Глава 25

Государева палата в то утро была полна так, как не бывала, верно, со времён взятия Казани. Бояре теснились вдоль стен, блестя золотом шитья, переминались с ноги на ногу дьяки и подьячие, а у самых дверей, куда нас пропустили стрельцы, замерли мои товарищи — казаки, пришедшие с Ермаком из далёкой Сибири.

Я стоял чуть позади атамана, между Иваном Кольцо и Матвеем Мещеряком. Справа от меня негромко дышал Черкас Александров, слева — Прохор Лиходеев, чьи глаза и в этой палате с подозрительностью обшаривали каждый угол, каждую тень за колонной. Привычка, от которой он, видно, и на смертном одре не отучится.

Царь Фёдор Иванович сидел на троне, и я, сколько ни пытался, не мог разглядеть в этом бледном, рыхлом лице даже проблеска той силы, что двигала его отцом. Глаза государя смотрели мимо нас, куда-то в угол палаты, где висела потемневшая от времени икона. Губы его шевелились беззвучно — молился, наверное.

Зато Борис Фёдорович Годунов, стоявший по правую руку от трона, был само внимание. Взгляд его тёмных умных глаз скользил по нашим лицам, задерживаясь на каждом, будто взвешивал, оценивал, раскладывал по полочкам. На мне он остановился чуть дольше, и я почувствовал холодок меж лопаток.

Годунов помнил. Годунов всё помнил — и первый разговор с Ермаком, и обещания, которые давал.

Не обманул. Годунов пообещал: разгромите врага — назначу Ермака воеводой сибирским. Законным. С царской грамотой, с печатью, с правом судить и миловать.

Мы разгромили.

Но я-то понимал, глядя на это лицо с аккуратной бородкой — дело не в обещании. Борис Фёдорович был не из тех, кто держит слово из благородства. Он понял простую вещь: кроме Ермака Сибирь не удержит никто. И отряд наш после бухарской войны — такая сила, что лучше иметь её в друзьях, чем во врагах. Сотни бойцов, вооружённых и обученных так, как не снилось ни стрелецким головам, ни воеводам приграничных городов. Пушки, которые бьют втрое дальше московских. Ружья, от которых не спасает самый добрый доспех. Порох, что взрывается с такой силой, будто сам дьявол его готовил.

Умный человек Борис Фёдорович.

— Приступим, — негромко сказал Годунов, и гул голосов в палате стих мгновенно.

Дьяк выступил вперёд, развернул грамоту. Голос у него оказался неожиданно густой, пробирающий до костей:

— Божиею милостию великий государь, царь и великий князь всея Руси Фёдор Иванович…

Дальше пошло перечисление титулов — казанский, астраханский, сибирский и прочая, и прочая. Я ловил себя на том, что перестаю слушать, взглядом скольжу по лицам московских бояр. Вот тут-то и было любопытное.

Князь Мстиславский держался с каменным достоинством, но угол рта едва заметно кривился. Князь Шуйский — которого из них? их тут как собак нерезаных! — откровенно смотрел в сторону, словно происходящее его не касалось. Боярин Романов, кажется, Никита Романович — или уже его сын? — переглядывался с соседом, и в этом взгляде читалось: «Дожили. Казачью голь в воеводы жалуют».

А казачья голь стояла посреди палаты — Ермак Тимофеевич, широкоплечий, уже наполовину седой, в кафтане, что ему пожаловали из царской казны. Кафтан сидел неловко — не привык атаман к такому платью. Но стоял он прямо, не горбясь, глядя на царя без подобострастия, но и без вызова. Так смотрит человек, который знает себе цену и не собирается ни перед кем её занижать.

— … и за службу его верную, за то, что землю Сибирскую под нашу высокую руку привёл, и от ворога оборонил, и крепости там поставил…

Дьяк читал, а я думал о том, как интересно сложилась судьба. Атаман, которого ещё недавно ловили как разбойника, на которого рассылали грамоты по всем городам, — стоит теперь перед царским троном. И не в цепях стоит, а в почёте.

— … жалуем его, Ермака Тимофеевича, воеводой сибирским, с правом суда и расправы, с правом войско собирать, подати брать, остроги ставить…

Иван Кольцо рядом со мной тихо выдохнул. Я покосился на него — глаза атаманского соратника блестели. Не слезами — чем-то другим. Торжеством? Злорадством? Мол, видали, бояре московские? Мы-то, воры да разбойники, — а вы теперь кланяться нам будете.

Или это я приписывал ему свои мысли?

— … и царское жалованье ему положить из казны сибирской, и людей его наградить по заслугам…

Годунов стоял неподвижно, но я заметил, как дрогнули его пальцы, когда дьяк дошёл до слов о награде. Жалованье из казны сибирской — это значит, что Москва платить не будет.

Дьяк закончил читать и отступил. В палате повисла тишина.

Царь Фёдор Иванович моргнул, словно просыпаясь, и посмотрел на Годунова. Тот едва заметно кивнул.

— Жалуем, — сказал царь негромко. Голос у него был мягкий, слабый. — Служи верно, Ермак. Бог тебя благословит.

И всё. Вот так просто. «Служи верно, Бог благословит».

Ермак опустился на колено, склонил голову. Мы, его люди, поклонились в пояс.

А потом начались поздравления.

Первым подошёл сам Годунов. Обнял Ермака, троекратно облобызал — щека к щеке, как положено.

— Радуюсь за тебя, Ермак Тимофеевич. Заслужил. Истинно заслужил.

Голос его был тёплым, почти искренним. Только глаза оставались холодными, расчётливыми. Впрочем, атаман это тоже видел — я заметил, как дрогнул угол его рта в едва заметной усмешке.

— Благодарствую, Борис Фёдорович. Служил государю — и служить буду.

Годунов кивнул, отступил в сторону.

Бояре потянулись к новому воеводе — вереницей, один за другим. Князь Мстиславский, князь Шуйский, бояре Романовы, Головины, Сабуровы. И каждый — с поклоном, с лестными словами, с пожеланиями многих лет и славных побед.

Но лица. Лица их я видел очень хорошо.

— Поздравляю, Ермак Тимофеевич. Дело великое содеял — Сибирь государю принёс.

Это говорил Мстиславский, а сам кривился так, будто лимон разжевал. Казак! Разбойник беглый! А теперь — воевода, почти что им ровня.

— Дай Бог тебе здоровья, воевода. Сибирь — край богатый, рукой твёрдой его держи.

Это уже Шуйский. Лицо каменное, но в глазах — презрение. Едва прикрытое, тщательно спрятанное под маской вежливости, но я видел. Я умею такое видеть.

А что им оставалось? Царь пожаловал, Годунов одобрил — не поздравить нельзя. Но душу-то из себя не выкрутишь. Для них мы так и остались ворами волжскими, разбойниками, которые непонятно как возвысились. Что с того, что мы кровью землю сибирскую поливали? Что полегло наших — не счесть? Что бухарцев отбили, которые московским воеводам и не снились?

Прохор тронул меня за локоть.

— Глянь на того, в зелёном, — прошептал он одними губами. — Второй уж раз мимо проходит, а подойти не решается.

Я посмотрел. Молодой боярин, почти мальчишка, с пухлым румяным лицом. Стоял в стороне, мялся, то делал шаг вперёд, то отступал.

— Кто таков?

— Бес его знает. Из младших, видать.

Наконец боярский сынок решился. Подошёл к Ермаку, поклонился — неловко, слишком глубоко, словно не знал, как именно кланяться казачьему атаману, которого только что в воеводы произвели.

— П-поздравляю, — запинаясь, выговорил он. — Д-дело великое…

Ермак посмотрел на него — без насмешки, с каким-то странным выражением, которое я не сразу понял. Потом понял: жалость. Атаман жалел этого мальчишку, которого притащили в палату старшие родичи и который теперь не знал, как правильно себя вести.

— Благодарю, — коротко ответил Ермак.

Мальчишка отступил, едва не споткнувшись о полу собственного кафтана.

Матвей Мещеряк за моей спиной хмыкнул.

— Вояки, — пробормотал он еле слышно. — С такими Сибирь не возьмёшь.

— Тихо, — одёрнул его Черкас.

Поздравления продолжались. Дьяки, подьячие, какие-то люди, которых я не знал и знать не хотел. Слова лились рекой — сладкие, приторные, фальшивые. «Великое дело», «слава государева», «честь немалая».

А я смотрел на это и думал: вот она, Москва. Вот она, столица. Здесь всё решается — войны, назначения, судьбы. И здесь же всё тонет — в лести, в интригах, в зависти. А мы пришли из Сибири, из края, где слово что-то значит, где человека судят по делам, а не по родословной.

Мы шли на восток, в неизвестность, в битву с целым царством. И победили. А теперь вернулись — за тем, что нам причитается.

Годунов снова оказался рядом с Ермаком. Склонился к нему, заговорил тихо, так что я едва расслышал:

— После приёма — ко мне. Есть о чём поговорить.

Ермак кивнул.

Я подумал: вот оно. Настоящее только начинается. Публичная часть — это так, показуха для бояр. А дела решаются не здесь.

Царь Фёдор Иванович привстал с трона, и все разом поклонились. Государь, опираясь на руку постельничего, двинулся к выходу. Шаги его были медленными, неуверенными — словно у старика, хотя лет ему было немного. Болен? Или просто таким уродился?

Годунов проводил его взглядом, и на миг я увидел в его глазах что-то похожее на усталость. А может, досаду. Тяжело, наверное, править из-за чужого плеча.

Бояре потянулись к выходу. Проходя мимо нас, одни отворачивались, другие бросали короткие взгляды — оценивающие, недовольные, иногда откровенно враждебные. Один только старик с седой бородой — из Романовых, кажется — задержался, посмотрел на Ермака долгим взглядом и вдруг поклонился. Не глубоко, но искренне.

— Дай Бог удачи, воевода, — сказал он негромко. — Дело ты делаешь доброе.

И ушёл, не дожидаясь ответа.

Ермак смотрел ему вслед.

— Кто это? — спросил Иван Кольцо.

— Не знаю, — ответил атаман. — Но хороший человек, видать.

Прохор тронул меня за плечо.

— Пора, Максим. Нас ждут.

Да, нас ждали. Годунов ждал своего разговора. Москва ждала, когда мы уберёмся обратно в свою Сибирь. А Сибирь ждала своего воеводу — законного, утверждённого царём, с грамотой и печатью.

Мы вышли из государевой палаты — я, Прохор, Иван Кольцо, Черкас, Матвей и другие. Ермак задержался ещё на минуту, принимая последние поздравления.

Солнце било в узкие окна, расчерчивая пол золотыми полосами. Я вдохнул полной грудью, и воздух показался мне свежим — хотя в переходах кремлёвских пахло так же, как во всякой крепости: камнем, воском, людьми.

— Ну что, — сказал Иван Кольцо, и в голосе его звучало злое веселье, — бояре московские. Кланялись нам. Руки жали. А сами небось желчью давились.

— И пусть давятся, — откликнулся Матвей. — Главное — грамота есть. Теперь мы — власть законная.

— Законная, — повторил Прохор задумчиво. — Слово-то какое. Будто от него что меняется.

— Меняется, — сказал я. — Ещё как меняется.

Он посмотрел на меня.

— Раньше мы были — шайка разбойников, которые самочинно в царстве сибирском хозяйничают. А теперь мы — представители государевой власти. Понимаешь разницу?

Иван Кольцо усмехнулся.

— Разницу-то понимаю. Только эмиру бухарскому, небось, без разницы — законные мы или нет.

— Ему — без разницы. А вот людям здешним, сибирским — нет. Князькам остяцким, вогульским. Купцам. Охотникам. Им важно знать, что мы — не самозванцы. Что за нами — Москва.

Матвей хмыкнул.

— Ишь ты. А я думал — важно, сколько у нас пушек да порохового зелья.

— И это важно, — согласился я. — Но одного без другого может и не хватить.

Ермак вышел к нам, и разговор оборвался. Атаман остановился, посмотрел на нас — на каждого по очереди.

— Ну что, воевода сибирский, — сказал Иван Кольцо с ухмылкой. — Как оно — в чинах-то ходить?

Ермак не улыбнулся.

— Тяжело, — ответил он коротко. — Пошли. Годунов ждёт.

И мы пошли — по переходам кремлёвским, мимо стрельцов и дьяков, мимо икон и запертых дверей. Пошли туда, где решалась наша судьба — и судьба края, который мы считали уже своим.

А я думал о том, что видел в палате. О кривящихся лицах бояр. О сладких словах, за которыми прятались зависть и злоба. О том, что нас здесь не любят и не полюбят никогда.

Ничего. Переживём. Мы и не такое переживали.


Москва осталась за кормой — сначала посады, потом колокольни, потом и само марево над городом растаяло в утренней дымке. Я стоял на носу головного струга и смотрел, как берега Москвы-реки медленно расступаются, выпуская нас на волю.

Ермак подошёл неслышно.

— Мне тут тяжко, — сказал он негромко, встав рядом.

Я кивнул. Понимал, о чём он.

— Люди подло на тебя смотрят, — продолжил атаман. — В глаза мёд льют, а за спиной шипят. Думают, казак неотёсанный, не слышит, не видит. А я всё вижу. Бояре эти… Каждый второй прикидывал уже, как бы Сибирь к рукам прибрать. Как бы воеводу сибирского в свою упряжку запрячь.

Он сплюнул за борт.

— А в Сибири много дел. Что думаешь, Максим?

— Очень много, атаман, — ответил я. — Я думаю, надо будет начинать варить сталь. Это тяжело, так просто не получится, но рано или поздно выйдет. И ещё много чего. Казаков ещё набирать — Сибирь с нами, пока мы сильны. Иначе или бухарцы, или ещё кто-то отнимет. А ещё вернее — придёт Сибирь под власть какого-нибудь воеводы московского, так он её бухарцам задёшево отдаст, со всеми богатствами. Ему что — отсидит своё, мошну набьёт да обратно в Москву, в тепло. А нам там жить.

— Верно говоришь. Нам там жить.

Он помолчал, глядя на воду.

— Знаешь, Максим, я ведь когда в Кремль входил, думал — вот она, награда. Царь, почёт, шуба с царского плеча. А вышел и понял, что там другое. Совсем другое.

— Даст Бог, атаман, своё возьмём. Своим умом, своими руками.

— Своими руками, — повторил Ермак. — Это хорошо. Это я люблю.

Он хлопнул меня по плечу и пошёл к корме, где сидели сотники, негромко переговариваясь.

Я остался на носу. Смотрел, как вода расходится под форштевнем, как берега плывут мимо — всё те же берега, что и месяц назад, когда мы шли в Москву, только теперь они расступались охотнее, словно сама земля подгоняла нас: давай, давай, возвращайся откуда пришёл.

День выдался ясный — небо высокое, без единого облачка, солнце грело по-летнему, но без московского удушья. Ветер дул попутный, ровный, и парус над нами гудел туго, как хороший барабан.

Матвей Мещеряк подсел ко мне ближе к полудню, когда мы уже вышли на широкую воду.

— Хорошо идём, — сказал он, щурясь на солнце. — К вечеру до Коломны дойдём, а там и до Волги рукой подать.

— До Волги — это ещё не до Тобольска.

— До Тобольска доберёмся, — Мещеряк усмехнулся. — Не впервой. А там — эх, Максим, знаешь, о чём я в Москве больше всего скучал?

— О чём?

— О воздухе. Я тут задыхался. Каждый день задыхался. То ли дым, то ли смрад какой-то, то ли просто народу слишком много на одном месте. А у нас в Сибири — встанешь утром, вдохнёшь, и аж в голове звенит от чистоты.

Я кивнул. Он был прав. Москва — это теснота, это запахи, это постоянное ощущение чужих глаз на спине. Сибирь — это простор. Опасный, суровый, но — простор.

— Атаман правильно сделал, что не остался, — продолжал Мещеряк. — Ему тут предлагали же. Дом в Москве, чин при дворе. Сиди, получай жалованье, ни о чём не думай. А он — нет. Обратно.

— Он не смог бы сидеть.

— Не смог бы, — согласился сотник. — Зачахнул бы за год. Я его знаю, Ермака. Ему двигаться надо. Делать что-то. Строить, воевать, командовать.

Он помолчал.

— Ты, вроде, сталь варить собрался?

— Собрался.

— Это как?

— Долго объяснять. Но если коротко — нужна особая печь, особый уголь, особые руды. Всё это в Сибири есть. Надо только найти и наладить.

Мещеряк покачал головой.

— Ты, Максим, иногда говоришь такие вещи…

Я промолчал.

К вечеру мы действительно добрались до Коломны. Встали на ночёвку у берега, развели костры. Казаки варили кашу, пели песни — негромко, без московского надрыва, просто чтобы занять время.

— Не спишь? — Ермак опустился рядом.

— Думаю.

— О чём?

— О том, что нас ждёт.

Атаман кивнул.

— Меня тоже не отпускает. Всю дорогу думаю — правильно ли сделал? Может, надо было остаться? Почёт, царская милость… А я — обратно, в тайгу.

— Ты бы там умер, атаман.

Ермак посмотрел на меня — долго, внимательно.

— Знаю, — сказал он наконец. — Потому и еду. Лучше на своей земле от стрелы, чем в Москве от тоски.

Он замолчал, глядя в огонь. Пламя отражалось в его глазах — два маленьких костра, два маленьких солнца.

— Сибирь — она наша, Максим. Мы её взяли, мы её удержим. И если придётся — мы за неё умрём. Но не отдадим. Ни бухарцам, ни боярам, никому.

Я молча кивнул.

Это был последний спокойный вечер перед долгой дорогой на восток. Впереди — Волга, Кама, Чусовая, перевалы, волоки, месяцы пути. Впереди — Тобольск, где нас ждала работа, которой хватит на всю жизнь.

Но сейчас было только это — костёр, звёзды над головой, тихий плеск воды за спиной и ощущение, что мы наконец едем домой.

* * *

Конец нашей истории и конец романа.

Спасибо всем, кто читал!

Загрузка...