С отхожими местами пришлось воевать отдельно. Это была настоящая война. Мужикам было проще сходить до ближайших кустов, чем идти в специально построенный нужник на окраине.
Я ввел драконовские меры.
— Игнат, — сказал я своему начальнику безопасности. — Ставь посты. Увидите, что кто-то гадит ближе ста саженей от жилья или реки — ловите. Первый раз — штраф рубль. Второй раз — два. Третий — вон из артели.
— Жестко, командир, — хмыкнул Игнат. — Мужики роптать будут. Скажут, совсем озверел, до ветру уже запрещает сходить.
— Пусть ропщут. Зато холеры не будет. Ты помнишь, как в позапрошлом году в соседней губернии половина деревень вымерла? Я не хочу, чтобы у нас так было.
И это сработало. Сначала штрафовали, ругались, даже пару раз пришлось побегать за нарушителями по лесу. Те, как поняли, что «пойманы на злодеянии» — сразу в лес хотели убежать, но от казаков особо не побегаешь.
А когда через месяц на «Змеином», где всегда животами маялись, поносы прекратились как по волшебству, народ призадумался.
— А ведь прав Андрей Петрович, — говорили мужики в курилке. — Чище стало. И вонь ушла.
Внедрение санитарных правил прошло не без сопротивления. Люди ворчали, что их заставляют мыться, кипятить воду, менять бельё. Многие не понимали, зачем это нужно.
Я объяснял, как мог.
— Видите, как Савелий выздоровел? Потому что рану обрабатывали. А если бы грязь осталась — сгнил бы. Так и с телом. Грязь — это болезнь. Чистота — здоровье.
Постепенно, очень постепенно, люди начали привыкать. Особенно когда увидели результаты.
За первые два месяца после введения санитарных правил заболеваемость упала вдвое. Дизентерия почти исчезла. Простуды стали реже. Люди меньше болели, больше работали.
Марфа как-то сказала мне:
— Андрей Петрович, люди светлее стали. Лица не такие серые, глаза живее. Это всё оттого, что чистота появилась.
Я кивнул.
— Чистота — это основа, Марфа. Без неё никакие лекарства не помогут.
Я проводил приемы раз в неделю. Очередь выстраивалась с утра. Шли со всем: зубы рвали, нарывы вскрывали, грыжи смотрели. Я чувствовал себя земским врачом Чехова, только вместо стетоскопа у меня часто были только уши и руки.
Но я не останавливался на достигнутом. Следующим шагом была организация фельдшерских пунктов на всех приисках.
Я отправил Фросю на «Виширский», Дарью — на «Змеиный», Тимофея — на «Каменный лог». На каждом прииске выделил помещение под мини-лечебницу, снабдил базовыми медикаментами и инструментами.
— Ваша задача, — инструктировал я их перед отправкой, — принимать больных, обрабатывать раны, давать лекарства. Если случай сложный — отправляете ко мне, на «Лисий хвост». Если простой — справляетесь сами. Сомневаетесь — лучше перестраховаться. Понятно?
— Понятно, Андрей Петрович, — ответили они.
Я дал каждому по толстой тетради.
— Записывайте всё. Кто пришёл, с чем, что сделали, какой результат. Это важно. Учитесь на своих ошибках и на успехах. Раз в неделю, даже если все хорошо, будем собираться тут у меня и обсуждать, продолжать учиться.
Они уехали, немного испуганные, но готовые.
Я остался на «Лисьем хвосте» с Марфой, которая вела главную лечебницу вместе со мной.
Через месяц я объезжал прииски, проверяя, как работают фельдшерские пункты.
На «Виширском» Фрося справлялась отлично. Лечебница была чистой, светлой. Люди приходили регулярно. Она вела записи аккуратно, подробно.
— Андрей Петрович, смотрите, — показала она мне тетрадь. — Вот этому раны обрабатывала. Зажило за неделю. А вот этот с кашлем приходил — дала отвар багульника, прошло.
— Молодец, Фрося. Так держать.
На «Змеином» Дарья тоже справлялась, хоть и жаловалась.
— Мужики упрямые, Андрей Петрович. Не идут, пока совсем плохо не станет. Приходится самой по баракам ходить, вытаскивать их.
— Правильно делаешь. Пусть привыкают, что лечиться — это нормально.
На «Каменном логу» Тимофей держал всё под контролем. Строго, по-военному, но эффективно.
— Здесь порядок, Андрей Петрович. Кто болеет — сразу ко мне. Не жалуются.
— Отлично.
Система работала. Медицина на моих приисках перестала быть роскошью или случайностью. Она стала нормой.
Но лечить тело — это было полдела. Душа тоже болела.
Монотонность — страшная вещь. Люди зверели от неё. Начинались драки из-за ерунды, тайное пьянство, угрюмое молчание в бараках. Им нужна была отдушина.
— Степан, — сказал я как-то вечером, глядя на унылый осенний дождь за окном. — Нам нужно что-то придумать. Люди киснуть начинают. Тоска их ест. А где тоска — там и водка.
— Так ведь запрещено у нас пьянство, Андрей Петрович.
— Запрещено, а самогон в лесу гонят, я знаю. Игнат ловит, но всех не переловишь. Нужно дать им что-то другое. Радость какую-то.
И мы начали «культурную революцию».
Первым делом я привлек Вениамина, учителя.
— Веня, у тебя голос хороший, поставленный. И читаешь ты с выражением. Давай-ка по вечерам, в столовой, устраивать читки.
— Читки? — удивился он. — Что читать-то? Евангелие?
— Евангелие отец Пимен читает. А ты возьми что-нибудь… живое. Людям истории нужны.
В первый вечер в столовой собралось человек двадцать — самые любопытные. Вениамин, стесняясь, открыл книгу. Начал читать неуверенно, тихо. Но потом, видя, как мужики притихли, как отложили ложки, вошел в раж.
Он читал про степь, про казаков, про битвы. Мужики слушали, раскрыв рты. Для многих из них, неграмотных, это было как кинотеатр, которого они никогда не видели. Они переживали, сжимали кулаки.
На следующий вечер столовая была набита битком. Люди стояли в проходах.
— Ну что там дальше-то? — спрашивали они Вениамина. — Читай, мил человек!
Потом мы организовали ярмарку. На Покров. Я дал распоряжение привезти из города пару туш бычков, Марфа с бабами напекли пирогов горы. Пригласили скоморохов из города — Степан нашел какую-то бродячую труппу. Те привезли медведя (дрессированного, не чета нашим лесным), гармонь, петрушку.
Это был праздник. Настоящий, яркий, шумный. Люди смеялись. Не злобно, спьяну, а от души. Дети визжали от восторга, глядя на кукольный театр. Мужики соревновались в борьбе на поясах — я выставил приз, новый кафтан и сапоги.
Я смотрел на эти лица — разгладившиеся, веселые, живые. И понимал: это тоже лекарство. Может быть, даже посильнее хинина.
Отец Пимен тоже внес свою лепту.
— Андрей Петрович, — подошел он ко мне после ярмарки. — Вижу, заботишься ты о людях. Дело доброе. Но храма не хватает. В город не наездишься, а душа просит.
— Храм строить долго, батюшка, — ответил я. — И дорого пока. А вот часовни поставить можем. На каждом прииске. Небольшие, но чтоб икона была, свечку поставить можно, помолиться в тишине.
Архип с плотниками срубили часовни быстро. Простые, из лиственницы, с резными крестами. Внутри пахло деревом и ладаном. Отец Пимен освятил их все, прочитал молебен. И люди потянулись. Шли перед сменой, шли после, просили заступничества, благодарили за удачу. Это давало им стержень. Веру в то, что они не просто рабы на галерах, а люди божьи.
К зиме прииски изменились. Внешне — те же бараки, те же шурфы. Но воздух стал другим. Исчезла та тяжелая, давящая атмосфера безнадеги, которая висела над «Змеиным» при Рябове.
Меньше стало больных. Фельдшерские пункты работали исправно. Тимофей на «Каменном логу» так наловчился, что даже зубы рвал почти без боли, смазывая десну какой-то гвоздичной настойкой. Фрося стала настоящей «матерью» для «Виширского» — к ней шли не только с ранами, но и с бабьими бедами, и просто поплакаться. Дарья на «Змеином» заслужила уважение своей интуицией — она чувствовала болезнь раньше, чем та проявлялась в полную силу.
Однажды вечером ко мне в контору зашел Семён, бригадир со «Змеиного».
— Андрей Петрович, дозволь слово молвить.
— Говори, Семён.
Он помял шапку в руках.
— Тут такое дело… Мужики просили передать. Спасибо тебе.
— За что? За деньги?
— Не только. Деньги — оно дело наживное. За то, что людьми нас считаешь. Раньше как было? Заболел — подыхай, никому дела нет. Загрустил — пей, пока не свалишься. А теперь… Чисто, сытно. Лекарь под боком. Книжки читают. Батюшка приезжает. Жить хочется, Андрей Петрович. Не просто лямку тянуть, а жить.
Я посмотрел на него и вдруг почувствовал, как к горлу подступает ком. Вот оно. Главное достижение. Не тонны золота, не найденная руда, не умные машины. А вот это — «жить хочется».
— Идите работайте, Семён, — сказал я хрипловато. — И берегите себя.
— Будем стараться, Андрей Петрович.
Он вышел, а я остался сидеть, глядя на огонь в печи.
Но самым важным был не сам факт лечения или культурных мероприятий, а изменение отношения людей.
Раньше болезнь воспринималась как рок, как кара Божья. Заболел — значит, судьба. Помрёшь — значит, так Бог велел. Никто не пытался бороться, лечиться по-настоящему.
Теперь люди начали понимать: болезнь можно победить. Рану можно зашить, инфекцию — остановить, простуду — вылечить. Это не магия, не чудо — это знание, работа, усилие.
Один из стариков, которого я вылечил от застарелого нарыва на спине, сказал мне:
— Андрей Петрович, ты не купец. Ты — святой. Ты людей от смерти спасаешь.
Я рассмеялся.
— Не святой я, дед. Просто делаю то, что умею. И учу других. Чтобы после меня остались те, кто продолжит.
— Дай Бог тебе здоровья, — перекрестился он. — И долгих лет.
Медицинская и социальная система на моих приисках была полностью отлажена.
Смертность упала в три раза. Заболеваемость — вдвое. Люди стали здоровее, сильнее, бодрее. Настроение улучшилось — меньше стало драк, почти исчезло тайное пьянство, люди начали петь по вечерам.
Игнат как-то заметил:
— Командир, ты понимаешь, что творишь? Мужики у тебя здоровее, чем у половины помещиков. Они и живут дольше, и работают лучше. Если другие узнают — завидовать начнут.
— Пусть завидуют, — усмехнулся я. — А лучше — пусть учатся. Но вряд ли. Большинство считает рабочих расходным материалом. А я считаю их людьми.
Игнат покачал головой.
— Странный ты, командир. Но эта странность работает.
Мысль о том, что кадры решают всё, не давала мне покоя. Фрося, Марфа, Дарья, Тимофей — они были отличными помощниками. Они научились тому, что я им показывал, схватывали на лету, работали на совесть. Но это был, если называть вещи своими именами, «сержантский состав». Они могли выполнить приказ, наложить повязку по шаблону, дать отвар. Но глубокого понимания физиологии, химии, причинно-следственных связей болезни у них не было. И в силу возраста и отсутствия фундаментального образования — вряд ли уже появится.
А мне нужны были «офицеры». Врачи. Люди, которые смогут поставить диагноз не по наитию, а по знаниям.
Я смотрел в окно конторы на здание школы, откуда как раз высыпала ребятня на перерыв, и пазл сложился. У меня под носом росло целое поколение. Чистые листы. Они уже умели читать, считать, их мозги были гибкими, жадными до нового.
— Тимофей, — позвал я своего главного фельдшера с «Каменного лога», который как раз приехал за пополнением запасов бинтов.
Он, отставил кружку с чаем.
— Слушаю, Андрей Петрович.
— Как думаешь, если мы с тобой в учителя подадимся, не засмеют?
Он поперхнулся чаем, вытер усы тыльной стороной ладони.
— В учителя? Мы? Да чему я учить-то буду? Как портянки наматывать или как штык точить?
— Как людей чинить, Тимофей. Как людей чинить.
Я встал и прошелся по кабинету.
— Смотри. У нас в школе полсотни детей. Старшим уже по двенадцать-тринадцать лет. Через пару лет они станут взрослыми работниками. Кто-то пойдет в забой, кто-то к Архипу в кузню, к Степану. А мне нужны лекари. Настоящие. Не просто бабки-знахарки, а специалисты.
Тимофей нахмурился, обдумывая.
— Дети, Андрей Петрович… Они ж крови боятся. Девки визжать будут, парни в обморок падать. Одно дело — курицу зарубить, другое — гнилую рану чистить. Тут нутро нужно иметь крепкое.
— Вот нутро мы и проверять будем, — усмехнулся я. — Мы не будем учить всех подряд. Мы отберем. Самых толковых. Самых хладнокровных. И сделаем из них отдельный класс. Медицинский.
Договориться с Вениамином и Тихоном Савельевичем было просто. Они восприняли идею с энтузиазмом — любое разнообразие в учебной программе им было только на руку.
Первый урок я решил провести сам.
Класс затих, когда я вошел. Дети встали, приветствуя меня, но я жестом велел им сесть. Тимофей остался у двери, скрестив руки на груди и скептически оглядывая аудиторию.
Я подошел к доске, взял кусок мела.
— Сегодня, — начал я, обводя взглядом притихших ребят, — мы не будем учить буквы. И считать мы тоже не будем. Сегодня мы поговорим о том, как устроена машина.
Мальчишки оживились. Машины — это интересно. Это насосы, это колеса, это то, что делает Архип.
— Но не та машина, что качает воду из реки, — продолжил я. — А самая сложная и совершенная машина на свете. Вы сами.
Я резко развернулся к доске и несколькими быстрыми штрихами набросал контур человеческого скелета. Рисовал я посредственно, но основные кости — череп, ребра, таз, конечности — изобразил узнаваемо.
— Это вы, — я постучал мелом по рисунку черепа. — Только без кожи и мяса.
По классу пробежал шепоток. Кто-то хихикнул, кто-то испуганно перекрестился.
— Ничего смешного, — строго сказал я. — И ничего страшного. Это то, что держит вас вертикально. Без этого вы были бы мешком с киселем.
Я начал рассказывать. Просто, без латыни, на пальцах. Про то, что кости — это каркас. Про то, что мышцы — это веревки, которые тянут кости и заставляют нас двигаться. Про то, что сердце — это насос, точно такой же, как на реке, только качает он не воду, а кровь.
— Кровь — это река жизни, — говорил я, глядя в их распахнутые глаза. — Она разносит еду и воздух по всему телу. Если реку перекрыть — земля высохнет. Если пережать артерию — рука омертвеет.
Я видел, как меняются их лица. Сначала — недоверие, страх. Потом, с каждой фразой — любопытство. Они начинали щупать свои руки, ребра, прислушиваться к стуку сердца. Они впервые осознавали себя не как данность, а как механизм, который можно понять.
— Тимофей, иди сюда, — позвал я.
Тимофей вышел к доске.
— Покажи им, где у человека главные трубы проходят. Жилы, артерии.
Тимофей, смущаясь поначалу, но потом войдя в роль, начал показывать на себе и на мне.
— Вот здесь, на шее, — он приложил пальцы к сонной артерии. — Чуете, бьется? Это главная дорога в голову. А вот здесь, под мышкой… А здесь, в паху…
Дети повторяли за ним, тыкали пальцами в свои шеи, запястья.
— Ой, бьется! Живое! — восторженно пискнула какая-то девчушка.
— Бьется, — кивнул я. — Пока бьется — человек жив. А наша задача, задача лекарей — сделать так, чтобы оно билось как можно дольше.
Теория — это хорошо. Но мне нужна была практика. Мне нужен был отсев.
Через неделю я устроил «экзамен». Попросил Марфу на кухне не выбрасывать внутренности от поросенка — сердце, печень, легкие. Сложил все это в таз, накрыл тряпкой и принес в класс.
Запах в помещении сразу изменился. Потянуло сырым мясом и кровью.
— Кто хочет стать лекарем? — спросил я прямо. — Кто хочет уметь спасать людей, как я спас Михея? Кто не боится грязи, крови и боли?
Руки подняли почти все. Еще бы — лекарь у них ассоциировался со мной, с авторитетом, с чистой одеждой и уважением.
— Хорошо, — кивнул я. — Тогда смотрите.
Я сдернул тряпку с таза.
Реакция была мгновенной. Две девочки брезгливо отвернулись. Один мальчишка позеленел. Остальные отшатнулись.
Но не все.
Я внимательно следил за глазами. Мне нужны были те, кто не отвернулся. Те, в чьих глазах было не отвращение, а интерес.
Ванька, сын того самого рыжего бородача, который поначалу был против школы, даже привстал с лавки, вытягивая шею.
— Это чье? — спросил он деловито.
— Поросячье, — ответил я. — Похоже на человеческое. Очень похоже.
Я взял в руки сердце — скользкое, бурое, с обрезками сосудов.
— Вот это — мотор. Видите дырки? Это клапаны. Сюда кровь входит, отсюда выходит. По тем самым артериям, которые вам только что Тимофей показывал, где вы пульс чувствовали.
Я передал сердце Ваньке.
— Держи. Не бойся.
Класс замер. Ванька взял орган двумя руками, осторожно, как драгоценность. Он не поморщился. Он рассматривал.
— Тяжелое, — сказал он. — И плотное. Как резина.
— Передай дальше.
Сердце пошло по рядам. Кто-то брал его брезгливо, двумя пальцами, и тут же передавал соседу. Кто-то отказывался брать вовсе. Но человек десять — и мальчишки, и девчонки — брали его уверенно, щупали, заглядывали в аорту.
Одна девочка, худенькая, с огромными серыми глазами — кажется, ее звали Анюта, дочь вдовы, — не просто взяла сердце, а спросила:
— Андрей Петрович, а почему оно с одной стороны толще, а с другой тоньше?
Я мысленно поставил ей высший балл. Наблюдательность.
— Потому что левая половина качает кровь по всему телу, ей нужно быть сильной, — объяснил я. — А правая — только в легкие, там рядом. Ей силы нужно меньше.
После «урока анатомии» в классе осталось двенадцать человек. Остальные, бледные и притихшие, по моим прикидкам в лекари не годились.
— Вот с этими и будем работать, — сказал я Тимофею, когда мы вышли на крыльцо.
— Двенадцать, — хмыкнул он. — Анюта эта… глазастая. И Ванька. Толк будет.
— Будет. Если не сломаются.
Мы сделали для них отдельное расписание. Три раза в неделю, после основных уроков, они оставались на «спецкурс».
Я учил их анатомии и физиологии. Рисовал на доске, показывал на себе. Объяснял, почему нельзя пить грязную воду (показывал через увеличительное стекло, которое у меня было, муть в капле воды из лужи — это производило эффект разорвавшейся бомбы).
Тимофей взял на себя «полевую хирургию».
Он притащил в класс мешок с деревянными палками и тряпками.
— Представьте, что это нога, — говорил он, беря палку. — И она сломана. Вот здесь. Если просто замотать — срастется криво, человек хромым останется. Нужно тянуть.
Дети учились накладывать шины друг на друга. Учились бинтовать — «черепашья» повязка на локоть, «шапочка» на голову. Тимофей был строг.
— Слабо! — рычал он, проверяя повязку у вихрастого паренька. — Сползет через час! Переделывай. Бинт должен лежать ровно, как вторая кожа.
Они пыхтели, перематывали, путались в слоях марли, но старались изо всех сил.
Марфа тоже подключилась. Она брала детей в лес, показывала травы. Не просто «вот цветочек», а учила различать: когда собирать, как сушить, что заваривать.
— Подорожник у дороги не бери, он пыльный, грязный, — наставляла она. — Иди в чащу. Зверобой ищи на солнышке. А вот это — волчья ягода, ядовитая, даже руками не тронь.
Дети возвращались с охапками трав, пахнущие лесом и землей. Потом мы вместе сортировали добычу, раскладывали на просушку на чердаке лечебницы.
В итоге из двенадцати осталось десять. Двое отсеялись сами — поняли, что учить латинские названия костей (а я давал им самые основы латыни, просто чтобы приучать к дисциплине ума) им скучно.
Оставшаяся десятка стала моей гордостью.
Я смотрел на них во время очередного занятия. Ванька, Анюта, Прошка, Лиза… Они сидели за столами, склонившись над самодельными атласами, которые мы с Вениамином рисовали для них по ночам. Они спорили о том, где находится селезенка. Они уже не шарахались от вида крови — когда к нам в лечебницу привезли рабочего с разрубленной стопой, я разрешил Ваньке и Анюте присутствовать и подавать инструменты. Они стояли бледные, но не ушли. И когда я попросил Ваньку прижать артерию, он сделал это твердой рукой.
— Андрей Петрович, — спросил меня как-то Ванька после урока. — А правда, что в городе есть большие дома, где только лечат? Больницы?
— Правда, Иван. Огромные. И там работают профессора, которые знают в сто раз больше меня.
— Я хочу туда, — твердо сказал он. — Выучусь и поеду. Посмотрю, как там. А потом вернусь. И построю здесь такую же.
Я потрепал его по рыжей макушке.
— Поедешь, Ванька. Обязательно поедешь.
Я понимал, что создаю не просто смену. Я создавал будущее. Эти дети через десять лет станут настоящими врачами. Первыми врачами, которые выросли здесь, в тайге, но с наукой в голове. И это было, пожалуй, самым надежным вложением моего золота.