Глава 16 Снова заговор?

Ночь над Москвой сегодня стояла тихая. Но тишина эта была какая-то липкая, тревожная. Луна, то выплывала из рваных облаков, заливая город бледным светом, то снова пряталась, оставляя улицы во мраке.

В богатой усадьбе Никиты Ивановича Одоевского, что на Пречистенке, в этот час не спали. Не спали не от веселья — от тяжёлых дум. Здесь в дальней горнице, окнами выходящей в густой, запущенный сад, горели всего пять свечей. Света от них было мало, он выхватывал лишь середину стола, заваленного яствами, да бросал дрожащие тени на резные стены и низкий, закопчённый потолок. Прислугу отослали прочь, велели не подходить под страхом лютой опалы. Даже самые доверенные холопы торчали в другом конце дома, тихо гадая, что там задумали господа.

За столом же сидели трое. Сам хозяин, его давний товарищ Фёдор Кузьмич Репнин, а ещё человек относительно новый в этом окружении, но уже успевший показать себя незаменимым — Иван Андреевич Хованский. Многие бы, возможно, удивились такой компании. Никита Иванович и Фёдор Кузьмич были знатными боярами, тогда как Хованский был хоть и родовитым, но происходил из дворян. Несмотря на то, что Боярская дума утвердила отмену различий между этими сословиями, в обычной жизни они никуда не делись, и каждый старался держаться своего круга. Но всё же сближение происходило, и порой причиной этого шага сказывались единые интересы. Именно на основе общих дел сблизился с видными боярами и Хованский. Впрочем, надо отдать должное и самому Ивану Андреевичу, человеку решительному, излишне в себе уверенному, а иногда и вовсе хвастливому. За глаза его бывало называли Тараруем, что открыто намекало на ненужную болтовню человека, переходящую в самолюбование. Тем не менее именно это качество характера неизменно позволяло ему пробиваться наверх и даже становится подчас лицом крайне необходимым. К тому же Хованский был крепок, здоров и помимо места в Боярской думе, занимал ещё и должность начальника одного из самых крупных драгунских полков. Словом, человек это был весьма примечательный, нужный, а потому Одоевский и Репнин посчитали отбросить ненужные условности и начать прямо приглашать его в свои усадьбы.

Сам же хозяин дома после устранения Стрешнева находился в некотором беспокойстве. Вынужденное убийство товарища, к которому он имел самое прямое отношение, казалось, подкосило его. Никита Иванович никогда не обладал высокими моральными качествами и совершал подчас поступки гадкие, иногда даже омерзительные, но убивать близких ему не нравилось. Он видел в этом нечто совершенно постыдное и даже покушающееся на его родовую честь. В итоге Одоевский поклялся саму себе, что Алексей непременно должен ответить за его невольное падение, а потому мысли его никак не могли успокоиться. «Пастырь виноват! Во всём виноват!» — день и ночь твердил он себе.

Одоевский прожевал кусок холодной осетрины, вытер губы расшитым рушником и поднял глаза на гостей.

— Ну что, братья? — неспешно начал беседу Никита Иванович. Сидим, как мыши в подполье. Едим, пьём, а враг почитай, скоро всё под себя подомнёт. Что думаете?

— Что думать, Никита Иванович⁈ Терпеть больше нельзя! — со злостью возмутился Репнин. — Вы посмотрите, что творится! Вчера ещё мы были опорой земли русской! Сегодня — никто! И даже хуже того, — скоро, глядишь, как татей гонять по углам начнут!

— Точнее говори, Фёдор Кузьмич, — поморщился Одоевский. — Что стряслось? И без того тошно.

— Что стряслось⁈ — Репнин вскочил, прошёлся по горнице, а затем резко остановился перед столом. — А то стряслось, что этот выкормыш Неронов всю душу мне вынул! Вы знаете, Никита Иванович, сколько лет я с монастырями дело имел? Сколько через них дел нужных проворачивал? И надёжно было, и спокойно! Деньги шли, подати не платились, правильные люди пристраивались. А теперь всё кончено!

Он схватил кубок, хлебнул вина, поперхнулся и закашлялся.

— Неронов со своими стрельцами как саранча! По всем обителям прошёлся! Братию перетряс, кельи обыскал, мастерские разорил. У меня в Троице-Сергиевом монастыре такие запасы были, что и не снилось! А теперь — всё! Ещё и игумен новый меня на порог пускать боится.

— Не только у тебя такая печаль, Фёдор Кузьмич, — ответил Никита Иванович, отставив кубок. — Это и моя боль. Неронов разгромил Спасо-Преображенский монастырь. А это, по сути, моя обитель была. Дед мой, отец монастырю земли отписывали, денег вбухивали — не счесть. Игуменов туда лично всегда ставили. А теперь что? Неронов ворвался, всё перерыл, переписал, отпечатал. Мастерские эти, где для меня… ну неважно. Всё отнято в казну. И не просто отнято — меня же ещё и чуть к ответу не притянули. Чудом отвертеться удалось.

— Слыхал о том. Но там же игумена Пантелеймона схватили. Он, должно быть, много знал? — спросил Хованский.

— Пантелеймон, Иван Андреевич, богу душу отдал. Прямо в темнице помер. Не выдержало сердце старческого испытания. — Криво усмехнулся Одоевский. — Удавился, говорят. Верёвку из рясы свил или помог кто. Теперь это не важно. Важно, что молчит. Навсегда.

Репнин облегчённо выдохнул и снова сел на лавку.

— Это хорошо и даже правильно. А то и нас бы… Но всё равно, Никита Иванович, так дальше жить нельзя. Этого Неронова приструнить надо! Найти управу! Он же кто таков? Из грязи в князи… тьфу, в святые небось лезет, а власти у него словно патриарх какой!

— Сложно. Пытались уже. Сам ведь знаешь. Мзды не берёт, а охраны многовато. Не подступится пока.

Хованский, до этого увлечённо прихлёбывавший вино, вдруг подал голос.

— Погодите, братья… С Нероновым не всё так плохо. Он же порядок в церкви наводит. — Хованский поднял руку, останавливая возмущённый возглас Репнина. — Погоди, Фёдор Кузьмич, не кипятись. Я правду говорю. Священники, что раньше даже на службы приходили с похмелья, нынче трезвые. Да и на проповедях вместо непонятного мычания читают красиво и складно. Народ в церковь потянулся.

— Ты что, Иван Андреевич, за него заступаешься⁈ — воскликнул Репнин. — За этого выкормыша царского. Да он нас разоряет! Меня на десятки тысяч обобрал! А ты: «не всё так плохо»! Не так плохо будет, если он попов за пьянство будет бить, да грамоте учить. Но лезть в монастырские хозяйства и наши карманы чистить?

— Согласен с тем, что перегибает. Объяснить ему, напугать может, но вот так убирать — не уверен. Моя супруга в нём души не чает.

— Успокойтесь, братья, — примиряюще молвил Одоевский. Неронов лезет в монастыри не по своей воле, а по царской. Не с ним надо сейчас разбираться.

— Ладно… — выдавил Репнин. — Чёрт с ним, с Нероновым. Но это не всё, Никита Иванович. С поместьями тоже бардак творится.

Одоевский помрачнел, а Хованский вдруг насторожился.

— А что в поместьях? — спросил Хованский.

— А то, Иван Андреевич, что разоряемся мы! — Репнин заговорил быстро и горячо. Мужики разбегаются! Кто на мануфактуры эти дурацкие подался, кто к Казне в работники нанялся, а кто и вовсе к другим помещикам ушёл, что лучше условия предлагают. Земля пустая, зарастает бурьяном. Одни убытки!

— Это да, — кивнул Одоевский. — У меня та же картина. А вы посмотрите на казённые хозяйства! Вот что удивительно! У них же мужики совсем вольные. Работают как хотят, когда хотят, а урожаи чуть ли не в 9 раз выше, чем у нас! Я своих приказчиков посылал разузнать. Говорят, плуги у них новые, железные. Ещё многополье какое-то, а нынче так и вовсе стали сажать что-то непонятное. Как его… картофель, кажись. Говорят, урожайный и сытный. Я не стал пока эту дурь сеять. Погляжу сперва, что у них выйдет. Но урожаи у казны огромные. Уже жалею, что не купил эти плуги, — не привык я в землю вкладывать. Само ведь раньше всё росло!

— Я свои поместья продал, — вдруг с горечью сказал Хованский.

— Продал? Как продал? Зачем продал? — Репнин посмотрел на Ивана Андреевича как на безумного.

— А что было делать? Дворянам этой осенью подати на поместья вводят! Я после освобождения крестьян уже в убытки ушёл. Соседи многих мужиков переманили. А тут подати! Пришлось продавать поместья. Дёшево отдал, — лишь бы взяли. Сильно государь обидел, очень сильно! А ведь верой и правдой служил!

— Если бы это только поместий касалось, — вдруг вскинулся Одоевский. — В мой дом, где мы сейчас сидим, дьяки явились. Заявили, мол, что усадьба твоя никуда не годится. По новому указу в Москве всем велено либо каменные палаты ставить, либо брать готовые каркасные дома от Казны. Теперь решать, — в три года дом свой перестроить либо казённый взять. — Он горько усмехнулся. — А усадьба, что мне показывали, не годится никуда, — для купца разве по размерам может подойти. Для боярина же одно унижение выйдет. Ещё и странный какой-то. Стены тонкие, печи нерусские.

— А что ты решил? — спросил Хованский.

— Сказал, что буду перестраивать. Часть усадьбы у меня каменная, но не вся же. Это же каких денег стоит! — Он развёл руками. — Я не Морозов и не Шереметев. Это они каменные палаты ставили, что на крепости больше похожи. Да и тем не помогло…

— А я братья, согласился на казённое жилище, — вдруг тихо сказал Иван Андреевич.

— Ты⁈ Князь Хованский — в каркасный домик? Поместья продал, а теперь и родовую усадьбу бросил? Да что с тобой не так? — изумился Репнин.

— Не дави на больное, Фёдор Кузьмич, сил больше нет воевать со всем сразу, — устало ответил Хованский. — Освобождение крестьян, поместья, учения эти бесконечные… Я, может, и рад свой дом перестраивать, да где взять столько денег и времени? А здесь предлагают: бери готовое, да живи. Дом, конечно, не шибко большой, но место хорошее — в новом районе. Там уже фонари масляные поставили, дорогу каменную сделали, даже канаву для нечистот под землёй проложили. Тротуары для пешего хода уложили. Чистота кругом, не то что у нас, — по колено в грязи.

— Тьфу! — Репнин даже сплюнул в сторону. — Фонари, тротуары… Да это всё блажь царская! Он на наши деньги строит! На те деньги, что с нас дерёт! А ведь государь клад нашёл несметный, — мог бы с него и строить! А он с нас тянет! И мужикам своим собирается осенью эти богатства раздать! Где справедливость?

— Это да, — согласился Одоевский. — Тяжело стало. Раньше жили — не тужили, а теперь каждый день как на иголках.

— А кому сейчас хорошо? — вдруг спросил Хованский. — Кто при новом порядке наживается?

Репнин хмыкнул.

— А ты не знаешь? Мануфактурщикам этим. Вот Головин мыло выпускает. Деньги лопатой гребет. А ведь я помню его отца — тот за родовую честь глотку любому порвал бы. Этот же с купцами за одним столом сидит и сделки обсуждает. Позор!

— Стекло, бумага русские тоже хорошо пошли. Уже и за границу продавать начали. Кто в эти дела вложился, те при деньгах, — добавил Никита Иванович.

— Это не по-нашему, — упрямо молвит Фёдор Кузьмич. — Они род свой позорят. От земли отеческой отказались, крестьян побросали, а сами в ремесло, да торговлю ударились. Разве это боярское дело? Боярин должен землёй владеть, в Думе сидеть, ратников водить.

— Да и ратников водить, Фёдор Кузьмич, теперь по-новому надо, — неожиданно сказал Хованский. — И меня, признаться, именно это больше всего тревожит.

Репнин и Одоевский уставились на него.

— Это ты о чём, Иван Андреевич?

— О службе. Вы знаете, как поместную конницу распустили, меня в драгуны перевели. Мы теперь иначе воюем: как в конном, так и пешем строю. Стреляем из карабинов, идём в атаку с палашами. Очень необычно. Да и вся армия поменялась, — не узнать её. Нет больше ни пикинеров, ни мушкетёров… Про артиллерию вообще молчу.

— И что думаешь? Сильнее стали? — нахмурился Никита Иванович.

Хованский помолчал, потом ответил нехотя, будто признаваясь в чём-то постыдном:

— Сильнее. На учениях сам уразумел. Выставили против нас старую поместную конницу, — опозорились они совершенно. Было бы по-настоящему, то в клочья порвали. Страшное дело.

— Так получается, что царское войско может одолеть поляков? — удивился Репнин.

— Никак не сможет, — покачал головой Иван Андреевич.

— Но ты только что сам сказал? — не понял Фёдор Кузьмич.

— От слов не отказываюсь. Было бы ещё лет пять времени, — может сравнялись с Речью Посполитой. А так поместное войско распустили, а новых полков вчетверо меньше. К тому же у нас теперь пехота в основном. И драгуны — это ведь кто? Такие же пехотинцы, только на конях передвигаются. А у Яна Казимира полки крылатых гусар. Как нам выстоять против вражеской тяжёлой конницы? Удар у них страшный, копья длинные, все в панцирях. А ещё у Речи Посполитой всегда много солдат и подготовленных наёмников, куча пушек. Да всего у них больше. Они ведь не случайно у нас столько земель отобрали и чуть ли своего короля на престол не посадили. Нет, не выстоять нам против поляков.

— А другие служилые это понимают? — вдруг усмехнувшись, спросил Одоевский.

— Догадываются и надеются, что войны не будет. Дураков нет. К тому же сейчас в войске другие заботы. Недовольство продолжает расти.

— А чем недовольны? — заинтересовался Репнин.

— Тем же, что я. Раньше как мы жили? Прослужил несколько месяцев в году, а остальное время — в поместье своём, дела личные. А теперь? Служба круглый год. Учения эти бесконечные, стрельбы, марши, построения. Устаём смертно. Домой отпускают редко. Доходы с поместий падают и ещё подати появились. Но даже это не главное…

— Что ещё? — насторожился Одоевский.

— А то, Никита Иванович, что начальников воинских, которые офицерами теперь зовутся, мужиков ставить начали, — выпалил Хованский.

Одоевский и Репнин переглянулись.

— Как это — мужиков? — не понял Никита Иванович. — Каких мужиков?

— Обычных, — Хованский скривился. — Крестьян вчерашних, что грамоте обучены да сметливость показывают. Их ещё немного учат, а затем в офицеры производят. В младшие, правда, или средние чины. Но всё равно — в офицеры!

Репнин вскочил, забегал по горнице.

— Да это же немыслимо! Это же поруха всей чести! Как можно⁈ — Он остановился, уставившись на Хованского. — И что? Дело своё знают?

— Знают, — сквозь зубы признал Хованский. — Хотя рода в них нет. Крови нет. Вначале чуть бунт открытый не произошёл, — так пригрозили обвинением в измене и позорной отставкой. Пришлось смириться. Но до сих пор за столом с ними отказываемся сидеть и говорим только по делу.

— Так, а власти как объясняют такой произвол? — спросил Репнин.

— Говорят, что после роспуска ополчения, людей благородных в армии сильно меньше стало. Но ведь и дворян понять можно. Ни земли, ни крепостных душ теперь за службу не дают. Одно только жалование, но оно ведь не шибко высокое, — ответил Иван Андреевич.

Одоевский задумался, поглаживая бороду.

— Значит дворяне сильно недовольны?

— Ужасно недовольны, — подтвердил Хованский. — В деньгах обидели, в землях обидели, а теперь ещё честь последнюю отнимают. Дворяне злы, Никита Иванович.

Репнин подошёл ближе, вглядываясь в лицо Хованского.

— И что мыслишь, Иван Андреевич? Согласятся ли они на то, что мы задумали?

— Не сомневайтесь. Меня дворяне за предводителя считают, к каждому моему слову прислушиваются. А почему спросите? Я с юных лет полки вожу, в Боярской думе их интересы отстаиваю. И главное, рода знатного — от самого Рюрика иду. Каждый меня уважает, за отца почитает.

От последних слов Репнин скривился. Ему не нравился этот наглец — выскочка, который внезапно не только заделался им ровней, так еще и продолжает что-то из себя строить.

— Уважение — это одно, Иван Андреевич. А чтобы вот так открыто на сторону поляков перейти во время войны… Это риск смертный. Тут смелость нужна невероятная.

Эх, Фёдор Кузьмич, не знаешь ты меня, видимо. Сказал же ранее, что со многими уже переговорил. У меня в подчинении полк драгун, и товарищи мои полки держат. Как только Ян Казимир войдёт на русскую землю, так сразу, по-моему знаку — перейдём к нему на службу вместе со всем войском. По-другому и быть не может.

— Почему ты так уверен? — спросил Одоевский.

— А потому как выхода у них нет, — твёрдо ответил Хованский. — Государь наш, Пастырь, как его называют, дворян обманул и в угол загнал. Служба — каторга, доходы — падают, чести — никакой. Раньше мы были опорой трона, а теперь — пустое место. А поляки вернут нам старые порядки. Мужиков снова под ярмо, где им самое место. Подати уберут. Дворяне опять будут первыми людьми в государстве. Чего же ещё желать?

— А вдруг эти… офицеры из мужиков? Они же против пойдут. За царя, небось горой стоят, — засомневался Репнин.

Хованский пренебрежительно махнул рукой:

— Да их не так много, Фёдор Кузьмич. И тупые они, сколько их ни учи, родовитости в них нет, ума настоящего тоже нет. К тому же — он усмехнулся, — они только младшие и средние чины. Командование всё равно в наших руках. Как мы решим, так и будет. А они либо с нами пойдут, либо на месте их кончим.

— Дай бог, Иван Андреевич. Дай бог, чтоб всё так и вышло, — тяжело вздохнул Одоевский, откинувшись на спинку лавки. — С Яном Казимиром лучше будет. Вернут нам и деньги наши, и честь.

— А что поляки нам обещают? Никита Иванович, ты говорил, что твои люди в Речи Посполитой почти все согласовали? — оживился Репнин.

— Не почти, а уже обо всём договорились. Всё решено. Как только мы перейдём на сторону Яна Казимира и поможем ему взять Москву, нас в сейм введут. Русская знать будет заседать там как равные с польскими магнатами. Мы сохраним все свои земли, права и даже приумножим. Король личное письмо мне передал. — Одоевский похлопал себя по кафтану, в котором, видимо, была спрятана заветная грамота. — Своей рукой написал: «Боярину Одоевскому и всем русским князьям и боярам, кто вернётся в лоно истинной веры и под руку нашу, — честь, и место, и вольности, и всё, чем владели, подтверждаем и умножаем».

— Вот это дело! Вот это по-нашему! В сейме заседать — это же такая честь! Не то что здесь, под мужицким царём мыкаться, — воскликнул Репнин, аж просияв.

— Я же говорил — всё образуется. Уберём Алексея, и заживём по-новому, по-настоящему. Как в Европе заживём, — с удовлетворением кивнул Хованский.

— Стойте! А народ? Мужики эти? Как бы они не взбунтовались. Помните Смуту? Тогда ведь тоже за поляков многие пошли, а народ поднялся с Мининым и Пожарским. Резня была. Кончилось известно чем, — вдруг взволновался Репнин.

— Эх, Фёдор Кузьмич, опять ты про народ. Народ — он быдло. Что ему скажут, то и сделает. Во время Смуты кто воевал? Бояре, дворяне, служилые люди. Народ смирно сидел или по лесам прятался. Это мы Отечество спасли, а не мужики с топорами.

— Верно, — поддержал Хованский. — Народ — это скот. Его пасти надо, а не слушать. Скажем мужикам, что царь плохой, а Пастырь — обманщик, на этом всё и закончится.

Одоевский удовлетворённо кивнул.

— Вот и ладно. Значит, договорились. Как только Ян Казимир перейдёт границу, ты, Иван Андреевич, поднимаешь своих. Мы подтягиваемся. Алексею не выстоять.

— А что с царём? — спросил Репнин тихо, почти шёпотом.

Одоевский промолчал, потом ответил также тихо:

— А что царь… Его поляки хотят в клетке увезти. Нам только помогать надобно.

— Сурово как-то своего государя…

— Сам виноват, — пусть хлебает, — лицо Никиты Ивановича вдруг стало жёстким.

Все замолчали. В горнице было слышно лишь дыхание троих заговорщиков да треск догорающих свечей. Где-то далеко за окном прокричал петух — первый, предрассветный.

— Пора, — сказал Одоевский поднимаясь. — Скоро светать начнёт. Расходитесь по одному.

Репнин и Хованский поднялись и попрощались.

— Дай бог, братья, — молвил Никита Иванович напоследок. — Дай бог, чтобы всё получилось. Чтобы вернулась наша старина, наша честь, наша власть…

Загрузка...