Когда ноги Дэвида символически коснулись песка, устилающего улицы мертвого города в миле от башни, установка застонала и извергла вверх пучок изламывающихся, ослепительных даже днем белых лучей.
Бывший американец рассеянно поправил слегка съехавшее набекрень силовое поле, опустил на очки прикрепленную на шарнире пару дымчатых стекол и засверкал стальной оправой окуляров, неторопливо плывя к установке. Сейчас, до смешного трезвый, убийственно серьезный, он напоминал хирурга перед сложной операцией. Пока он приблизился вплотную, вспышка активности прошла. Дэвид развалился в воздухе, слегка подогнув ноги, пошарил рассеянно вынул ниоткуда дымящуюся черную мампасайскую сигару, пыхнул ее зеленым дымом — и забыл про окружающий пейзаж, протягивая ментальные датчики к столбу пламени.
— Смирись, Голиаф, — пробормотал он, — Пришел твой Давид. И у меня не только праща.
Он чувствовал себя тореадором, идущим на прекрасного, на лучшего в жизни быка. И сигнал одного из имплантированных в янки ксеноразумов, желающего что-то сообщить об этом мире, был бесцеремонно отключен:
— Если хоть кто-то подаст голос, я рассержусь. Всем ясно?
Немедленно умолкли все звуки, издаваемые его многоголосой подвеской: бормотание, невнятное мурлыканье, попискивание и насвистывание. Даже ветер перестал перебирать песок. Во внезапной тишине, нарушаемой разве что легким гулом установки, Дэвид склонил набок голову, прислушался и довольно кивнул:
— Вот так-то лучше. Поехали поближе.
В своем неизменном лохматом костюме в крупную клетку, батистовой сорочке, украшенной великолепным горностаевым галстуком, он напоминал сейчас английского комиссионера, везомого по Гонконгу рикшей — китайцем в конце славного девятнадцатого века.