Из кустов вышел… Константин Никитич собственной персоной. То-то его голос показался таким знакомым.
Вот он-то как раз был одет для прогулки по лесу. Выглядел, как настоящий диверсант — одежда защитного цвета, местами приделаны свежие ветки. В одной руке красовался «Стечкин», в другой была коробочка бежевого цвета.
— Ты как? — бросил он мне, но не сводя взгляда с Марии.
— Хреново. Но пока живой, — ответил я. — Держусь.
— Держись. Я сейчас разберусь с нашей подругой и тобой займусь.
— Хрена ли ты разбираться будешь? Хочешь стрелять — стреляй, падаль! — процедила Мария.
— Ну уж нет. Стрелять я тебя не буду. Тебя народ будет судить, тварь, — также «ласково» ответил Никитич. — На колени!
— Никогда я не встану на колени перед такой мразью… — Мария с вызовом посмотрела на Никитича, а тот просто взвёл курок «Стечкина», выкладывая свой решающий аргумент.
— Или сама встанешь, или я тебя поставлю. Руки за голову! — скомандовал он резко. — Я с тобой валандаться не буду!
— Мразь, — снова процедила Мария, но на колени всё-таки встала.
Никитич отбросил ногой подальше ружьё. Оно упало как раз возле меня. Почему-то возникло желание схватить его, прицелиться и разнести башку коварной бабы на кусочки.
— Семён, или как там тебя, наведи-ка на эту проб… пукалку. Если дёрнется, то стреляй без раздумий. В ногу. Или в руку… Но не убивай, нам её ещё судить надо.
Ага! Может быть я тем самым сделал бы ей услугу! Всё-таки лёгкая смерть это для неё просто счастье!
Пусть посмотрит в глаза родных и близких тех, кого расстреляла в своё время. И ведь не одна она такая, ведь были ещё суки, которые пытались цепляться за свою жизнь и ради этого жертвовали чужими.
Но всё-таки винтовку поднял и взял Марию на прицел.
Константин Никитич тем временем ловко связал руки за головой Марии. Соединил ремнём запястья и шею, чтобы не смогла дальше груди опустить. И только после этого подошёл ко мне.
— Не дёргайся. Чем больше дёргаешься, тем глубже вопьются зубья. Сейчас я тебя освобожу и перевяжу… М-да, паря, не думал, что ты так попадёшься. Ведь хитрый какой, а в волчий капкан угодил, — покачал головой Никитич.
— Как будто ты в этом вообще никакого участия не принимал, — буркнул я в ответ и поморщился от боли, когда Никитич начал разжимать зубья.
Стальной капкан с глухим стуком разжал свою пасть, освобождая мою изуродованную ногу. Боль, острая и ослепительная, на секунду вытеснила всё. Мир поплыл перед глазами, но я удержался, стиснув зубы до хруста. Из рваной раны густо сочилась кровь, смешиваясь с грязью и ржавчиной с зубьев.
Никитич, не глядя на меня, достал из рюкзака порыжевший от времени индивидуальный пакет. Разорвал его зубами. Движения были точными, выверенными, как будто всю жизнь этим занимался.
— Участие? — хрипло проворчал он, промыв рану, и начав накладывать повязку. — Ну да, принял участие. А как бы ещё эту шмару на чистую воду смогли вывести? А тут ты нарисовался, хрен сотрёшь. И ведь как удачно всё началось… Ну не могли мы такой шанс упустить. Тем более, когда он сам идёт к нам в руки.
Он дернул за конец бинта, и я невольно ахнул. Никитич взглянул на меня и усмехнулся. Глаза его были пусты и холодны, как два оружейных ствола. Ни грамма сочувствия. Просто человек, делающий свою работу.
— Вот и вышло по-моему. Записал её признание, теперь есть что суду предъявить. Не ждал только, что ты в капкан попадёшь. Думал, что она тебя по-иному в расход захочет пустить, да выговорится сперва… Должен же ты знать, за что смерть примешь от бабской руки. Повезло ещё, что кость цела. Такая хрень могла бы и перебить напрочь. А так… Недельку отлежишься, а потом уже бегать сможешь пуще прежнего.
— И на рояле играть? — хмыкнул я в ответ. — После этого…
— И на рояле тоже сможешь играть.
— Здорово, а на арфе?
— Вот на арфе вряд ли — с неё карты сваливаются, — ухмыльнулся в ответ Никитич, давая понять, что знает этот старый анекдот.
Я посмотрел в ту сторону, куда мы направлялись сперва с Марией. Там была граница с ФРГ и, судя по словам «проводницы», она была в трёх шагах. Хотя, могла и обмануть, а просто заманила в чащу, покружила по кустам, да и осталась невдалеке от Тахова.
Но если не обманула? Если моя цель рядом?
— Мне бы дальше пойти…
— Пойдёшь. Обязательно пойдёшь. Вот как заживёт рана, так и пойдёшь. Лично отведу и переправлю, — поджал губы Никитич. — Слово офицера. Но сейчас… Нельзя тебе сейчас. Далеко не уйдёшь с такой оглоблей. Сразу погранцы заметут, если не наши, так немецкие. Доказать вряд ли чего докажешь со своим языком. Посадят тебя на пару десятков лет, как шпиона, да и будешь куковать до выяснения. А может и вовсе расстреляют. У нас ведь с этим просто — повесил пару висяков, да и поставил галочку. А ты ещё и в Праге успел наследить — прямо подарок для Стаба и остальных… Но, думай сам. Я тебя упрашивать и умолять не буду. Если упадёшь где от потери крови, то это будет только твой выбор.
Я вздохнул. Всё-таки он прав. Как ни крути, а рана на ноге жгла и хотелось окунуть ногу в снег по колено. Если пойду дальше, то запросто какую-нибудь инфекцию занесу. А кто мне поможет? Да и дойду ли я до помощи?
— Ладно, но только на время выздоровления! — ответил я.
— Само собой!
Он встал, отряхнул колени. Его «Стечкин», будто живой, лег в потрескавшуюся ладонь. Никитич кивнул на Марию.
— А с этой теперь нам придётся прогуляться назад. Поднимайся, тварь.
Я оперся на винтовку, пытаясь распределить вес так, чтобы не закричать снова. Нога горела огнём, каждый удар сердца отдавался в ране ударом молотка.
Мария стояла на коленях, спина её была неестественно пряма, а голова запрокинута из-за ремня, стянувшего её запястья с шеей. Но взгляд её не был побеждённым. В её глазах, холодных и светло-серых, как зимнее небо, не было ни страха, ни покорности. Только старая, затёртая до блеска, как речной камень, ненависть. И знание. Она всё ещё что-то рассчитывала.
— Встать! — рявкнул Никитич.
Она медленно, с трудом, но поднялась. Дышала тяжело, ремень впивался в горло.
— Двигай. К речке! — Никитич ткнул стволом в сторону просёлка.
Она пошла, странной, семенящей походкой пленницы. Я захромал следом, кусая губу от боли. Винтовка всё же не костыль, но как вариант помощи — сгодится.
Мы шли молча. Было слышно, как хрустит под ногами хворост, как тяжко дышит Мария и как я скриплю зубами, пытаясь не отставать. Мысль о том, чтобы разрядить в неё весь магазин, уступила место другой — выжить бы сейчас, дойти до конца этой дороги.
А что там, в конце? Суд? Какой там суд? И не пойду ли я под этот суд следом?
Обратный путь мне показался гораздо длиннее. И уже давно стихли отголоски человеческих слов, стёрся среди леса собачий лай. На небе вовсю шпарило солнце уходящего лета, проникая сквозь переплетение веток и покрывало листвы. По спине всё тёк и тёк неприятный ручеёк пота.
По пути мы сделали пару остановок. Никитич заменил набрякшую кровью повязку. Ещё раз промыл рану, снова сноровисто замотал. У меня получилось не проронить ни звука, хотя орать хотелось очень сильно.
Мария с презрительной усмешкой наблюдала за нами. По дороге она попыталась убежать, но полетела в мох и листву от жёсткой подсечки Никитича. Когда кое-как поднялась, то по щеке протянулась глубокая царапина. Скрытая во мху ветка постаралась.
— Ещё одна такая попытка и сломаю ногу, — холодно произнёс Никитич.
— Обрыбишься, — проворчала Мария.
Дальше шли в полной тишине. Никитич указывал дорогу, следом за ним брела Мария, а я уже замыкал шествие.
Смотрел на спину женщины и думал — а ведь она сама выбрала такой путь. Путь ненависти и злобы. Да, её заставили, наверное, но… Если Зоя Космодемьянская решила для себя помогать своим людям бороться с фашизмом, то вот эта вот… Даже не знаю, какое слово подобрать к этой предательнице.
Вряд ли вообще такое слово найдётся. Для неё и ещё для одной твари, Тоньки-пулемётчицы, которая продолжает топтать мирную землю СССР. И найдут её совершенно случайно, а муж вообще едва не сойдёт с ума, когда узнает — с кем прожил бок о бок тридцать лет.
Почти в самом начале войны она попала к немцам, которые предоставили Тоньке выбор — либо сдохнуть, либо убивать своих и служить фашистской подстилкой. Она выбрала второй вариант. Как впоследствии рассказала следователям, ей просто хотелось выжить, и она вступила в полицию на службу оккупантов. Вскоре ей поручили расстреливать партизан, их помощников и сочувствующих. Оружием стал пулемет, из которого она совершала свои злодеяния. Совесть ее не мучила, мол, я их не знала, да и все равно они были обречены. Не брезговала и мародерством, снимая вещи для последующей продажи на рынке.
Выкашивала десятками за раз…
А вот в сорок третьем году убийце, загубившей жизни полторы тысячи пленных, несказанно повезло. За несколько месяцев до прихода наших у нее нашли такую болезнь, что стыдно показать фельдшеру. И сплавили в тыл — подлечиться. Там ее приметил молодой ефрейтор из обозной части. Тайком возил за собой.
С ним она и выкатилась в Польшу. Ефрейтора там убили, а Антонина попала в концлагерь под самым Кёнигсбергом. В сорок пятом, когда лагерь брали наши войска, она предъявила чужой военный билет. Назвалась санинструктором, что с сорок первого по сорок четвертый вытаскивала раненых из-под огня. Проверку прошла успешно и устроилась в госпиталь медсестрой.
Там, на больничной койке, в нее и влюбился сержант Виктор Гинзбург, долечивавший после ранения. Спустя неделю они расписались. Так у Антонины появились новые, чистые документы на фамилию мужа. Сначала жили под Калининградом, потом потянуло сержанта на родину, в белорусский Лепель. Семья образцовая. Две дочери. Оба трудились на промкомбинате: он — начальник цеха, она — контролер ОТК. Фотография Антонины висела на Доске почета. Как ветераны, оба получали льготы, ходили в школе на встречи, получали награды.
И гуляла до семьдесят восьмого года.
Когда ее взяли, Виктор долго не мог понять, за что. Следователи молчали. Ходили слухи, будто он грешил на какую-то хозяйственную провинность, на навет. Он требовал свидания, писал гневные письма, грозился дойти до Брежнева, до самой ООН. Он был евреем, даже сумел раскачать правозащитников из Израиля. Когда на Лепель скую прокуратуру обрушился шквал запросов, следователи сдались: вскрыли дело и показали ему протоколы.
Это был удар под дых. Фронтовик, у которого фашисты всю семью расстреляли, не смог уложить в голове тот факт, что тридцать лет он спал с палачом. Говорят, он поседел за ночь.
Верил, кажется, до самого конца. Даже когда на суде огласили приговор — сочли доказанными двести убийств, — он разрыдался. Она же держалась спокойно, почти отрешенно. На допросах ни разу не спросила о дочерях. Строила планы на будущее, сокрушалась лишь, что придется переезжать. Но все ее ходатайства о помиловании остались без ответа.
Приговором стал расстрел.
Писали, будто после суда вся семья сбежала из Лепеля. Нет. Так и остались жить в этом городке. Да и Виктор, к тому времени шестидесятилетний старик, остался. Впрочем, прошлое жены им в лицо не кидали — понимали, что они такой же жертвой были, как и расстрелянные Антониной. В восемьдесят пятом Виктору вручили юбилейную медаль к сорокалетию Победы.
Думаю, что несладко ему пришлось доживать свой век с таким грузом на плечах.
Никитич вдруг остановился, прислушался. Его спина напряглась, как у Рекса, который слышал шорох чужих шагов.
— Семён, — бросил он через плечо, не оборачиваясь. — Готовь ствол. Если что — стреляй. Не в воздух. На поражение.
Я замер, вцепившись в винтовку. Но вокруг была только тишина, густая и почти осязаемая, как смола. Только Мария тихо, едва слышно, хрипло рассмеялась.
— Ничего там нет, Коста, — пробурчала она, с трудом пропуская воздух сквозь перетянутое горло. — Это твоя совесть за спиной шуршит. Слышишь?
— Слышу. Только как бы этой совести пулю не словить! — Константин Никитич пригнулся и начал красться к ближайшему кустарнику орешника.