Нет, мне определённо следовало поставить памятник и выдать Нобелевскую премию. Уже за то, что понятия об асептике появились и стали уверенно насаждаться на Руси с таким опережением. Хотя да, Альфред Нобель же учредил свой фонд, чтоб оправдаться перед самим собой за то, что при помощи его изобретения люди изуродовали до неузнаваемости землю-матушку и отправили к праотцам тьму себе подобных. В этом углу Вселенной, в этой реальности и в этой истории динамит-громовик «придумал» я. Как и многое другое, без зазрения совести взяв из своего ушедшего прошлого в это настоящее всё, до чего смог дотянуться. И ещё много чего возьму, дай срок. А чего сам не помню и не знаю — люди придумают. Наши, русские люди. Гораздо раньше прочих.
Стало быть, премия, появись она, должна будет называться Всеславовой? Как и золотые гривны, медицинские инструменты, складная мебель и даже самострелы Яновых, к которым великий князь, откровенно говоря, и не притрагивался. А в арбалетах он вообще ничего не смыслил — их Свен с Кондратом до ума довели. Нет, пожалуй, без премии пока перетопчемся. Есть чем заняться и без неё. Лучше б не было, конечно.
Об этом я неспешно размышлял, очутившись внезапно на коньке лазарета в привычном ночном бесплотном формате средь бела дня. То, что испытал Всеслав, приняв на руки от гордой и несказанно довольной Агафьи свёрток со сморщенным красным личиком с одной стороны, буквально вы́пнуло меня из тела. Да, такие эмоции родителям лучше переживать без посторонних. Хоть я и стал им почти родным, бывают моменты, когда «почти» не считается. Яркое пламя безоговорочной, невероятной любви к жене и сыну будто взрывом выкинуло меня и из князя, и из палаты, и из родильного отделения. Ну, то есть того крыла лазарета, где лежали счастливые мамочки и вопили дети. Живые и здоровые младенцы. Много.
Пожалуй, за пропаганду основ современного родовспоможения и новаторство в средневековом акушерстве, мне тоже можно было премию дать. Никак не меньше Ленинской. Но я что в той жизни, что в этой, за званиями, грамотами и наградами никогда не рвался. Даже когда губернатор вручал мне знак заслуженного врача Российской Федерации не удержался и ляпнул про то, что буду и дальше гордо нести звание советского врача. А потом, уже сидя в зале, хохмил с соседями-награждаемыми.
Тогдашний губернатор был, как и многие политические деятели в те годы, фигурой тяжёлой, весомой и к народу близкой, из строителей. Находясь в обойме пьющего свердловчанина, трудно, наверное, было вести здоровый образ жизни, да и не приветствовалось это тогда в верха́х. Вот и на том утреннем награждении глава облисполкома был похож на давешнего камерария-ключника в Киеве. От него и амбре шло сообразное, которое нельзя было перебить никаким Фаренгейтом, хоть и вылил его на себя губернатор, наверное, полфлакона. Мужчинам он жал руки, женщинам — неумело целовал. Весь наш ряд с моей подачи всё ждал с нетерпением, когда же губернатор ошибётся. И дождался, встретив восторженными овациями смущение и ужас заслуженного не то транспортного, не то сельскохозяйственного работника, отдёрнувшего мозолистую пролетарскую длань из-под самого номенклатурного носа. Тогда, в середине девяностых, такое не поощрялось даже в богеме и партийной верхушке, наверное. Хотя я был одинаково далёк что от одной, что от другой. Я, как пробубнил механически губернатор, «многолетне и добросовестно работал на ниве здравоохранения».
Вот и сейчас, «зависая», как говорили когда-то давно в будущем, над подворьем, я думал о том, что знания Агафьи, Феодосия, Антония и других моих учеников, нужно было как можно быстрее распространять по нашим зе́млям. В Лавре уже учились смуглые широкоскулые и голубоглазые половцы, почти не смущая национальными костюмами и своим привычным гудящим пением монахов. В начале-то пришлось повозиться, конечно. Не желал отец-настоятель в обитель нехристей пускать, наотрез отказывался делиться опытом, даже тем, что совсем недавно от меня получил. Исчерпав все логические и гуманистические аргументы, я плюнул и нажаловался на зашоренного и закостенелого отца Антония отцу Ивану. А вот тот мою аргументацию понял сразу. И мы с Гнатом вскоре фыркали под окнами обители, как пацаны, слушая христианский братский разнос, что учинял патриарх подчинённому, поминутно поминая всуе матерей, и настоятелеву, и саму Деву Марию. На развитии здравоохранения и фармакологии это отразилось крайне благоприятно, в международных масштабах, что не радовать не могло, конечно.
От этих мыслей перенесло меня плавно к старой песне про то, что дети — великое чудо и вершина любви. Виденный только что взрыв великокняжеских эмоций никаких сомнений в этом не оставлял. Но в контексте, видимо, недавних Всеславовых конспирологических прозрений и общения с галантерейщиком в хламиде, мысли свернули куда-то не в ту сторону.
Почему-то вспомнились песни, исполнители, авторы слов и композиторы моей юности. Никогда не задумывался об этом до сих пор, а тут вдруг оказался в хороводе исаковских, блантеров, дунаевских, долматовских и ойслендеров. Нет, были, конечно, молчановы и хренниковы, но в следовом количестве. Я любил, знал и иногда даже пел песни, хорошие, душевные, проникновенные и воодушевляющие. Которые блестяще исполняли с экранов и из динамика радиоприёмника Утёсов, Бернес и Кобзон, великие советские артисты. Но, вопреки ожиданиям, мысль не пошла дальше по Всеславову пути в сторону сионистского заговора. Она как-то причудливо вильнула между математиками, физиками, лириками и прочими химиками и упёрлась, как тот витязь на распутье, в железобетонную стелу вывода. Который гласил: дай людям заниматься любимым делом, обеспечь быт и сравнительно достойную жизнь — и все будут довольны, и ты, и они. А уж иудеи они, ляхи, шведы или самоеды — какая разница? Главное, чтоб хорошо кушали и никого не слушали. А то опять придётся детям-внукам за рабочие штаны и коричневую сладкую водичку Родину продавать. Но пока, вроде бы, ничего похожего вблизи не маячило. Ни джинсов, ни коки, ни колы. Надо побыстрее в те края северян засылать, вдруг что путное выйдет у них, пока Старый Свет, здесь ещё вполне новый, не заселил целый континент жуликами, убийцами, негодяями и аферистами всех мастей. Да, многое надо сделать. И всё побыстрее. Хоть порвись… Как же хорошо, что не одни мы со Всеславом. Значит, город совершенно точно будет. И саду, определённо, цвесть!
С этими мыслями увидел я, как в распахнутые Ждановыми ворота влетел гонец на запалённом коне и погнал его прямиком к голубятне, откуда уже буквально ссыпа́лся ему навстречу сотник Алесь. А от лавки у княжьего крыльца нёсся широкими скачка́ми Гнат. Вот и посидели, видимо. Поэтому закрутивший меня водоворот-хоровод принял с благодарностью и облегчением — сам уже обратно торопился.
«Глянешь по-лекарски, друже?» — попросил Чародей едва ли не робко, стоило только мне появиться в нашем теле. И тут же «шагнул назад», вручив мне в руки сына без единого движения. Руки-то у нас тоже были на всех одни.
Распеленав быстро мальчишку, которому это явно не понравилось, и кивнув успокаивающе Дарёне, что наблюдала с настороженностью за моими действиями, осмотрел. Предварительно потерев с силой ладони друг о дружку, а до этого сполоснув их спиртом. Подумал об этом Всеслав или нет, влетая в палату, я не знал, а лишним не было бы. Хорошо хоть халат он не забыл накинуть. А руками такими только лесорубу или молотобойцу хвастаться, конечно, а уж никак не акушеру перинатального центра. Пусть и средневекового. Но уж какие были, мои-то старые сгорели давно.
Осмотр профессионального врача, пожалуй, мало чем отличается от ветеринарного или зоотехнического, когда знающие люди покупают на торгу корову или жеребца. Когда знаешь, куда смотреть и как щупать, да ещё и делал это за долгую жизнь без счёту раз, зрелище выходит совсем не торжественное. Поэтому и Всеслав изнутри, и Дара снаружи следили за манипуляциями без удовольствия. Сын их, показывая мне против воли подвижность суставов и прочие анатомические и физиологические подробности, и вовсе скроил рожицу хмурого негодования, какие бывают только у новорождённых. Явно пытаясь сфокусировать на мне, большом пятне перед глазами, зрение, чего пока в силу возраста не умел. А вот кричать уже научился, что и продемонстрировал.
— Чш-чш-чш, — одновременно и совершенно одинаково постарались успокоить его мы с Чародеем. И неожиданное хоровое, в унисон, звучание одного голоса утихомирило младенца мгновенно, вон, даже бровки поднял удивлённо.
— Красавец получился, молодцы! Доношенный, здоровый совершенно. Мне, как врачу, тут делать нечего вовсе, кроме как вас поздравить и здоровья пожелать, и вам, и новорождённому, — уверенно сказал я великой княгине. Которая облегчённо выдохнула и приняла сына, положив на грудь.
— А ловко ты спеленал-то его, Врач. Неужто и Всеславушка тоже так умеет? — спросила она.
— Не умеет — научим. Не хочет — заставим, — с улыбкой ответил я какой-то фразой, что сама собой всплыла из моей старой памяти. — А утихомирили-то мы его как, а? Любо-дорого! Будет батька качать его перед сном, песни петь, пока тебе спать да сил набираться.
— Так невместно, вроде, князю с младенцем-то? — удивилась Дарёна. — Пока на́-конь не посадили — ма́терин он.
— А у тебя муж не обычный князь, а великий, да ещё и Чародей притом. Он сам решает, чего ему вместно, а чего — нет. И я глянул бы на того, кто решит ему запретить сына качать. С тоской бы глянул, с врачебной, напоследок, — шутливо погрозил ей пальцем я.
«Там гонец какой-то спешный прилетел, княже. Гнат с Алесем опрометью к нему рванули, а я — к тебе» — доложил я Всеславу. Княгиня со счастливой улыбкой смотрела на сына и «обратного перехода» не заметила.
— Пора нам, Дара-Дарёна, Солнцем озарёна, — негромко позвал её муж.
— Ступай, любый мой, — отозвалась она, уловив изменения в тоне. — Да помни: теперь у тебя за спиной ещё на одного богатыря больше стало. И не гляди, что мал пока. Этот, чую, ещё быстрее вырастет. Ишь, как плясал-то в животе под ваши разговоры.
Последние слова, нежные и умильные, она говорила уже сыну. А мы, прикрыв дверь, шагали на двор. Понимая, что этому свеженародившемуся богатырю тоже нужно дать успеть в рост войти и обеспечить, в меру сил, светлое будущее. А сил мы в себе сейчас ощущали немеряно.
Сидели снова в Ставке. И новости были хорошие.
В новом городке на берегу Варяжского моря, между большой водой и речкой Лиелепе, которую вовсю использовали для оперативной разгрузки судов, шедших не на Русь и не по Двине, над песчаными дюнами средь сосен стояли теперь высокие да просторные постоялые дворы. На взморье, так и не ставшем Рижским, воздух был всё равно свеж, и ветра́ надежд тоже имели место быть. И девушек хватало. Хотя, пожалуй, нет, и по обоим пунктам. Не девушек, а баб, и не хватало. Портовый же город, да притом растущий так, что никаких дрожжей не надо. Глеб, Третьяк, столпы веры, а теперь и Абрам, второй день принимавший участие в некоторых наших беседах, чему счастлив был неимоверно, ахали и только что руками не всплёскивали по-бабьи, читая приходившие регулярно с лодьями донесения о том, чего, сколько, куда откуда и почём куплено и продано. Хотя, галантерейщик, случалось, и всплёскивал, и даже пару раз голосил заполошно, мол, «шо кабы я знал, шо пенька будет столько стоить, уж я бы тогда!..». И попробовал даже возмутиться, что его в известность не поставили. На что Ставр, невозмутимо подреза́я страшноватого вида ножиком ноготь на большом пальце левой руки, задумчиво сообщил:
— Я тебя, борода, могу мигом отправить во вчерашний день. Даже в позавчерашний, коли хошь. Расторгуешься там — мама дорогая. Но тогда из завтрева, извиняй, вычёркиваю. Готов? — и перевёл остриё с ногтя на иудея.
— Шо ви за люди такие, уж и пошутить нельзя, — притих тут же Абрам.
— А за этим столом, знаешь ли, шутят редко. И только те, кому батюшка-князь дозволяет. Письменно, — удивил бюрократизмом даже нас старый убийца. Но вопросы снял начисто.
Так вот в тех богатых и красивых местах, с видом с одной стороны на укреплённый порт с тьмой причалов, а с другой — на песчаные дюны, и загостились внезапно возвращавшиеся по домам северяне. Три короля со свитами, по рассказам крепостного старшины, безобразий не нарушали и не шалили. Но в весёлых корчмах стали дорогими гостями. Очень дорогими. И уезжать, судя по всему, не планировали. И нам это было ох как на́ руку.
— Как быстро туда вести дойдут? — коротко уточнил Всеслав.
— Голубя-то нового оттуда вот только недавно прислали, не знаю я ещё повадок его, — начал было Алесь, но тут же охнул, получив под столом по ноге пинка от Рыси. — Пошлю нового и ребяток водой, на лёгких лодочках гребных, вчетвером-то…
Гнат, не дождавшись конкретики, продублировал свою озабоченность очередным пинком связисту в голень.
— Ай! Четыре! Четыре дня, пять от силы! — резюмировал Алесь, морщась и потирая, склонившись, ногу. Гнат обернулся на князя победно.
— Добро. Гостей вежливо просим погостить ещё чуток и нас дождаться. Есть, мол, разговор серьёзный. Особенно Свена касается. Он остальных наверняка и сам никуда не отпустит, — кивнул Чародей, глядя на карту. — Самим выйти не позднее третьего дня. Раньше — можно. Пять лодий. Твоих, Гнат, полтораста на них. Ян, самострелов сколько сейчас готовых?
— Третьего дня будет со-отня, княже. Свен с Силом обещали довести до ума ещё деся-аток, — после небольшой задержки ответил протяжно старшина стрелков.
— Сделают, раз обещали. Приловчиться к ним сколько времени и припаса потребно твоим?
— По паре десятков болтов. Дня три. По пути смо-огут, — заверил Ян.
— Ещё лучше. Всю сотню — с собой. От молчунов гостинцев, Гнат, не позабудь. С запасом бери, да только те, что встряхнуть лишний раз не страшно.
Рысь кивнул молча, давая понять, что заряды с «диким» брать не станет. Те бочонки, где динамит перемежался чистым нитроглицерином, отчего мог сдетонировать от любого неловкого удара, прозвали «диким громовиком», и опасались трогать их лишний раз даже наши подземные химики.
— Для Яновых парней по две дымных и одной огненной наберётся? — продолжал планировать Чародей.
— Дымных хоть по три на нос, а огненных только шесть дюжин полных было вчера, — ответил воевода.
— Мало. Но сколь есть. Мастеров не торопи только, а то знаю я тебя, — предупредил друга князь. Рысь тут же сделал оскорблённое в лучших чувствах лицо человека, который никогда в жизни ни единой живой души не торопил и ни к чему не принуждал. Артист.
— Полсотни берём. Остальное здесь пусть остаётся. В этом городе, Гнат, я оставляю то, что должно меня дождаться живым и здоровым. Каким я сам вернусь и вернусь ли — плевать, но вот встретить меня должны живые и здоровые, понял ли? — голос Всеслава к шуткам не располагал. И старый друг ответил серьёзно:
— Лютовы и Ставровы сработались, город держим крепко, на подворье чужих нет и не будет. Понял, сделаю.
— Ладно. Лешко нужен и ребятки его новые. И птички все.
— Прям все? — не удержались оба, и Рысь, и Ставр.
— Прям все. Не шутить идём и не к тёще на блины. Битвы злые будут, обе, — хмуро ответил Чародей.
Про то, каким образом планируемый налёт-визит в Кентербери превратился в две драки, никто уточнять не стал. Две — значит две.
— Глеб, за старшего остаёшься. Отцы помогут, — патриарх, волхв и старый нетопырь кивнули синхронно, строго, по–воински. Абрам смотрел на них с непониманием. Глеб — без радости.
— Служба ратная, княжич, дело такое. Я знаю, как убрать на год-другой угрозу нашим зе́млям и нашим людям. И могу это сделать. И даже думать не стану о том, чтоб отказаться или отложить на потом. Там, за морем, тоже думать умеют. Не ударю я — ударят меня. По вам. Не хочу и не стану больше за спиной змеиные глаза выискивать в тревоге. Сожгу дотла всё их кубло чёртово. Глядишь, и полегче станет.
Голос Чародея сомнений не оставлял. Сожжёт, и непременно — дотла.
— Ты, батюшка-князь, коли получится, лютуй там не шибко, — Глеб смотрел на нас со Всеславом твёрдо, чуть прищурив такие знакомые и родные фамильные серо-зелёные глаза. — И лучше бы оно, конечно, живым тебе вернуться.
Всеслав чуть двинул левой бровью, намекая на пояснения. И поднял уголок рта в ухмылке, скрытой пока в бороде, чувствуя, что средний сын и сейчас не подведёт. И снова не ошибся.
— Потому как если там, за морем, что худое с тобой случится, я тот островок, и всё вокруг, что ни найду, сперва спалю, а после утоплю к хрена́м, Деду Морскому подарю. А ты, помню, говорил, что у них там добра много особо ценного: овцы тонкорунные, уголь какой-то диковинный, каменный аж. Жалко будет, если придётся добро топить. Не люблю я так.
Хитрую полуулыбку на лице сына сопроводили одобрительные возгласы от Ставки. Даже Абрам не удержался, проговорив что-то, вроде: «И они ещё будут мине рассказывать за то, шо не из наших!».
— Постараюсь, Глеб, — с уже заметной, явной улыбкой пообещал сыну Чародей. — Если худо будет — Ромке-брату слово пошли. Уговор наш помнишь, придёт, поможет. Хоть и не́ с чего, вроде бы, но готовому всегда быть надо. Сам уж знаешь, как бывает: лучше переготовиться, чем недоготовиться, запас погреба́м не помеха.
— Знаю, бать. Мы с деда́ми справимся, за нас не переживай там. Но и не задерживайся сильно. Дел — непочатый край, а с твоим колдовством они как-то уж больно ладно складываются, — ответил на отцову улыбку Глеб своей, искренней, честной. А я приметил морщинки у глаз и на лбу. У моих детей таких не было в его годы. А вот у мальчишек-друзей в послевоенные голодные и тяжкие годы — были.
— Добро, сынок. В надёжных руках и с мудрыми помощниками город оставляю, не станет в походе голова болеть лишний раз. И ты не робей. Бог не выдаст. Ни один из них. Много их, но все — за нас, верно тебе говорю. Ну, кому что неясно? Тогда за дело!
Вот так. Только что, считай, новорожденного сына на руках качал, а теперь уже скомандовал готовиться к походу. Во времена, когда даже к соседям в вооружённые гости собирались за полгода. Через реку, лес и два плетня буквально. А тут — через половину карты, на другой край мира, и выход не позже третьего дня. Но в этом и был весь Всеслав Брячиславич, прозванный оборотнем. Талант ли полководца, чуйка ли небывалая, везение несказанное, но что-то помогало ему. Потому и звали его Чародеем. И поэтому же был он Великим князем.