А потом мы пошли в баню. Советники, воеводы и князья. Все, кто чувствовал прямо физическую потребность смыть с тела, отпарить и соскрести с души, с кожи, с глаз и языка всё то, что осталось после рациональной, вдумчивой, но отвратительно безжалостной работы с источником информации. Привкус и запах крови. Мерзкий комариный писк в ушах, стоявший до сих пор после воя и визга, перешедших в предсмертное змеиное шипение.
Умом я, может, и понимал, что по-другому поступить мы не могли, не имели права. Помнил из прошлой жизни наставления знакомых, что отдали молодые и зрелые годы служению Родине, о том, что с врагами разговор должен быть коротким, без сантиментов и интеллигентских соплей. Что каждый живой противник — это будущие трупы твоих друзей и близких. Но всё равно помогало как-то слабо. Не к тому, знать, готовила меня вся моя долгая предыдущая жизнь.
Немного успокаивало, как ни противоречиво это звучало, то, что каждый в бане, кажется, чувствовал что-то похожее. Даже Ставр, даже вечно невозмутимый Гарасим, будто грубо вытесанный из векового дуба кем-то из советских скульпторов-монументалистов, Конёнковым, Вучетичем или Неизвестным. В тёмной комнатушке парно́й воины тёрли себя и друг друга лыковыми мочалками, колотили вениками так, будто хотели смыть, согнать чужую боль, виденную недавно, раз за разом, остервенело. А в предбаннике, где обычно накатывало счастье и блаженная истома, не сговариваясь взялись накатывать сами, просто, без здравиц, тостов и песен. И накатили. Последнее, что запомнилось — будто бы где-то далеко, еле слышно зазвучал Дарёнин сонный напев.
Стол, за которым мы регулярно беседовали со Всеславом, словно висел под низким потолком. Под нами на столешнице храпела и сопела Ставка во главе с великим князем. Он держался до последнего, но тоже навалился грудью и уронил тяжёлую голову вниз. Хорошо хоть, не в миску с капустой, как Буривой справа, и не в пролитый квас, как Крут слева.
— Однако… — проговорил с неясной интонацией Чародей.
— Не говори-ка, друже. До самого закрытия досидели, — согласился я, глядя, как недвижно замерли на столешнице сцепленные намертво ладони Гната и Яробоя. Не то на руках бороться собирались, не то согласились друг с другом в чём—то, прежде чем вырубиться.
— До закрытия, точно. Глаз. Открылись бы они теперь, — вздохнул князь.
— Да вряд ли нас разом всех в бане отравили, — покачал головой я. — Дышим ровно, спим крепко.
— То-то и оно, — кивнул он. — Рысь бы на тот вон скрип за дверью сто раз уж нож нашарил да для швырка перехватил.
Услышал шорох и я. Но вернуться в тело мы не успели.
В низкую дверь, согнувшись, вошёл Лют, старший над личной охраной. А следом за ним и Вар с Немым.
— Сложите их удобнее, с изголовьями, да покрывалами прикройте, чтоб войти нам можно было, — долетел из-за их спин шёпот Дарёны, великой княгини Полоцкой.
В шесть рук крепкие нетопыри из самых лучших живо разобрали то побоище, в какое превратилось застолье. Тела упарившихся вождей, воевод и советников разложили на тюфяки-матрасы, которые кто-то подавал из-за двери. Стол, поставленный на попа́, в смысле вертикально, торцом вниз, не на отца Ивана, освободил достаточно места, чтоб разложить всех. От подстилок тянуло душистым сеном. Верхние края их эта неожиданная колыбельная команда для взрослых взбила посильне́е, уложив наши буйные головы под таким углом, что приди кому во сне желание расстаться с излишне выпитым или съеденным — оставались шансы не захлебнуться. Да уж, посидели, так посидели.
— Готово, матушка-княгиня, — шепнул, выходя за дверь, Лют. Предварительно обежав сонное царство цепким и спокойным взором.
Они вошли с Лесей вместе. И уселись рядом на лавке почти у самого входа.
— Живы-здоровы они. Нужны ли мы здесь? — кажется, с испугом шепнула Леська, теребя подол на коленях.
— Нужны, Лесь. Нужны, — едва слышно вздохнула жена. — Слушай, дочерь названая, науку мою. Меня тому знающая старушка одна научила. Не гадала я, что пригодится хоть раз, а оно вон как выкружило-то.
Леся распахнула глаза, глядя на княгиню неотрывно.
— Бывает так, что приходится воину, вождю ли, воеводе, ратнику ли, смерти в глаза смотреть. Своей ли, чужой — то не важно. Если долго глядеть на Мару-Марьяну, начнёт она взгляд тот чуять. И искать того бесстрашного, кто смеет так невежливо таращиться на богиню. И наказывает. А что хуже всего для воина?
— Страх, — тут же шепнула княжна.
— Почти так. Но сам собой страх не опасен. Он умных от дурней отличает, тем, кто с головой дружит, помирать до сроку не даёт, чтоб от таких потом детишки ещё толковее нарождались. В том дорога Рода, так бабушка Ефимия говорила. Раньше, когда люди с Богами вместе жили, иначе было всё. А потом, как надумали сравняться с Ними во всём — беда началась. Разные племена по-всякому говорят. Кто про гору, что с небес упала тогда, кто про зиму, что на со́рок сороко́в обычных растянулась. Но за то время повыродился род людской. Мало в ком искры остались. И дорога Рода в том и есть, чтоб сходились ярые мужи с жёнами, что огня того не боятся. Чтоб детишки родились храбрые да толковые.
Речь Дарёнина лилась, журчала и, казалось, убаюкивала даже нас со Всеславом, бесплотных. Но слушали мы её, открыв рот, точно так же, как лежало внизу под покрывалом наше тело. Одно на двоих.
— Опасен тот страх лишь тогда, когда над волей, над гонором, над хистом — тоже по-разному зовут — верх брать начинает. Тогда, когда начинает воин лишнего думать, самому себе преграды искать на ровном месте, там, где нет их. Не так, как у вождей принято: на семь шагов вперёд промыслить, да с оврагами и поворотами. А по-глупому, вроде: как это я пойду дрова колоть? А ну как в спину вступит, да обезножу? Или топор, оборони Боги, в ногу воткну? Но это уж последние крайности, конечно. Ну, да ты поняла, поди.
— Поняла, матушка. Бабушка Мирослава про то же сказывала, да только я мала́ была ещё. И мужское племя бабушка стеречься всегда велела. Не любила их, — робко ответила Леся.
— Бывает и так. Натерпелась, поди, за жизнь долгую. Многое бывает, Лесь, многое. Худого почему-то больше выпадает. Отец Иван и Буривой в один голос говорили мне, что Боги, что старые, что новый, так сильных испытывают. Кто не озлобится, скотиной, зверем не станет, тот и ближе к ним, — кивнула, думая о чём-то другом, Дара. — Могло и нам с тобой не свезти. Меня половцы могли ссильничать или убить, когда на наши зе́мли набегали. Во ржи тогда с девками схоронились, дождались, пока ускачут. Весть им пришла, что Всеслав-Чародей с Новгорода, всё бросив, летит родную землицу спасать. Покидали всё да и ускакали с визгом. Могло и с тобой хуже выйти, набреди на тебя в том погребе ляхи. Гораздо хуже, непоправимо. Но всех нас, и тебя, и меня, один и тот же муж спас. Надо и нам с тобой помочь ему и людям его. По чести это?
Леся, глаза которой на бледном лице не помещались и были наполнены слезами, только головой кивнула резко. И покатились по щекам те слёзы.
— Научи, матушка! Всё сполню! Жизнь батьке Всеславу отдам! — горячо зашептала она.
— Не надо жизнь отдавать. Жизнь ему матушка подарила. После Боги берегли её. А потом и сам он выучился. Да вот, видишь, и наш черёд пришёл помочь немного, — напевный голос Дарёны, казалось, наполнялся какой-то решимостью.
— Всё сделаю! — закивала часто княжна, роняя слёзы и не замечая этого.
— Тогда гляди. И запоминай крепко, — глубоко вздохнула жена. Как перед тем, как в омут нырнуть.
— Про страх разговор шёл, ты помнишь. О том никому из мужей знать никогда не следует, даже догадываться нельзя. Они — храбрые, сильные, ярые. Мы — смирные да ласковые. Они бьют, мы жалеем. И того, что можно и их самих жалеть, ведать им нельзя никак. Беда с того прийти может. Какая — не знаю, что слышала от старой Ефимии — то и тебе говорю. Да только та из нас, кто сумеет воина так пожалеть, что он про то и не почует, счастлива будет с ним, а он — с ней. Тот, кому вышла судьба слабость, ошибку или вину перед женой признать, чаще других сомневаться станет, и в ней, и в себе. Силу терять начнёт, яри меньше будет в нём. Поэтому и придумали мудрые бабы с незапамятных времён жалость ту прятать, в любовь да заботу рядить. Лёг муж, примаявшись, а ты пришла к нему, голову его на колени себе умостила, по волосам гладишь его да напев тянешь негромко. И ему спокойно, и тебе. Вроде как рука у тебя лёгкая, усталость да кручину гонит.
Леся слушала, кажется, не дыша вовсе.
— Наш-то батюшка-князь хлеще прочих притомился. Про него чего только не болтают на торгах да на причалах. И оборотень он летучий, и зверь лютый, и в сече страшнее его никого нет и быть не может. Да только всё это — трёп пустой. Народу привычнее думать, что боятся и слушаются они не такого же, как они сами. И враг скорее забоится того, про кого такие страсти говорят. Только не оборотень он, не зверь. Человек он, пусть и сильнее, храбрее, терпеливее всех, кого я знаю. Да только в грозу лютую и дубы́ вековые ломаются, а в сече смертной — мечи да копья булатные. А у него за два года спокойных дней выходило — по пальцам перечесть. То кровная родня обманула и под землю живьём ринула, да с сынами ещё. То вражьи рати, одна хуже другой, повадились к нам. А теперь вот и вовсе лихозубые бесы по двору ходить вздумали. Легко ли ему?
— Тяжко, матушка, — слёзы текли по щекам Леси, капали с подбородка на вышитую горловину рубахи на груди.
— А ему ни присесть, ни переждать, ни вздохнуть лишний раз времени нет. Вон, каких чудес натворил за полгода всего! Со Степью мир, с северянами дружбу, с южных и западных земель славяне про родню вспомнили, под его руку пришли. Стомился наш батюшка-князь. Примаялась и дружина его ближняя, старцы вещие да вои первые, друзья да товарищи.
Это вряд ли можно было объяснить с научной или любой другой, хоть чуть-чуть реалистичной и материалистической точек зрения. Но когда речь Дарёны стала неотличимой от наговора-заклинания, легче стало даже нам, бесплотным, незримым, висевшим под потолком в каком-то другом, нездешнем измерении.
— Мы споём с тобой, дочка милая, песню тихую, колыбельную. Пусть поспят отцы, и мужья поспят, наберутся сил, да себя простят. Не корят за зло, что другим несли, охраняя дом да детей своих. Пусть бежит тоска с мужнина чела, новый день опять принесёт дела. А и сладить их больше некому, как Всеславу лишь, вою светлому…
Когда протяжные фразы наговора превратились в песню — не поняли ни я, ни князь. Когда к Дарёниному голосу добавился, переплетясь с ним, высокий и чистый Лесин, не услышали. Вокруг нас была чернота, усыпанная мириадами звёзд. Где-то далеко под ногами, которых не было, светилась-переливалась планета Земля, которую вряд ли кто-то, кроме меня, видел в этом времени с такого неожиданного ракурса. И вокруг, отовсюду, от каждой звезды, свет которых был не привычным холодным, а словно грел наши бесплотные души, звучал тот напев. Песня любви, которую выводили на два голоса спасённая сирота и жена, ждавшая ребёнка. Две любимых пели двум душам, парившим в невозможной, небывалой вышине. И, я клянусь всем, чем можно: если бы у нас в князем были там, в космосе, глаза — мы бы вряд ли сдержали слёзы.
А потом вдруг пришёл на память гений-самородок из Алтайского села Сростки. Потому что поутру мы всё-таки проснулись.
Утро, как говорили в моём времени, добрым не бывает. Я, в силу возраста, имел гораздо больше шансов в этом удостовериться лично. Особенно, когда тебе за семьдесят. С одной стороны, проснулся — уже великое достижение, победа сродни чуду. А вот с другой…
На этот раз чувства были однозначными. Утро не красило нежным светом ни стен не существовавшего пока Кремля, ни нас со Всеславом, вернувшихся то ли из глубокого сна, то ли из космического путешествия. Нет, с технологическими картами Антония определённо следовало познакомиться поближе. И заставить его, энтузиаста и новатора самогоноварения, самого́ сперва пробовать каждую партию.
Ощущения были такими, какие бывают, когда ты начинаешь утром чистить зубы, и понимаешь, что выдавил на щётку крем для бритья. Причём, уже тогда, когда выплёвываешь, вдумчиво поёрзав щетиной по эмали, мутную воду, обильно сдобренную крупными радужным пузырями. И вместо ожидаемой мятной прохлады во рту — мыльный вкус и жирная плёнка на языке и слизистой. Непередаваемое ощущение. Классик говорил, что в такой ситуации директора́ театров проводят ладонью по бедру, пытаясь понять, есть ли на них брюки. Увы, безрезультатно.
Нам было проще — нас вчера сложили параллельно друг другу, освободив от простыней тех, на ком они оставались. Поэтому под покрывалами злобное утро встречали восемь голеньких. Ну, принимая во внимание Ставра — семь с половиной. Хотя, если считать подушно — восемь с половиной. Нас в княжьем теле по-прежнему было двое. И все сомнительные удовольствия подобного пробуждения мы почему-то ощущали оба.
«Сожгу Лавру. Как пить дать сожгу!» — резюмировал ощущения Всеслав.
«Да, видимо, отец-настоятель на чём-то лишнем настаивал. Неужто димедрол уже выдумал?» — согласился я.
— За что, Господи? — донеслось из-под покрывала на два тела правее. Определить по голосу, кто взывал к Богу оттуда не представлялось возможным. Я вообще не думал, что такие звуки способен издавать живой человек.
— Не поминай всуе! Ох, ма-а-ать… — прокряхтел-простонал ровно такой же голос слева.
— Заткнитесь вы оба, ради всех Богов разом, пропади они все пропадом вместе со мной! — взмолился третий голос, ничуть не лучше первых двух.
Ладно, в компании, как говорится, и помирать веселее. Это чуть воодушевило нас со Всеславом.
— Рысь! — выдал великий князь. Полусидя на полу, на тюфяке, безрезультатно пытаясь вспомнить, куда сгрузили вчера нетопыри своего вожака. И было ли вообще то, что смутно помнилось про жену и дочку?
По холмикам под покрывалами уверенно можно было определить только Ставра, по усечённым габаритам. Тьфу ты, проклятый средневековый чёрный юмор! Ну и Гарасима ещё, конечно. Потому что его копыта сорок-последнего размера торчали из-под крайнего одеяльца, едва достававшего ему до колен.
— Нету его. Помёр вчера смертью храбрых, — прохрипел третий бугорок слева. Покачиваясь так, будто старался отличить верх от низа.
Я вспомнил, как в годы моей бесшабашной юности мы как-то примерно так же азартно посидели с однокашниками из института. На ум пришёл, почему-то, ликёр «Бенедиктин», опасно настороживший названием Всеслава, а меня заставивший сглотнуть судорожно горькую слюну и начать усиленно дышать носом. Тогда, помнится, друг мой Веня, по тогдашней моде велевший всем, особенно девчонкам, называть его «Бэн», на зарубежный лад, изрядно увлёкся. Я втянул его в комнату из холодных сеней, где он увлечённо читал стихи медному тазу, висевшему там рядом с детским жестяным корытом-ванночкой. «Укрой меня и уложи спать» — вполне по-былинному попросил Веник. Я, в меру сил, просьбу выполнил, сложив его подальше от прохода и забросав тем, что попалось под руку. А после, глубокой ночью, набрёл на похожий, тревожно покачивавшийся бугорок, явно искавший выход. Холмик икал и трясся. Расшерудив кучу-малу я увидел до синевы бледное лицо Веника. «С-с-сними с меня эт-т-ту… х-х-х— … » — срывающимся шепотом попросило оно, не раскрывая глаз. Да, укрывать пришедшего с мороза ледяным брезентом плащ-палатки явно было не лучшим решением.
— Ой, не лги! Князю лжёшь, да не простому, а великому! — придав в меру сил голосу толику торжественности, ответили мы «третьему слева».
— Не вели казнить! Ух ты ж ма-а-ать… — первую фразу «холмик» выпалил, явно не рассчитав сил. Вторую тянул медленно, глухо, суча́ ногой, что вылезла-таки из-под покрывала.
— Заткнитесь все уже! Я думал, в Пекле потише будет! — прорезался голос от самого маленького бугорка. Хриплый, гораздо хуже обычного Ставрова. Но разобрать как-то удалось.
Народ под покрывалами захихикал, ойкая и постанывая.
— Так. Ну, если подохнуть геройски не удалось ни Гнату, ни остальным, то придётся как-то дальше жить, видимо. Думаю, начать сто́ит с рассолу, кваску да ушицы. Возражения есть? — удивив самого себя, демократично осведомился Чародей.
— Всеславочки бы чарочку. А лучше парочку, —раздался тут же заискивающий хрип от самого короткого «холмика».
— Я те, гад такой, ноги щас вырву! — прорычал Гарасим, безуспешно борясь с не отпускавшим его покрывалом.
— И я! — прокряхтел «бугорок» рядом с ним голосом Крута.
— Опоздали вы, ребятки! А кто опоздал — тому и бежать к леднику, — голос Ставра звучал довольным до отвращения.
— Гнатка, хоро́ш дурить, я ж вижу, что живой ты! Иди покличь кого, чтоб натопили баньку-то. Ещё раз попаримся. В тот раз не задалось как-то. Надо ещё попробовать, — попросил «третьего слева» Всеслав.
— Только чур без всеславовки теперь! Это вам, колдунам да вещим старцам, всё нипочём, а у меня того и гляди башка лопнет! — тоскливо протянул бесстрашный воевода Рысь.
— Зарекалась свинья… — опять в один голос отреагировали патриарх и великий волхв. Так и оставшиеся не опознанными, потому что прохрипели это совершенно одинаково.