Коста. Манглис-Тифлис, август-октябрь 1841 года.
Послал как-то богатый багдадский купец своего слугу на базар купить что-то. Не важно что — пахлаву, седло, шафран… Не важно. Пришел слуга на базар и тут же у входа столкнулся со Смертью! Испугался, конечно. Бросился обратно в дом. Купец удивился: «Почему без покупки?» «Хозяин, — отвечал дрожащий слуга, — на базаре я столкнулся со Смертью. Испугался. Убежал, думая, что она пришла за мной, по мою душу!» Купец ценил этого слугу. Поэтому дал ему денег и отправил его в Самарру, подальше от Смерти. Слуга отправился в Самарру. А купец пошел на базар. Разыскал там Смерть. Спрашивает: «Зачем же ты так напугала моего слугу?» А Смерть отвечает: «Я и сама удивилась, с чего он так испугался. Ведь у меня с ним назначена встреча только сегодня вечером. В Самарре».
Я сразу вспомнил эту притчу, когда до меня дошла весть о смерти Лермонтова. Неизбежность. Было записано. На все — воля Божья.
Сетовал потом на Васю. «Эх, Вася, Вася! Что же ты? Одна задача у тебя была и с той не справился!» Тут же осознал, что не имею права предъявлять парню какие-либо претензии. И потому что, уже был уверен, что, даже если бы вокруг Лермонтова была в этот момент тысяча попаданцев с заданием его спасти и не допустить дуэли, ничего у них бы не получилось. Против Божьего решения не попрешь! И потому что впору было в первую очередь себя винить.
«Ты тоже умник! Послал пацана на задание! Спаси, Вася, Лермонтова! А сам чего? Если уж открылся, мог и предупредить, и сказать прямо: мол, так и так Михаил Юрьевич, в 41 году будет дуэль с Мартыновым. Погибнете. Так нет же! Не сказал. Посчитал, что намекнул. И что? Взятки — гладки? Сделал все, что мог? По совести — попросту умыл руки. Так что неча на Васю пенять! У самого — рожа крива!»
Самобичевание не помогало. И, в общем, не заставило по итогу начать биться головой о стенку или сгореть от стыда. Оправдывайся я, не оправдывайся, кори Васю, защищай Васю — без разницы. Против лома — нет приема! Нет у нас методов против… Язык тут прикусил. Киношная душа чуть не довела до богохульства.
— Прости, Господи! — прошептал. — На все — твоя воля!
Давно уже понял, что, да, кое-что я, безусловно, могу изменить в этом времени. И, если вначале думал, что все эти изменения только по мелочи, ничего не значащие, никак не влияющие на неумолимый ход жестокой истории, то сейчас думал иначе. Потому что даже одну спасенную жизнь другого человека никак нельзя считать мелочью. Вот это уж точно — явное богохульство. А я спас гораздо больше одной жизни. И Вася, кстати, тоже. И что в таком случае? Мне возопить Господу, что я готов был бы обменять всех спасенных нами с Васей людей на одного Лермонтова? Так сразу же получил бы по шапке. И по делу. Не мне играть человеческими жизнями. Это не фишки в казино.
Как и все люди, я прежде не раз задавался вопросом: почему так рано покидали этот мир многие гении? Обычный крик обывателя: сколько еще он мог написать (изобрести, нарисовать, придумать), живи он до старости! Взять того же Лермонтова. У него была задумана к моменту смерти трилогия в прозе. Первый роман — суворовские походы. Второй — нечто вроде «Войны и мир», про войну 1812 года. Третий — про покорение Кавказа в Ермоловские времена: Тифлис, кровавая диктатура железного наместника, персидская война, смерть Грибоедова… [1]
А с чего мы решили, что написал бы? Или что вышел шедевр? Может, Господь так и устроил, что забирал его и остальных на пике? Что лучше мы будем всю жизнь сожалеть об их раннем уходе, чем о том, что они исписались. И потом — это Его дело. Он их поцеловал, дал им способности невиданной силы и уровня, определил в гении. Ему с них и спрашивать, и Ему решать, когда забирать к себе.
Мой Боже, самых честных правил,
Когда не в шутку занемог
Он Пушкина к себе приставил.
На то он, собственно, и Бог!
Я улыбнулся неожиданно пришедшей в голову строфе. Может, действительно, так? Он мир этот пытается удержать в жизни. Борется со злом и тьмой каждую секунду. Мы же, неразумные, наоборот, только и делаем, что зло и тьму воспроизводим, словно ГЭС — электричество. Так посмотреть — давно бы руки опустились, плюнул бы на нас, все похерил. Хотите гореть в аду синим пламенем? Так тому и быть! Сами напросились! Я умываю руки! Так нет же. Вздыхает, сетует на нас, верит в нас, любит нас. И борется. Так, может, ему Пушкин нужнее? И Лермонтов? Стоят сейчас рядом с ним, читают ему стихи свои. А если ты слышишь строки Пушкина и Лермонтова, то, конечно, будешь уверен: за такое можно бороться! И нужно! Потому что их строки — жизнь в высочайшем её проявлении.
К этой мысли пришел как-то в разговоре с сестрой за чашечкой кофе. Просто представил картину, как Господь сидит на облаках, а вокруг него на лужайке, где пруд, речушка, водопад, гуляют и общаются все умершие гении. И Господь, с улыбкой наблюдая за ними, думает о каждом. Помню, что в шутливом порыве начал придумывать смешные стихи. Сестра подключилась. Жаль не записали, хотя долго смеялись. И из всего набросанного тогда за столиком кафешки в памяти остались только две строфы. Первая была начальная.
Люблю Чайковского Петра
Толстого обожаю Лёву
Цветаева мне как сестра.
Ну это так я, к слову.
Вторая из середины:
Там речку переходит вброд
Тот самый Дебюсси
Про доминантный септаккорд
С ним спорят караси.
И сейчас, когда первый шок и оглушение от тяжелой вести о смерти Михаила Юрьевича прошло, я вдруг вспомнил эти две строфы. Может, и утешал себя, что моя мысль о такой лужайке гениев — правда. Может быть. Но хотелось верить, что новопреставленный раб Божий Михаил Юрьевич Лермонтов сейчас сидит на травке на этой лужайке, возле чистой речки. Он скинул мундир. Чуть щурится от теплых лучей солнца. Покоен и счастлив. Рядом садится Александр Сергеевич.
— Ну, как ты, брат Лермонтов? — спрашивает Пушкин.
— Сейчас хорошо, — отвечает Лермонтов.
— Порыбачим? У меня и запасная удочка есть!
— Никогда не рыбачил! Давай!
Два гения сидят на берегу речки. Ловят карасей, тут же выпуская их обратно. Рыбачат без огонька и не «гениально». Как два профана. Весело болтают. Бог смотрит на них с улыбкой.
Я вздохнул. Перекрестился. «Царствие Небесное, Михаил Юрьевич! Вы уж там помогите Господу! И нас не поминайте лихом!»
… Это горькое лето 1841-го мой батальон провел в хозяйственных хлопотах. В основном, занимались крепостным благоустройством — жгли известь, изготавливали кирпичи или в составе отдельных команд отправлялись на Карталинский хребет ломать камень. С наступлением жары работы начинались в шесть утра и до десяти, а после обеда с четырех до семи. Заканчивали по сигналу с гауптвахты. По субботам, а иногда и по четвергам, солдатам-рабочим назначали послеобеденный отдых.
Я заметил, что меня в роте деликатно отстраняют от особо тяжёлых работ и незаметно помогают в быту. Мало того, что, бывало, проснешься, а сапоги уже кем-то вычищены, амуниция навощена, ремни побелены, так еще на стройке такое мне дело подберут, что спину не сорвешь. Несмотря на участливое отношение, иной раз приходилось тяжело. И пища была плоха, и непривычный неудобный ранец давил до волдырей на плечи, и мозоли на руках мучили, и тяготили караулы.
Но более всего, конечно, изнывал я от отсутствия перемен в своей судьбе. Вся рота ждала конца лета, чтобы отправиться на сенокосы. Ждали этой вылазки на природу с нетерпеньем. Работа считалась необременительной, довольствие повышенным, и 10 копеек в день еще никому не повредили.
— Там, Спиридоныч, заживем! — говорили мне. — С трех до восьми косой помашем, а потом свободен до шести. Потом еще пару часов работаешь и по шалашам. Красота! Гуляй, где хочешь. Рыжиков наберем. Эх, знали бы вы, какие там рыжики встречаются! Крепкие! Нигде таких нет![2]
Мне было не до рыжиков и не до прогулок в лугах. В июле Тамара должна была рожать. Готовый уже рвать на себе волосы — «благо» новый имидж теперь позволял это сделать — из-за того, что важнейшее событие в жизни любого человека происходит без моего участия, я был «остановлен» Рукевичем и Малыхиным. Не знаю, сумею ли когда-нибудь отплатить им за то, что они сотворили! Под абсолютно надуманным предлогом, закрепленным бумажкой-броней, они отправили меня на неделю в Тифлис, в качестве сопровождающего их, как пошутил Рукевич, «знатные» персоны. Так что я был рядом с Тамарой, когда она родила.
Правда, не обошлось без всегдашней моей, часто проклятой привычкой накручивать себя на пустом месте. Пока прислушивался к Томиным крикам в спальне, меряя большими шагами комнату под насмешливые взгляды Бахадура и Миши (Микри и, кто бы сомневался в её храбрости, Ника были в спальне, рядом с Тамарой и врачом), я вспомнил, что мама Тамары скончалась при её родах. Конечно, тут же застыл. Вид у меня был такой, что Миша и Бахадур всполошились.
— Что? — спросил Бахадур.
Я объяснил.
Бахадур сначала выдохнул, потом дал мне по шее.
— Идиот! — подкрепил тычок словами.
Отвечать не пришлось. Из спальни послышался крик новорожденной. Потом открылась дверь. Вышла сияющая Микри. Просто кивнула мне, приглашая войти. Я бросился в комнату.
Врач — доверенное лицо четы Тамамшевых — мыл руки. Тамара с улыбкой смотрела на девочку, которую держала в руках Вероника. Потом посмотрела на меня.
— Девочка! Как ты и говорил! Софья!
Я подошел. Ника передала мне Соню. Поцеловал ребенка. Поцеловал жену.
— Только не проси меня держаться! — сказал Тамаре.
— Не буду! — улыбнулась Тома. — Сейчас плакать можно!
… Оставшиеся три дня прошли с тем счастливым спокойствием, которое редко выпадало на мою долю. Я ни разу не покинул дом. И только на короткие мгновения отходил из спальни от жены и Сони. И стойко выдерживал битву с Тамарой, которая требовала, чтобы я позволял подержать ей дочь не только на время кормления.
— Ты очень слаба! — у меня был железный довод. — Отдыхай. И потом, я уеду через сорок-сорок пять часов. Я имею право.
Тома вздыхала, соглашалась. Видимо, мой внутренний хронометр, отсчитывающий минуту расставания, ее впечатлил. Не нужно, наверное, и говорить, что по ночам к ребенку, когда она начинала плакать, вставал только я. Или укачивал, или приносил Соню Тамаре, чтобы она её покормила. Жена, действительно, потеряла много сил во время родов. Покормив, тут же засыпала. Я еще некоторое время сидел на кровати с ребенком в руках. Все время перебрасывал взгляд с Тамары на Соню. И — полагаю, редкое исключение для отцов — всеми силами пытался убедиться, что от меня Сонечке ничего не досталось в чертах лица и в строении фигуры. Всеми силами пытался убедить себя, что Соня будет точной копией Тамары. Так и сидел, разглядывая двух своих цариц.
Если «битву» с Тамарой я выиграл с легкостью, то с Вероникой у меня ничего не вышло. Эта фифа в своей обычной манере деловой колбасы заходила по нескольку раз в течение дня и, несмотря на мои опасения — ты маленькая, можешь не удержать — только фыркала, забирала у меня ребенка, укачивала, все время болтала на смеси четырех языков, на грузинском, русском, греческом и французском. Я все время стоял подле, страхуя. Тамара, наблюдая за нами, улыбок и смеха сдержать не могла. И, конечно, не преминула много раз шутливо уколоть меня за мою неспособность что-либо противопоставить маленькой девочке. Я не сопротивлялся.
— Ты же знаешь, любимая. Я подкаблучник по натуре.
— Знаю, — улыбалась жена. — Но ты же по своей воле?
— Конечно, по своей. Но только потому, что это каблук твоей туфли.
Жена зарделась.
Сонечку приходилось делить и с остальными членами семьи. Но взрослые, в отличие от Ники, мои чувства понимали. Не злоупотребляли. А Миша и Микри и так были по уши в делах. Хотя и здесь в первый же день я не удержался и намекнул Мише, что негоже оставлять гостиницу без присмотра. Миша, понимая причины моей ревности, улыбнулся.
— Не волнуйся.
— Как же мне не волноваться⁈ Как мудро заметил один старый умирающий еврей: а кто тогда остался в лавке?
Миша не мог знать этого анекдота. Но суть понял. Рассмеялся.
— Боцман-Бесо.
— Ему же всего семнадцать⁈
— Не важно. Он отлично справляется, — тут Миша сел на свой любимый конёк. — Так что за управляющего следующей гостиницей нам уже не стоит волноваться.
При этом, конечно, многозначительно посмотрел на Тамару. Тома вздохнула. Кажется, Миша скоро её доконает и своего добьётся.
Из взрослых разве что Бахадур меня поразил. Его было не узнать, когда он держал ребенка на руках. Я вдруг понял, что никогда прежде таким его не видел. Я видел его свирепым. Я видел его со шкодливой улыбкой. С улыбкой котяры. С восторженным лицом, когда он смотрел на Тамару. Но никогда я не видел в нем такую нежность и слабость, как в те моменты, когда он смотрел на Соню, укачивая её и горлом напевая какую-то колыбельную из своего далекого-далекого детства в берберских пустынях Алжира. Он нехотя возвращал мне Соню.
— Ты, как я погляжу, совсем размяк! — говорил шепотом, поскольку и жена, и ребенок спали.
— Да, — соглашался пират.
— Так, может, тебе пора задуматься? — улыбнулся я.
Еще помнил, конечно, про план Тамары о сведении алжирца с Мананой. Подумал, что самое время начинать закладывать фундамент будущего союза. Или, что забавно, одновременно подрывать фундамент неприступной крепости Бахадура-холостяка и любителя многих женщин.
Бахадур задумался. И вдруг… Уверен, что Соня была причиной его последующего монолога. Впервые увиденное мной такое нежное состояние алжирца нашло подтверждение и в его словах.
— Знаешь, я каждый день благодарю Господа за встречу с тобой. За то, что ты меня освободил. Что я узнал Тамару. Вы — моя семья. Поверь, я очень счастлив. Настолько, что ни разу не задумался о том, чтобы вернуться на родину. Вы — моя родина.
Я остолбенел. Настолько, что стал вслед его жестам шептать слова, желая удостовериться, что я все правильно понимаю. Бахадур с улыбкой кивал в ответ.
— Спасибо! — я обнял его. — Надеюсь, тебе не нужно говорить, как мы тебя любим и как ты нам дорог?
— Никогда не лишне говорить такие слова.
— Хорошо! Ты нам дорог. Мы тебя очень любим. И ты, конечно, член нашей семьи.
— Спасибо!
— И все-таки…
В общем, я начал беспокоиться, думая о том, что Бахадур может и избежать коварного капкана Тамары. А такой исход меня совсем не устраивал. Не хватало мне еще в очередной раз увидеть свою жену фурией. А она такой обязательно станет, если выйдет не по-ейному. С ней лучше сразу — лапки кверху и «сдаёмсу!!!»
— На все воля Божья! — успокоил меня Бахадур. — Если найдется такая женщина, то, конечно. Почему бы и нет?
Только один раз за эти три дня я чуть повысил голос, когда Тома еще раз намекнула, что, может, все-таки имеет смысл ей с ребенком переехать ко мне в Манглис. И тут же отступила под мое категорическое «нет». Еще определились с крестными. Ну, тут все было просто: чета Тамамшевых.
В ночь накануне отъезда, после того, как я принес Соню на кормление, Тамара тут же не заснула, оторвав девочку от груди.
— Спи. Ты чего? — удивился я.
— Положи ребенка, раздевайся, — потребовала жена.
— Тамара, ты совсем слаба. Не нужно.
— Не настолько, чтобы в последнюю ночь перед отъездом лишить себя и тебя такого удовольствия. Давай, давай. И не волнуйся. С такой семьей, как у нас, я еще высплюсь.
Я уложил Сонечку. У нас было три часа до следующего кормления. И я был так же осторожен, как и в самый первый раз в нашей счастливой комнате в немецкой слободе, и ограничился только ласками.
— Коста!
— Да, любимая.
Светало. Мы просто лежали.
— Не смей думать, что мне страшно и я чего-то боюсь, кроме твоей гибели.
— Хорошо. Почему ты мне это говоришь?
— Знаю тебя. Будешь каждую минуту корить себя за то, что оказался в таком положении. Будешь думать, что подставил всех нас. Не смей. Это не так. Ты — и только ты! — создал эту семью. Посмотри, как мы все счастливы. Посмотри, как мы хорошо живем. Вот только об этом и думай. И будь уверен, мы со всем справимся!
— Да, солнце, справимся.
Проснулась Сонечка. Закряхтела. Я вскочил с кровати, бросился к своей ненаглядной дочке.
… Возвращались обратно с Рукевичем и Малыхиным. Они сочувственно вздыхали, полагая, как мне сейчас тяжело. Правда, я видел, как их немного удивляла блуждающая у меня на устах легкая улыбка.
— Все в порядке, друзья! — успокоил их. — Я понимаю, вы думаете о том, как мне сейчас несладко. Да, несладко. И в то же время — очень легко и покойно на душе. И не только потому, что я теперь отец. А потому что все сейчас стало предельно ясно! В том смысле, что у меня одна дорога: выбираться из этой ситуации. Нет никаких других. Не будет никаких оправданий. Я должен вновь вернуть себе положение и при этом — остаться в живых.
— Ты считаешь, что это просто⁈ — чуть ли не в голос воскликнули оба.
— Нет, конечно! Может, самая тяжелая задача из всех, с которыми я сталкивался. Вы знаете, как немало я хлебнул прежде. Но у меня всегда были варианты: поступить так, или этак. А тут — нет вариантов. Оттого и просто. Не нужно голову ломать. И это придает мне такие силы, что я знаю: я весь мир переверну, но своего добьюсь! И никакой Чернышев мне не сможет помешать! Потому что я — отец! А это звание — не имеет себе равных! Так что: все очень просто!
— Да! — согласились друзья. — Бог в помощь!
Бог с помощью не заставил себя ждать.
[1] Представьте на секунду, что М. Ю. Лермонтов выжил и выполнил бы свою задумку. Что бы было? Сто процентов мы бы не имели «Войны и мира». Не взялся бы тогда Лев Николаевич за сюжет. Рука бы не поднялась. Нам не дано предугадать не только, как отзовется наше слово, но и наша смерть!
[2] Читатель, не удивляйся: в горах Грузии растут великолепные грибы, просто отсутствует культура их употребления в таком масштабе, как в России.