты».
— Мешать не буду. Не хочу водки.
— Ну, как знаш! А я усугублю. Мясоед. Сейчас можно.
Агафья расставила на столе миски с капустой и огурцами. Выставила бутыль с местной виноградной дурной водкой. Прокопыч налил себе кружку. Выпил. Зажевал кислой капустой.
— Где ж ты корову держишь? Коровника или сарая что-то не заметил.
— Так нет коровы.
— Что ж ты мне голову морочил?
Унтер хитро прищурился. Замахнул еще чачи, заполняя пространство резким запахом сивухи.
— Значит, не понял?
— Что я должен понять?
— Я тебе иной шмятанки обещал. Молочка… Бабу мое хош?
Я откинулся от стола, словно мне плюнули в лицо.
Унтер не унимался.
— Ты не смотри, что рябая! В постели горяча. И сиськи что твое вымя! Напьёшьси молочка… Гы-гы-гы! Ты ж богатей! Рупь серебряный обществу подарил. А я за рублем не гонюсь. Ик… Мне и полтины хватит. Ну, как? По рукам?
Я вскочил из-за стола.
— Да пошел ты!
— Эй, эй! Не серчай! Аль брезгуешь⁈ Да не беги ты! Ребятам не говори! — летело мне в спину.
Ну, и дела! Солдаты — сутенеры, полковая проституция во плоти! Женой своей торговать — это же надо такое придумать![2] Я вернулся в роту и рассказал Петровичу.
Соколов помрачнел.
— Давно за ним присматриваю! Все ж не подвела меня чуйка. Вы офицерам не говорите. Мы его сами накажем. По-свойски.
Прокопыч, как чувствовал, неделю не появлялся в казарме. Затем притащился. С ним церемониться не стали. Уволокли в чулан и так отходили, что он попал в полковой лазарет. Последствий не было. Ротный закрыл глаза на самоуправство. Да и расправа случилась накануне отправки всего батальона в Дарьяльское ущелье для расчистки Военно-Грузинской дороги от снега. Традиционная вылазка, как мне поведали сослуживцы.
Рота повеселела. Хотя поход ожидался трудным, появлялся шанс обрести суррогат свободы. Месяц, два в горах, жизнь не солдат, а почти вольных — это больше всего привлекало людей, уставших от однообразия. Их не пугала тяжелая работа, суровые ночевки в снегу, в метелях и под дождем, возможные нападения лезгинов. Я же не знал радоваться или горевать. Разлучаться надолго с Тамарой не хотелось. И трудности страшили. Насмотрелся на переход из Закавказья. На Крестовский, на Терек, на скалу Пронеси Господи. Зимой там жуть что творится. Была бы перспектива возможной выслуги, тогда — другой расклад. А так… Скорее отморожу себе все на свете, чем в унтеры выбьюсь.
Перед отправкой прибыл какой-то незнакомый мне генерал. Батальон построили покоем. Генерал, кутаясь в длинную шинель под пронзительным январским ветром, произнес напутственную речь. Среди прочего бла-бла-бла сказал:
— Бдительности не терять! Ружья держать под рукой! Балует хищник на Линии и на дорогу прорывается малыми партиями!
Завершил свое выступление так:
— Разжалованные есть?
Из строя вышло полтора десятка человек. Построились. Я вместе с остальными.
Генерал прошел вдоль ряда. Уставился на меня тяжелым взглядом.
— Декабрьский?
— Никак нет, Вашество! Я ноябрьский.
Генерал дернулся как от удара. Закрутил головой в поисках того, кто подскажет, что значит сия выходка. Бочком-бочком ретировался, не сказав ни слова.
Чего испугался? Я всего лишь пытался сказать, что не декабрист какой-то, помешавший выспаться господину Герцену, а разжалованный в солдаты по решению Военного суда в ноябре месяце. Если по советским законам из будущего, вполне себе нормальный зэк, осужденный не по расстрельным статьям 58−1б и 58−2, а всего лишь 58−10. Безобидный балабол, за метлой не следящий.
… Ассоциации с суровой довоенной Совдепией укрепились в ближайшие месяцы. А как им не укрепиться, коли с лопатой не расстаешься с раннего утра и до глубокой ночи, как в сталинских трудлагерях на стройках народного хозяйства? Так запаршивел, что попадись мне на глаза любые бани — хоть тифлисские, хоть по-черному из русской глубинки, — скомандовал бы батальону «В атаку!», позабыв, что уже не офицер. Каждый день пробивая для почтовых карет дорогу от чугунного моста через Терек до Владикавказа, забыв, что такое ночлег в тепле и двухразовый прием горячей пищи, вкусил сполна экзотики зимней походной жизни. Об этом кошмаре мечтали мои сослуживцы? С каждым днем смотрел на их затухающий энтузиазм и приходил к неутешительной мысли: бойтесь своих желаний… Вслух ее не озвучивал.
Ночевки на Военно-Грузинской дороге в феврале-марте — кошмар во плоти. С дровами был огромный затык. Кругом голые скалы. Ни кустика, ни деревца. Хорошо, если удастся раскопать из-подо льда какую арбу, попавшую под завал лет десять назад. Тогда — праздник. Можно и горячего поесть, и вещи просушить, и подремать, подставляя промороженные до костей части тела благодатному огню. Отдых в казарме при редуте Дарьял, в которую солдаты набивались как сельди в бочке, превратился в манну небесную. Иногда выпадало провести ночь прямо в снегу у дороги, в какой-нибудь теснине, зажатой скалами. Правильно сказал один путешественник: кто хоть раз видел Дарьяльское ущелье, тот его никогда не забудет.
Когда тропинки в ближайших горах немного освободились от снега и стали более-менее проходимыми, ротный не выдержал:
— Сделаем короткую вылазку на правый берег и заготовим себе дров.
Рота вооружилась топорами и, переправившись через Терек, начала подъем. Про ружья не забыли: местные осетины, покорившись лет десять назад, продолжали «шалить». Недаром у них родилась поговорка: что находим на большой дороге, то нам послано Богом.
— Бывали здесь, Константин Спиридонович? — спросил меня молоденький юнкер, которому был поручен мой взвод.
Он кивнул за спину, показывая на еще не взбесившийся Терек. Пройдет несколько месяцев, и во время наибольшего таяния снегов рев бушующей реки станет ужасным. Она скроется из глаз в водной пыли, и лишь неистовый грохот увлекаемых течением камней подскажет, где рвется на чеченское плоскогорье стремительный поток.
— Много раз проезжал, Ваше благородие! Видите развалины замка на одинокой мрачной скале?
— Трудно не заметить.
— По преданию, это башня царицы Тамары. По-другому — обитель Демона.
Я вздохнул.
«Томочка, как ты там? Все ль нормально? Ты носишь под сердцем моего ребенка, а я по воле мерзавца вынужден морозить свой зад в этом безлюдном краю!»
Добрались до редкого горного леса с перекрученными соснами. Застучали топоры. Заплясал огонь в костре из нарубленных сучьев. Зашипел снег в прихваченном котле в ожидании сухарной крошки, чтобы вышла солдатская каша, которую приправят кусочками сала. Люди повеселели.
Отряд потихоньку разбредался в разные стороны. Ружья держали под рукой. И не напрасно. Как горные духи, внезапно из-за ближайших скал выскочила маленькая партия горцев с белыми повязками на папахах. Мюриды! Они, не издав ни звука, набросились на пятерку солдат, оторвавшихся от роты и неосторожно подставившихся. Как и я! Я тоже был в этой группе.
Разбойники ловко орудовали шашками и кинжалами. Мгновенно изрубили моих товарищей. Мне некогда было хвататься за ружье, стоявшее вместе с двумя другими в пирамидке. Отмахивался топором. Тщетно. Удар прикладом в голову опрокинул меня на мерзлую землю. Руки придавали ногами, превратив мое тело в распластавшуюся морскую звезду. Сорвали с меня одежду. Вздёрнули на ноги и погнали голышом в горы, понукая пинками и затрещинами.
Все произошло так быстро, что я не успел ничего сообразить.
Рублю кривую сосну.
Вскрикивает мой товарищ, орошая снег кровью в падении.
Я уже повержен и скриплю в бессилии зубами.
Что за бесславный поход за дровами! Лицо и все тело горели так, что я не чувствовал холода. Лишь прикрывал ладонями причинное место и крутил головой, чтобы запомнить дорогу. Любая попытка проронить хоть слово, немедленно прерывалась самым беспощадным образом — ударом прикладом по ребрам.
Мы отошли метров двести от места побоища. Горцы свалили в кучу прихваченный хабар — полушубки, сапоги, папахи, сорванные с меня и с моих погибших сослуживцев. Туда же покидали топоры и одно ружье с примкнутым штыком. Остальные бросили: в горах к кремневым пукалкам урусов относились с пренебрежением.
Меня заставили опуститься на землю. Перебросились гортанными звуками, имитирующими человеческую речь. Кто они? Осетины? Ингуши? Чеченцы-кистинцы? Или лезгины, сорвавшиеся в набег из-за голода в горах? Какая разница! Я теперь пленник. Несчастный кавказский пленник, которому уготованы кандалы и жизнь на положении раба в бедном горном ауле. И до которого никому не будет дела, кроме его семьи. Придется Тамаре собирать выкуп. Как же это не кстати!
«Боже! О чем я думаю? Что за чушь лезет в голову?»
Я задрожал. Холод, наконец, до меня добрался. Смотрел в спины помчавшихся куда-то большими прыжками налетчиков, оставив со мной здоровенного, заросшего волосами горца, сидевшего на корточках. Наверное, рванули за лошадьми.
Охранник выглядел как очень большой медведь. Туповатый. По крайней мере, таковым казался из-за своего безразличного взгляда. Пялился в направлении убежавших горцев, не обращая внимания ни на меня, ни на горный лесной склон, где остались лежать порубленные русские.
Мне пришлось крепко себя растереть. Уже начал дрожать.
— Ты кто, осетин? — спросил горца по-турецки. — Мне холодно! Можно взять полушубок?
Он перевел на меня свои глаза. Глупо оскалился. Я встал и сделал шаг в сторону сваленной в кучу одежды. Энергично потер себе грудь, показывая, как мне холодно. Он глухо заворчал, не делая и попытки подняться. Видимо, вид голого дрожащего уруса его не впечатлил. Безволосая обезьяна — что с нее взять!
Настолько уверен в своей силе? Это ты зря! Напрасно недооцениваешь меня, Зелим-бея заговоренного!
Сделал еще шаг в сторону теплой одежды. Горец начал вставать. Поздно! Я бросился к ружью, схватил и быстро нацелил штык на охранника. Он шагнул ко мне, злобно ощерившись. Настоящая гора, а не человек.
Получай! Я выбросил вперед ружье в противоход. Штык вошел в грудь противника, словно в масло. Он сам мне помог, насадившись на острое жало, как на шампур. Зарычал. Продолжил давить. Тянулся ко мне своими лапищами. Я силился его оттолкнуть.
Тщетно! Эту глыбу ничем не свернешь! Он все тянулся и тянулся ко мне, молча, без крика и стона, — лишь длина ружья не давала ему меня схватить. Мои ноги заскользили назад. Не было никакой возможности разорвать нашу смертельную связку. И рана, казалось, вовсе не беспокоила этого медведя!
Я провернул ружье. Штырь, фиксирующий штык, освободился. Дернул оружие назад, отскакивая в сторону. Горец потерял равновесие и рухнул лицом вперед.
Аривидерчи, Рома!
Я развернулся и понесся к своим, сверкая отмороженным задом. Туда, где уже раздавались крики солдат, потерявших своих товарищей.
Боже, какой позор! Мечтал о Георгиевском кресте, а вернусь в свою часть с голой жопой!
… В конце апреля, когда большая часть нашего батальона уже отправилась в Манглис, мою роту подняли по тревоге. Мы приводили себя в порядок в казармах в окрестностях Владикавказа, изрядно поизносившись за время экспедиции. Особенно досталось мне, оставшегося даже без исподнего. Когда я синий, дрожащий, исцарапанный и весь в синяках предстал пред очи командира после своего эпичного побега, он лишь крякнул.
— За потерянную одежду вычту из жалования! Что ружье сохранили, это вы молодец! Поставим вас в пример остальным.
Тревога была не ложной. Еще в начале апреля огромная многотысячная банда Шамиля появилась в окрестностях Назрани. Имам вел переговоры с ингушскими старейшинами, которые морочили ему голову, обещая покорность, а сами уводили свои семьи в русскую крепость. Лидер кавказского газавата жег в отместку окрестные аулы, захватывал скот, пленных и аманатов, забирал продовольствие. Подполковник Нестеров выжидал, надеясь на прибытие владикавказского гарнизона. Ингушские и осетинские милиционеры завязали ожесточенный бой с мюридами и смогли нанести им поражение. Шамиль отступил. Русские, ингуши и осетины праздновали победу.
Через три недели Ахверды-Магома повторил набег. Он не стал заигрывать с предателями-ингушами, а обрушился на Военно-Грузинскую дорогу. Захватив богатую добычу, двинулся обратно, гоня огромные стада скота и сотни пленных. Подполковник Нестеров бросился в погоню, вызвав подкрепления из Владикавказа.
Мы двигались быстрым маршем в сторону Назрани и далее в Чечню вместе с батальоном владикавказцев. Я и помыслить не мог, что возможна такая скорость пешкодралом[3]. Люди не роптали. Все понимали: положение аховое. Многих захватили в плен. Нужно спасать своих.
29 апреля добрались до нестеровского отряда. Он стоял на берегу Сунжи. На другом — уставшая партия Ахверды-Магомы, обремененная обозом и вставшая на вынужденную ночевку, чтобы дать отдых изнуренным лошадям. С нашим прибытием численное преимущество склонилось на сторону русских. И артиллерии было предостаточно. Все ждали приказа к атаке.
Я стоял в ротном строю у самого уреза воды. Волновался. Вот он — шанс отличиться! Объехать на вороных приказ Чернышева не пускать меня в бой!
С противоположного берега доносилось мычание и блеяние баранты, женский плач. Эти звуки заставляли сжиматься сердце. Что ждет этих несчастных, если мы не вмешаемся?
— Чего стоим? Почему не атакуем? — шептались солдаты.
Приказа все не было.
Рассвело. На наших глазах чеченцы спокойно выдвигались в сторону дремучих лесов чеченского плоскогорья, которые укроют их от преследователей. Русский отряд оставался без движения.
— Ваше Благородие! — обратился я, не выдержав, к ротному. — Что за безумная пассивность⁈
Ротный скривился, будто лимон раскусил.
— Всю ночь убеждали Нестерова атаковать. Он не решился.
— Но люди…
— Молчите, Константин Спиридонович! И без вас тошно!
А мне-то как тошно! Когда еще представится случай принять участие в жарком деле⁈ Надежды таяли быстрее весеннего снега в горах.
— Барабанщик! — резко бросил ротный. — Стучать «Отбой».
Отряд Нестерова, не приняв боя и погубив плененных женщин, возвращался в Назрань.
Военный министр получил победную реляцию, и подполковник Нестеров стал полковником.
[1] Лишь в 1844 г. был издан именной указ о замене освобождённым от телесного наказания шпицрутенов на тюремное заключение, арестантские роты или ссылку в Сибирь и на каторжные работы в зависимости от тяжести преступления. Шпицрутен только назывался палкой. На самом деле это тонкий прут из ивняка. Три прута должны были помещаться в ружейное дуло.
[2] Увы, проституция и торговля собственными женами — распространенное явление в гарнизонах того времени. В приказах по Эриванскому полку 1830−1840-х гг. то и дело встречается: такой-то наказан за склонение жены к разврату, за организацию притона. Командир полка часто назначал розги уличенным в разврате солдаткам в присутствии всех женщин слободки. До 200 ударов!
[3] О скоростных маршах русских батальонов на Кавказе ходили легенды. Отдельные соединения могли преодолеть за сутки до 50 верст. Причем, не отставая от конницы.