93

Очнулся я у себя в комнате, живой и невредимый.

Я лежал на тахте поверх одеяла в свитере, вельветовых брюках и кедах. В комнате был приятный утренний полусвет.

В первую минуту мне показалось, что я у себя дома и что сейчас откроется дверь и войдет мама.

Войдет и по своему обыкновению скажет:

— Пора вставать, засоня.

Но за окном тускло белел покрытый снегом купол, сквозь него просвечивало белесое зимнее солнышко.

Я сел, огляделся — и не узнал свою комнату.

Где мои шкафы с хромированными ручками? Где подарок от ЮНЕСКО — стеклянный столик? Где лаковая ширма со знаками Зодиака?

Всё пропало, всё растаяло, как мираж.

На месте сатанинского модерна стояла та старомодная рухлядь, которую я здесь увидел в тот первый день: шифоньер, кушетка, трельяж, всё ободранное и зашарпанное.

В шифоньере висела моя старая одежда, на полу стояла дорожная сумка, с которой я сюда прилетел. Униформенные куртки с эмблемами тоже исчезли.

Зато серые валенки были на месте.

Видно, братья по разуму окончательно сняли меня с довольствия.

Не знаю почему, но мне стало обидно: как-то это не по-людски.

Впрочем, чего еще ждать от не-гуманоидов? Птицы не умеют краснеть.

Я подошел к двери, толкнул ее плечом: безрезультатно.

Пошарил дистанционкой — глухо.

Подошел к окну, попробовал его открыть — никакого эффекта.

Капитально меня здесь запечатали. Как Эдмона Дантеса.

А сами теперь проводят с ребятами тест на солидарность.

И я не могу этому помешать.

У меня остается только один вариант: вернуться домой — и рассказать всё Навруцкому.

Конечно, эта история не совсем по его профилю, но думаю, Аркадий Борисович за нее ухватится: как же, сенсация века.

Пусть средства массовой информации поработают. Заголовки на первых полосах:

"Злонамеренные птицы".

"Преступная стая".

"Космические расисты".

Или что-нибудь в этом роде.

Сад за окном был неузнаваем: пальмовые листья поломаны, дорожки усыпаны ветками и грудами пожухлых цветов, трава почернела, вода из бассейна ушла, и на его сухом бетонном дне валялись расколотые кокосы.

Я стал собирать свои манатки: а что еще мне оставалось делать?

Укладывать вещи — занятие грустное, даже если уезжаешь оттуда, где тебе надоело.

Я открыл сумку, запихал в нее свои личные вещички, включая и валенки: не оставлять же их на поругание компрачикосам.

Хотел было прихватить с собой пару-тройку казенных книг, но раздумал: опять начнут перемывать косточки, попрекать заглаза в стяжательстве, рвачестве и вещизме.

Но самоучитель немецкого уложил: это был мой заказ, я на него тратил свою личную психическую энергию.

Потолкался еще разок для верности в дверь, сел на скрипучий стул и задумался.

Если так всё здесь круто решается, то и в голове моей должны произойти необратимые изменения: я наверняка утрачу способность читать и передавать мысли, разучусь выдумывать вещи, лечить чужие хвори, позабуду немецкий язык…

Да что там язык: они сделают так, что я всё позабуду.

Ни к чему им свидетель их бесчеловечных опытов над земными детьми, да еще свидетель, знающий о проблемах птичьего царства.

Позабуду мнемонику с эвристикой и автогенкой.

Опять ко мне вернется нетвердое знание таблицы умножения.

И журналист-международник Навруцкий никогда ничего не узнает.

Нет, уважаемые, этого нельзя допустить.

В сумке у меня лежала общая тетрадь в клеточку, совершенно чистая: я привез ее из дома, но до сегодняшнего дня она была мне без надобности.

Вынул тетрадь и шариковый карандаш, сел за стол.

Карандаш не хотел писать: видно, паста засохла. Вот незадача!

Минут, наверно, двадцать я рисовал на первой странице невидимые загогулины, пока наконец карандаш не расписался.

Только бы успеть, только бы не помешали.

Загрузка...