Хорошо, что я отправился в Мариинку пешком. Иначе бы встал перед центральным входом в пробку их карет и даже одного открытого автомобиля Фрезе.
Вестибюль театра был поистине великолепен — торжественный и просторный. Высокие потолки, украшенные лепниной и фресками, мраморные полы, по которым скользили дамы в пышных вечерних платьях, блестящие зеркала в позолоченных рамах, отражающие мерцание хрустальных люстр. Все это создавало ощущение праздника, предвкушения чуда, причастности к чему-то великому и вечному. Но для меня,побывавшего на Лиговке, здесь чувствовалась некоторая избыточность, почти вульгарность этой показной роскоши. Сотни бриллиантов в ушках аристократок оплачены невыносимым уровнем жизни простого народа.
Я прошел в зрительный зал, который встретил меня мягким шелестом голосов. Партер, куда мне удалось достать билет в первый ряд, был заполнен до отказа. Бархатные кресла, красные, с золотым шитьем, рядами уходили вдаль, теряясь в полумраке. Ложи, расположенные по периметру зала, тоже были полны — там сидели самые знатные семьи Петербурга, их лица, выражающие скучающее достоинство, были обращены к сцене. Зрительный зал был не просто местом для представления, а своеобразной витриной, где демонстрировались богатство, положение и власть. Я опустился в свое кресло, ощущая мягкость бархата под рукой. Рядом со мной сидели двое господ, один из которых, массивный, с густой бородой и усами, внимательно изучил мою персону с помощью лорнета. Интересно, узнал или нет? Да уж, инкогнито в столице держаться тяжело.
— Ваше лицо мне кажется знакомым! — бородач убрал лорнет, закурил. Я обратил внимание, что дымят в зале многие — от запаха табака слезились глазы.
— Я тут инкогнито. Так что пусть мое имя пока останется в тайне.
— Про вас не писали в газетах?
— Вполне возможно — я тяжело вздохнул. Сейчас меня раскроют.
Сосед затянулся сигарой, выпустил под ноги дым. Вежливый. Надо кинуть ему какую-то «кость». Иначе так и продолжит любопытствовать — начало спектакля задерживалось. Судя по пустой императорской ложе — ждали царя.
— Вы очень молоды! — бородач не мог угомонится — И выговор у вас какой-то необычный
— Я иностранец. Правда, с русскими корнями.
— Весьма любопытно! И откуда же?
Зал уже заполнился, разговоры смолкли, уступая место нарастающему ожиданию.
— Простите, я не вежлив. Начал вас расспрашивать, а сам не представился. Сергей Юльевич Витте.
Ничего себе…
— Вы министр финансов!
— Именно так. И зная, сколько стоит билет в первый ряд на Кшесинскую… Тут случайных людей быть не может.
— Ваш интерес понятен — усмехнулся я. Ну надо же! Сам Витте… Будущий премьер, архитекторы золотого рубля и всей финансовой системы России. А еще взяточник, что брал откаты от европейских банкиров за кредитные линии правительства. Впрочем, жить у реки и не напиться? Никогда такого в стране не было и дальше не будет. Не возьмешь ты — возьмут твои подчиненные. Может Столыпин и был получше, но номер два в рейтинге всех премьеров царской России Витте честно заслужил. Все эти Горемыкины и прочие Дурново сильно слабее.
— Отдал сто двадцать рублей — пояснил я
Вдруг в зале раздался резкий, пронзительный звук фанфар и все, словно по команде, поднялись на ноги. Я тоже встал, следуя общему движению, хотя внутри меня все противилось этому принуждению. Мои глаза были прикованы к императорской ложе. Медленно, с достоинством, туда вошли две фигуры.
Царь. Николай Второй. Я достал бинокль, что взял в гардеробе, навел на него, рассматривая его лицо, его осанку, его движения. И невольно испытал разочарование. На фотографиях он выглядел вполне представительно, но вживую… Николай был невысок, какой-то неприметный, с мягкими, невыразительными чертами лица. Аккуратная бородка и усы, скромный мундир, лишенный лишних украшений. В его взгляде не читалось ни воли, ни величия, ни той харизмы, которая должна быть присуща монарху. Он больше походил на сельского учителя, чем на правителя огромной империи. На учителя начальных классов, который опасается строгих родителей своих учеников, но пытается держать фасон. Я знал, что он молод, ему всего тридцать, но выглядел он так, будто устал от жизни, от своего бремени, от всего.
Глядя на него, я не мог отделаться от горестного предчувствия, от образа того страшного подвала, что ждет его и его невинных детей. Даже такой слабый человек, облеченный властью, не заслуживал подобного конца. Тем более — его дети, еще не успевшие познать жизни, не повинные ни в чьих грехах. В этом была не просто трагедия, а сама суть рокового, неумолимого хода истории, который я, как проклятый, видел наперед.
Рядом с ним, в пышном вечернем платье, стояла императрица Александра Федоровна. Я перевел бинокль на нее. Ее лицо, красивое, но какое-то застывшее, выражало нечто среднее между скукой и высокомерием. Улыбка, которой она одаривала публику, казалась механической, неискренней, словно заученной перед зеркалом. Я видел, как она наклонилась к Николаю, что-то тихо, раздраженно выговаривая ему сквозь зубы. Ее брови были слегка сведены, и в глазах мелькало недовольство. Николай же, похоже, уже успел намахнуть, он лишь вяло кивал, не обращая особого внимания на ее слова. Его взгляд был расфокусированным, слегка отсутствующим.
Публика стояла, склонив головы в глубоком поклоне, пока Императорская чета не опустилась в кресла. Затем все снова сели, и зал наполнился легким шумом. Заиграл оркестр, и занавес медленно поднялся. Началась «Спящая красавица».
Спектакль был великолепен. Оркестр играл музыку Чайковского с невероятной проникновенностью, декорации, нарисованные с филигранной точностью, переносили в сказочный мир замков и волшебных лесов. Балерины, словно невесомые создания, порхали по сцене, их движения были отточены до совершенства. Но я, признаться, больше всего ждал ее. Кшесинскую. И вот она появилась.
Прима. В центре сцены, в белоснежной пачке, она казалась легкой, воздушной. И снова легкое разочарование. Маленькая. Действительно маленькая, даже миниатюрная. Короткие ноги. Мое первое впечатление было… недоумение. Это и есть та самая икона стиля? Главная дама полусвета? Женщина, чье имя связано с такими влиятельными Великими князьями? Но ее движения… Они были идеальны. Каждое па, каждый прыжок — все было наполнено энергией, грацией, внутренней силой. Она не просто танцевала, она жила на сцене, выражая каждым движением весь спектр эмоций.
Кшесинская была миловидна, этого нельзя было отрицать, ее улыбка завораживала, а глаза, казалось, сверкали особенным огнем. А затем она исполнила свои знаменитые тридцать два фуэте. Это было впечатляюще. Вращение, стремительное, безупречное, заставляющее забыть о любых ее физических недостатках. Матильда умела очаровывать.
Наступил антракт. Занавес опустился, и зал наполнился гулом голосов. Я опасаясь новых расспросов Витте, решил сходить в буфет, чтобы взять что-нибудь перекусить. И привычка из будущего меня подвела. Буфета в Мариинке банально не было. Не принято тут еще закусывать и выпивать в антракте.
Здесь все фланировали по фойе. Дамы в платьях, блещущие бриллиантами, мужчины во фраках, перекидывавшиеся любезностями. Все ходили из угла в угол, неторопливо, с достоинством, словно совершая некий ритуал. Разговоры, поцелуи ручек, легкие смешки, обмены взглядами, полными скрытого смысла. Я заметил, что почти все они знают друг друга. Обращаются по именам. Постоянно употребляют фразы — «а вы ведь из такого-то рода», «вы знакомы с таким-то…». Было очевидно, что они находятся в тесных родственных связях, образуя единое, замкнутое общество. Каста. Аристократическая. Свой, особенный мир, куда нет хода посторонним. Даже с моими миллионами, с моей властью, я был бы для них лишь забавным выскочкой, нуворишем, но никогда не стал бы частью этой избранной семьи. Прорваться в это общество невозможно — в нем надо родиться. Это было как невидимая стена, которую нельзя было сломать деньгами, только происхождением. И осознание этого вызвало во мне легкую досаду. Как подступиться к этой «стене» — я не представлял. Должно быть что-то за что можно зацепиться…
Закончился антракт, и я вернулся на свое место. Второе действие, новые фуэте… Спектакль завершился под оглушительные аплодисменты. Занавес поднимался и опускался снова и снова, и на сцену выходили балерины. Кшесинскую заваливали букетами. Цветы летели со всех сторон — из лож, из партера, их тащили к сцене зрители. Она стояла в центре сцены, осыпаемая лепестками, и ее улыбка теперь была уже не механической, а искренней, сияющей.
Глядя на нее, на эту маленькую, но такую сильную женщину, я подумал. Она — ключ. К Петербургу, к его высшему свету, к тем, кто держит в руках рычаги власти. Она была не просто примой, она была живым воплощением интриг, связей, влияния. И она могла быть мне полезна.
Петербург провожал меня также, как и встречал — мелким противным дождем, холодным ветром с Невы. Провожать на вокзал приехал Волков. На его лице, обычно безулыбчивом, читалось легкое беспокойство.
— Мистер Уайт, вы едете без охраны. В Москве у нашего агентства нет вообще никого. Я просил бы быть осторожным.
— Все понимаю, Дмитрий, — кивинул я. — Но моя поездка должна быть совершенно конфиденциальной. Меньше внимания — больше безопасности. Я справлюсь.
Взгляд Волкова задержался на моей трости с серебряным набалдашником в виде головы льва. Похоже, он знал про ее секрет.
— Дмитрий, — сказал я, понизив голос, чтобы наш разговор не привлек внимания любопытных, — скоро я приеду сюда надолго. И нам предстоит много совместной работы. Очень много.
Волков прищурился, в его глазах мелькнул интерес.
— Я хочу, чтобы вы подобрали в Петербурге лучших специалистов. Тех, кто сможет незаметно, но эффективно следить за важными персонами. Мне нужны досье на них. Полные.
— Это будет высокооплачиваемая работа, — добавил я, — гораздо выше, чем то, что платят обычные заказчики Пинкертона. Финансовые вопросы я решу через американскую штаб-квартиру. На счет агентства будет переведена значительная сумма. Вы получите полный доступ к этим средствам. Не стесняйтесь. Я хочу, чтобы это была лучшая служба наблюдения в империи.
— Будет сделано, мистер Уайт, — Волков кивнул, его взгляд был твердым. — Я начну немедленно.
— Отлично. Что ж, до скорой встречи. Будьте сами осторожны.
Я пожал ему руку, зашел в вагон поезда. Это был настоящий отель на колесах. Сверкающие медные поручни, полированные деревянные панели, бархатные кресла. У входа стоял проводник в синей форменной куртке, с усами а-ля Буденный. Он помог мне найти купе, спросил не хочу ли я чаю. Можно было приготовить и кофе. Я выбрал чай.
Купе было просторным, с двумя мягкими диванами, обитыми зеленым бархатом, небольшим столиком у окна и лампой на стене. На столике — графин с водой и стаканы. Это было вполне себе комфортно. Я достал из саквояжа газеты, устроился на диване, наблюдая за суетой на платформе.
В самый последний момент, когда поезд уже отправлялся, в купе зашел круглолицый, с большими бакенбардами мужчина. Он был одет в жилет, серый сюртук, взгляд его карих глаз был тусклым, но в нем читалась некая вечная обида.
— Фуххх. Еле успел! Разрешите представиться. Афанасий Петрович Золотухин, рязанский помещик. К вашим услугам.
— Прошу, — сказал я. — Располагайтесь.
— Благодарю покорно, — произнес он, входя.
— Итон Уайт, американский предприниматель.
— Ух ты! Из североамериканских штатов!
— Да, оттуда.
Мы пожали друг другу руки. Его ладонь была мягкой, чуть влажной. Он устроился напротив, тяжело вздохнул. Начал распаковывать свой саквояж, попутно жалуясь. Будто мы с ним знакомы сто лет и наш разговор только-только прервался.
— Вы ты поди за океаном у себя и не знаете. Ох, тяжело, батюшка, тяжело живется ныне на Руси, крестьяне совсем озверели. Голодный год в губрении, голодный. Хлеба нет, земля не родит.
Он достал из кармана кисета нюхательный табак, с усилием отщипнул щепотку, поднес к носу, смачно понюхал. Чихнул в платок.
— Болезни косят, — продолжал он, вытирая слезящиеся глаза. — Тиф, сифилис… В деревне по десять человек в день умирают. А земскому доктору все равно. Говорит: денег нет, лекарств нет. А нам что делать?
Золотухин покачал головой, его щеки тряслись. Он производил впечатление человека, который искренне страдает, но при этом совершенно не готов что-то менять.
— Поместье в залоге у дворянского банка, — продолжал он жаловаться. — Проценты давят, света белого не видно. Думаю, все это добром не кончится. Бунт будет. Кровавый, беспощадный. Вот увидите.
Я слушал его, и во мне поднималась странная смесь раздражения и любопытства. Человек, который путешествует первым классом, явно не голодает. Его круглое лицо, полные щеки говорили о том, что он ел, и ел хорошо. Вот он, русский помещик. Жалуется на крестьян, на голод, на болезни, но при этом прекрасно себя чувствует.
— Да, — произнес я вслух. — Непросто вам.
— Вот и я говорю. Власть совсем не понимает народ. Отсюда и все беды.
Мы ехали дальше. За окном проносились все те же поля, леса. Иногда поезд замедлял ход, проезжая мимо небольших станций. Деревянные здания, заснеженные платформы, коробейники, что-то продающие с лотков — квашеную капусту, соленые огурцы, пирожки.
На одной из таких полустанков поезд остановился. Машинисты меняли воду, бункеровались углем. Я решил выйти, размять ноги. На платформе было несколько человек: проводники, рабочие, пара крестьян. Воздух был удивительно чистым, свежим, без угольной пыли.
Вдруг я услышал крики из-за здания станции. Свернув за угол, увидел, как смотритель, полный, краснолицый мужчина в форменнй шинеле, хлестал кнутом крестьянина. Молодой парень, одетый в рваный зипун и лапти, стоял на коленях, сгорбившись, его лицо было залито кровью. Он даже не пытался закрываться. Просто смиренно сносил удары. Каждый удар кнута сопровождался глухим шлепком и хриплым криком смотрителя.
— Ах ты, тварь! Я тебя научу, как тут воровать!
— Я не брал этот уголь! Христом Богом клянусь!
— Нет, это ты. Больше некому…
Крестьянин лишь стонал, его тело содрогалось от каждого удара.
Я почувствовал, как внутри меня все сжимается, сделал шаг вперед.
— Прекратите это! — мой голос прозвучал резко, на всякий случай я поудобнее перехватил трость, готовясь пустить ее в ход. Разумеется не клинок, а просто как дубинку.
Смотритель обернулся, его лицо было искажено яростью. Глаза, маленькие и злые, впились в меня. С ходу не определив мой статус, пошел на обострение:
— А ты еще кто такой⁈ Не твое дело!
Я поднял трость, резко ударил по кнуту, что смотритель держал в руке. Выбил его из ладони.
— Я сказал — прекратите! — повторил я. — Иначе я вызову полицию!
— Сам кликну городового! Снимут с поезда!
Вокруг нас начали собираться пассажиры поезда. Включая Золотухин.
— Напугал ежа голой задницей — парировал я. Народ начал смеяться и Афанасий первый. Это немного разрядило ситуацию. Смотритель, плюнул в лужу, поднял кнут и отвалил. Я же подошел к крестьянину, помог ему подняться.
— Чей будешь?
— Тверские мы. Извозом тут занимаемся.
— Что это он на тебя так вызверился? — я кивнул в сторону ушедшего смотрителя
— Известно на что. На станции уголь воруют. На нас думает. Уже не первый раз бьет. Скоро насмерть забьет. А домой уехать — семеро по лавкам от голода пухнут…
Я вытащил из кармана портмоне, достал сто рублей. Народ вокруг ахнул.
— Вот. Этого хватит, чтобы купить хлеба на весь год.
Парень открыл рот, не веря своему счастью. Слезы навернулись на его глаза. Золотухин, до этого молчавший, вдруг подал голос.
— Вы что, господин Уайт, совсем с ума сошли? Деньги этому ворюге! Да он их пропьет!
— Замолчите, — сказал я, резко поворачиваясь к нему. — С ума сошли те, кто разрешает подобную безнаказанность!
В вагоне Афанасий продолжил ныть:
— Зачем вы это сделали, батюшка? — произнес он. — Нельзя же так. Они же обнаглеют.
Поезд дал гудок, тронулся.
— Нельзя относится к людям, как к скоту!
Золотухин начал спорить, приводить аргументы. Даже дошел до истории бунта Стеньки Разина и Емельки Пугачева. Я же смотрел в окно, и мне казалось, что я вижу Россию. С ее полями, деревнями, церквями. С ее страданием и надеждой.
Поезд набирал ход. За окном проносились все те же пейзажи, но теперь они казались мне иными. Не просто красивые, но наполненные глубоким, трагическим смыслом. Я думал о Радищеве, о его «Путешествии из Петербурга в Москву». Он ехал и описывал то, что видел: нищету крестьян, произвол помещиков, рабство, которое разъедало страну изнутри. Я ехал сто лет спустя, и, казалось, мало что изменилось. Те же поля, те же покосившиеся избы, тот же произвол, то же смирение.
Только я не Радищев. Я не просто наблюдатель. Я человек действия. И я приехал сюда не только смотреть, но и менять историю.