Глава 11 Обучение

Мы вернулись к центру лагеря. Около столовой уже собирались курсанты. Пахло вареным мясом, хлебом. Обед.

Попович кивнул мне.

— Иди ешь. После обеда метание бомб. Приходи смотреть.

Я кивнул, пошел к столовой.

Внутри длинные столы, скамьи. Человек пятнадцать уже сидели, ели из мисок. Густой суп, похожий на чорбу, мясо, картофель, лук. Пахло остро, аппетитно.

Я взял миску, хлеб, сел в конце стола. Рядом оказалось свободное место.

Через минуту рядом сел кто-то. Обернулся, это худой юноша из телеги. Тот, что кашлял.

Он поставил миску, сел. Лицо бледное, впалые щеки, глаза лихорадочно блестят. Кашлянул тихо, прикрыв рот платком. На ткани свежие пятна крови.

Чахотка. Давно. Месяцы, может, год. Долго не протянет.

Он посмотрел на меня.

— Вы тот русский. Корреспондент.

— Да. Александр Соколов.

— Трифко. Трифко Грабеж. Из Пале.

Он протянул руку. Я пожал. Рука сухая, горячая. Лихорадка.

— Приятно познакомиться, Трифко.

Он кивнул, начал есть. Медленно, без аппетита. Через несколько ложек отложил, кашлянул снова.

— Простите. Кашель замучил.

— Давно болеете?

— Полгода. Может, больше. — Он пожал плечами. — Врачи говорят, надо в горы, в санаторий. Но денег нет. Да и не нужно. Скоро все равно… — Он не закончил, но смысл ясен.

Я промолчал. Что сказать? Этот юноша знает, что умирает. И решил умереть за идею. Чтобы смерть имела смысл.

В Аламуте так же. Фидаи, больные, старые, те, кому нечего терять, их посылали на самые опасные задания. Они шли без страха. Потому что смерть уже пришла, просто еще не забрала.

— Вы правда напишете о нас? — спросил Трифко. — Для русских газет?

— Если разрешат. Хочу показать, что вы не бандиты. Что боретесь за свободу.

Глаза его загорелись.

— Да! Напишите! Напишите, что мы не террористы! Мы не убиваем ради убийства! Мы… — Он закашлялся, долго, мучительно. Утер рот. — Мы хотим жить свободно. На своей земле. Без австрийцев.

Я кивнул.

— Напишу.

Напротив сел еще один. Узнал его, тот самый, о котором думал на стрельбище.

Худой, лет девятнадцати, может, двадцати. Впалые щеки, острый подбородок, темные волосы. Глаза… В глазах что-то, что я видел раньше. Взгляд человека, который уже умер для мира. Он поставил миску, посмотрел на меня.

— Гаврило. Гаврило Принцип.

Голос тихий, но твердый. Не сказал фамилию сразу, потом добавил, как вызов.

— Александр Соколов. Журналист.

— Знаю. Слышал. — Он начал есть. Медленно, методично. — Видел, как ты стрелял.

Я промолчал.

— Плохо стрелял, — добавил Гаврило. — Очень плохо.

— Первый раз, — сказал я спокойно. — Никогда не держал оружия.

Гаврило усмехнулся. Холодно.

— Журналист, который никогда не держал оружия. И приехал в лагерь боевиков. — Он отложил ложку, посмотрел прямо в глаза. — Странно, не находишь?

Я выдержал взгляд.

— Хочу понять вас. Увидеть своими глазами.

— Понять, — повторил он. — Понять можно только одно. — Он снова взялся за ложку. — Мы готовы умереть. Вопрос, готов ли ты?

Трифко дернулся.

— Гаврило, не надо. Он же свой. Чирич сказал.

— Чирич много чего говорит, — буркнул Гаврило. — Но я верю только делам.

Он доел, встал, ушел, не попрощавшись.

Трифко вздохнул.

— Не обижайся. Он такой. Ни с кем не дружит. Только думает о деле.

Я кивнул.

— Понимаю.

Но внутри я уже понял.

Гаврило опасен. Не потому, что силен. Видел, как он ест, движения слабые, тело истощено. Чахотка и у него, наверное. Или что-то подобное.

Опасен, потому что видит. Интуиция. Чует фальшь. Не верит словам.

Он будет наблюдать за мной. Проверять. Ждать ошибки.

После обеда прошла новая тренировка. Метание бомб.

Все собрались на другой площадке, в стороне от лагеря. Открытое место, земля утрамбована. В центре яма, глубокая, обложенная камнями. Цель.

Капитан Попович стоял рядом с ящиком. Деревянный, на нем надпись мелом: «Учебные».

Он достал из ящика цилиндр. Деревянный, размером с кулак, обмотанный веревкой. Утяжеленный, внутри песок.

— Это макет бомбы системы Краля, — объяснил Попович громко. — Настоящие бомбы весят столько же. Научитесь бросать макеты, научитесь бросать боевые. — Он показал. — Держать так. Замахиваться от плеча. Бросать в цель. — Он размахнулся, метнул. Макет по дуге полетел, точно упал в яму. — Вот так.

Курсанты закивали.

— Первая пятерка! Велько, Душан, Младен, Васко, Богдан!

Пятеро вышли вперед. Каждому Попович дал макет.

— По очереди! Велько первый!

Велько, крепкий с шрамом, размахнулся, метнул. Сильно, далеко. Макет перелетел яму, ударился о камни за ней.

— Перебросил! — крикнул Попович. — Меньше силы, больше точности!

Душан метнул. Макет упал перед ямой.

— Слабо! Сильнее!

Теперь метнул Младен. Попал в яму, но чуть не промахнулся.

— Лучше! Еще!

Васко, худой, кашляющий, размахнулся, метнул. Рука слабая. Макет упал совсем недалеко.

Курсанты засмеялись.

Попович подошел, поднял макет.

— Слабак, — сказал он жестко. — С такими руками бомбу не кинешь. Убьешь себя.

Васко опустил голову.

Богдан метнул. Перебросил, как Велько.

Попович вздохнул.

— Ладно. Вторая пятерка!

Я стоял в стороне, смотрел. Запоминал.

Принцип метал третьим в следующей группе. Размахнулся, метнул. Слабо. Макет едва долетел до ямы, упал на краю.

Попович покачал головой.

— Принцип, ты слишком худой. Сил нет. Ешь больше.

Принцип промолчал. Сжал челюсти.

Попович обернулся, посмотрел на меня.

— Соколов! Иди сюда!

Я подошел.

— Попробуй. Интересно, журналист, как ты бросаешь.

Он протянул макет. Я взял. Тяжелый, грубый.

В Аламуте мы метали кинжалы, топоры, камни. Принцип тот же, расчет траектории, сила броска, точка выпуска. Память из прошлой жизни подсказывала, как держать, как метать, чтобы попасть.

Но я сейчас неумелый журналист.

Поэтому держу макет неправильно. Слишком низко. Замахиваюсь неуклюже, от локтя, а не от плеча.

Бросаю. Слабо. Макет летит по плоской дуге, падает на землю за несколько метров до ямы.

Смех. Громкий, издевательский.

— Журналист! — кричит кто-то. — Ручкой махай сильнее!

Попович усмехнулся.

— Ладно, Соколов. Видно, не твое. — Он забрал макет. — Иди, отдыхай. Ты здесь наблюдатель, не боец.

Я кивнул, отошел.

Внутри застыло холодное удовлетворение.

Попович окончательно уверен, что я слабак. Романтик. Неумелый.

Это хорошо.

Стоял в стороне, смотрел, как остальные метают. Запоминал, кто сильнее, кто точнее, кто боится.

Принцип бросал еще дважды. Оба раза слабо. Но упорно, без жалоб.

Этот не сдастся. Слабый, больной, но с железной волей. Такие опаснее всего. Потому что не боятся умереть.

К вечеру все устали. Курсанты разошлись по баракам, кто-то к костру. Ужин еще не скоро.

Я вернулся в свой барак, сел у окна.

На плацу несколько курсантов сидели у костра. Кто-то играл на гармошке. Грустная мелодия, сербская. О потерянной свободе, о борьбе, о смерти.

Принцип сидел один, в стороне. Смотрел в огонь. Неподвижный, как статуя.

Я отвернулся от окна. Лег на нары, закрыл глаза.

Первый день прошел. Маска держится. Попович уверен, что я слабак. Танкович тоже.

Но Принцип… Он сомневается. Наблюдает.

Ночью я проснулся резко, без причины. Глаза открылись сами, тело напряглось, готовое к опасности. Привычка из прошлой жизни, где сон мог стать последним, если не чуять вовремя угрозу.

Но опасности нет. Барак спал. Слышался храп, тяжелое дыхание, кто-то ворочался на скрипучих нарах. За стеной тишина. Лагерь погрузился в ночь.

Я лежал неподвижно, смотрел в потолок. Лунный свет пробивался сквозь единственное окно, рисовал бледные полосы на деревянных балках. Где-то далеко ухнула сова. Ветер шелестел в соснах.

Часа три ночи, не больше. Я определил по ощущениям, по положению луны за окном.

Сон не возвращался. Я знал, что не вернется. Слишком много мыслей.

Я тихо поднялся с нар. Половицы скрипнули под ногами, я замер, прислушался. Никто не проснулся. Накинул пиджак, вышел из барака.

Снаружи прохладно. Июньская ночь, воздух свежий, пахло смолой и влажной землей. Луна почти полная, висела над верхушками сосен, заливала лагерь серебристым светом.

Я стоял у двери барака, привыкая к темноте. Плац пустой. Костровище погасло, только тлели угли. Остальные бараки темные, спят. Только в одном, штабном, горел свет. Танкович еще работал.

Караульный у входа в лагерь дремал. Я видел его силуэт у дерева, голова склонилась на грудь. Плохая охрана. В Аламуте за такое жестко наказывали.

Я медленно пошел вдоль бараков, держась в тени. Моя давняя привычка, не показываться на открытом пространстве, использовать укрытия. Хотя здесь я не враг. Здесь я свой.

Но все равно я не верил никому.

Я обошел столовую, прошел мимо склада оружия. Дверь на замке, железном, массивном. Охраны нет. Значит, замок надежный, или Танкович считает, что в лагере воровать некому.

Подошел к краю лагеря. Здесь начинался лес, густой, темный. Сосны стояли стеной, лунный свет едва пробивался сквозь ветви. Пахло хвоей, сыростью, грибами.

Я остановился, прислонился спиной к стволу сосны. Смотрел на лагерь.

Что я делаю здесь?

Вопрос сам всплыл в голове. Честный, беспощадный.

Я нахожусь в логове террористов. Притворяюсь журналистом. Оцениваю, кто из этих мальчишек лучше подходит для убийства. Помогаю выбрать лучших. А что потом?

Я открыл глаза, посмотрел на штабной барак. Свет в окне. Танкович не спал.

Интересно, что он делает? Разрабатывает планы следующей операции? О том, кого убить, чтобы Австрия и Сербия столкнулись лбами?

Я отошел от дерева, медленно направился к штабному бараку. Тихо, бесшумно.

Ноги ступали мягко, перекатывались с пятки на носок. Я давно умел ходить так, чтобы не разбудить спящего врага.

Подошел к окну. Остановился в тени, прижался к стене. Слушал.

Голоса. Двое. Танкович и еще кто-то. Попович, наверное.

Я осторожно приблизил лицо к краю окна. Заглянул.

Внутри стол, карты на стене, две керосиновые лампы. Танкович сидел за столом, перед ним бумаги. Попович стоял напротив, руки за спиной.

Я слушал.

— … Принцип лучший, — говорил Танкович. Голос усталый, хриплый. — Фанатичный. Готов умереть. Но слабый физически. Чахотка его доест через год.

— Грабеж надежнее, — ответил Попович. — Крепкий. Стреляет неплохо.

— Но недостаточно злой, — возразил Танкович. — У него нет личной ненависти. Он романтик. Верит в идеи, а не в месть.

— Велько?

— Велько хорош. Сильный, злой, не боится. Но глуповат. Будет выполнять приказы, но сам ничего не придумает. Он исполнитель.

Молчание. Шорох бумаг. Танкович что-то записывал.

— А этот русский… — начал Попович. — Соколов. Зачем он здесь?

Я замер. Слушал еще внимательнее.

— Дмитриевич велел присмотреть, — сказал Танкович после паузы. — Говорит, Соколов может быть полезен.

— Полезен чем?

— Не знаю. Журналист. Может, для пропаганды. Может, для связи с Россией. Дмитриевич не объясняет мне всех своих замыслов.

— А я не верю ему, — сказал Попович твердо. — Слишком мягкий. Слишком… не наш. Видел, как стрелял? Как бросал бомбу? Слабак.

— Или прикидывается, — заметил Танкович.

Я напрягся. Ну-ка, ну-ка, что скажет Попович.

— Ты думаешь…?

— Не знаю, — Танкович вздохнул. — Может, слабак. Может, актер. Поэтому ты следишь за ним. Если что, доложишь. Если он шпион, разберемся.

— А если не шпион?

— Тогда используем. Дмитриевич не зря его сюда прислал. Значит, нужен.

Попович буркнул что-то неразборчивое.

— Ладно, — сказал Танкович. — Хватит на сегодня. Спать. Завтра продолжим обучение.

Я услышал скрип половиц, шаги. Попович шел к двери.

Я бесшумно отошел от окна, скользнул в тень между бараками. Замер, прижался к стене.

Дверь штабного барака открылась. Попович вышел, остановился на крыльце. Закурил папиросу, огонек спички осветил его лицо на мгновение. Острые черты, усы, настороженный взгляд.

Он постоял, докурил, бросил окурок, растоптал. Зевнул, пошел к своему бараку.

Я ждал, пока он не скрылся в двери. Потом ждал еще несколько минут. Убедился, что никого нет.

Вышел из тени, медленно пошел обратно к своему бараку.

Значит, Танкович сомневается. Попович уверен, что я слабак, но тоже не доверяет. Будет следить.

Хорошо. Пусть следит. Пусть видит, что я неумелый романтик. Пусть уверится.

Я дошел до своего барака, остановился у двери. Не входил. Повернулся, посмотрел на лагерь.

Все спало. Караул дремал. Костровище тлело. Только в штабном бараке еще горел свет, Танкович еще не лег.

Планирует. Готовится. К чему?

Я не знал. Еще не знал. Дмитриевич ничего не сказал. Но я чувствовал, будет что-то большое. То, что изменит все.

Покушение. На кого? На австрийского чиновника? На губернатора? На офицера?

Нет. Слишком много внимания, слишком тщательная подготовка. Это не просто убийство местного начальника.

Должно быть нечто большее.

Я повернулся, пошел к краю лагеря, туда, где начинался лес. Не хотелось возвращаться в душный барак. Хотелось побыть одному, подумать.

Дошел до поваленного дерева на краю поляны. Старая сосна, упавшая зимой, наверное. Ствол толстый, покрытый мхом. Сел на него, смотрел на звезды.

Небо чистое, усыпанное звездами. Млечный Путь тянулся белой полосой. Луна светила ярко, почти как днем.

В Аламуте мы часто смотрели на звезды. Учитель Ибрагим говорил: «Звезды вечны. Империи падут, династии исчезнут, а звезды останутся. Мы пыль под их светом. Но пыль, которая может изменить судьбу мира».

Пыль, которая может изменить судьбу мира.

Это о нас, ассасинах. Мы никто. Но наши действия все.

Я услышал шаги за спиной. Тихие, осторожные. Кто-то подошел сзади.

Я не обернулся. Не показал, что услышал. Сидел неподвижно, смотрел на звезды.

Шаги остановились в нескольких шагах сзади.

— Не спится? — спросил голос.

Тихий, молодой. Я узнал. Принцип.

Я медленно повернул голову.

Гаврило стоял в тени сосны, руки в карманах. Худой силуэт, лицо бледное в лунном свете. Смотрел на меня.

— Да, — ответил я спокойно. — Думал.

— О чем?

Я помолчал. Потом сказал честно:

— О вас. О том, что увидел сегодня.

Гаврило вышел из тени, медленно подошел. Сел рядом на бревно, не близко, на расстоянии метра. Кашлянул тихо, прикрыл рот рукой. Я слышал хрип в груди. Чахотка.

— И что ты увидел? — спросил он, глядя на звезды.

— Видел, что вы готовы умереть, — сказал я. — Все. Ты, Трифко, Велько, остальные. Готовы на все.

— А ты?

Вопрос прямой, резкий.

Я посмотрел на него. Гаврило смотрел в ответ. Глаза темные, непроницаемые, но в них вызов.

— Я? — повторил я. — Не знаю. Честно не знаю.

— Прямой ответ, — кивнул Гаврило. — Лучше, чем обман во спасение.

Мы сидели молча. Слушали лес. Где-то вдали выл волк. Ветер шелестел в ветвях.

— Ты боишься оружия, — сказал Гаврило негромко. — Видел, как ты стрелял. Как бросал бомбу. Неумело. Ты боишься.

Я промолчал. Хорошо, что он так думает.

— Но ты не боишься нас, — добавил Гаврило. — Ты смотришь на нас спокойно. Как… — Он помолчал, подбирая слова. — Как судья. Оцениваешь. Кто годится, кто нет.

Я замер внутри. Осторожно.

Он видит. Слишком много видит.

— Я журналист, — сказал я ровно. — Наблюдаю. Запоминаю. Чтобы написать.

— Может быть, — Гаврило усмехнулся. — А может, ты здесь за другим.

Он встал, посмотрел на меня сверху вниз.

— Знаешь, что такое настоящая храбрость? — спросил он.

— Что это?

— Знать, что умрешь, и все равно идти. — Он кашлянул снова. — Это принять смерть, как старого друга. Не бояться ее. Не искать, но и не бежать.

Я слушал молча.

— Я умру, — сказал Гаврило просто, без пафоса. — Скоро. Чахотка не лечится. Может, год, может, меньше. — Он посмотрел на звезды. — Но я хочу, чтобы моя смерть имела смысл. Чтобы я умер не в постели, кашляя кровью, а на ногах. За дело.

— За какое дело? — спросил я тихо.

Гаврило долго, изучающе смотрел на меня.

— Узнаешь. Когда придет время. — Он повернулся, пошел обратно к бараку. Остановился, обернулся. — Спи, журналист. Завтра снова учеба. Может, научишься стрелять.

Он ушел. Я остался один.

Сидел на бревне, смотрел на его удаляющуюся спину. Худая фигура растворилась в тени бараков.

Подождал, встал с бревна, медленно пошел обратно к бараку. Ноги бесшумно ступали по земле, по сосновым иголкам.

Вошел внутрь. Барак спал. Храп, тяжелое дыхание, кто-то бормотал во сне.

Я лег на нары, накрылся одеялом. Закрыл глаза.

Сон не приходил. Я лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту.

Я закрыл глаза, заставил себя дышать ровно, медленно. Техника усыпления. Успокоить разум, погрузиться в полусон, дать телу отдохнуть, но оставаться начеку.

Где-то далеко прокричал петух. Рассвет уже близко.

Загрузка...