Вейн не всегда мог видеть Еринку, но всегда находил следы ее присутствия.
В проеме окошка иногда оставался привявший цветок, занятный камешек или клочок пергамента со старательно выведенными знаками письма и рисунком.
От первого рисунка Вейн сначала озадачился, а потом хихикал. Там было две не слишком отличающихся рожи, одна из которых с подписью “упырь”, а вторая с вопроса. У безымянной были большие темные глаза, у “упыриной” большие красные. Вокруг безымянной вились бабочки, упырь был без ничего. И оба остроухие, с клыками и жидкими короткими волосенками, нарисованными штрихами.
Рисунки выполнялись чем попало: угольком, огрызком алхимического карандаша и даже, кажется, прутиком чернильной травы, которые на сломе набухали темным, почти не смывающимся соком.
Вейн подумал и оставил в окошке большую половину своих цветных карандашей и половину альбома, куда перерисовал рожу с темными глазами и подписал свое имя. Карандаши и альбом мама привезла ему из Верхнего, найдя на стене за камином рисунки бабочек, стрекоз и птицы.
Вейн не очень-то рисовал. У него все получалось угловатым, будто состоящим из осколков, как разбитая и вновь склеенная миска. Зато читать и писать научился очень быстро. Словно всегда умел, только вспомнить нужно было. Причем сразу несколькими способами.
Приходилось внимательно перечитывать, потому что руны Изначальной речи и знаки письма общей речи путались сами собой, если Вейну казалось, что слово не отражает нужный звук… смысл. Для него это часто было одно и то же, но для прочих – разное.
Карандаши пропали, а вместо них появился новый рисунок, цветной: трехцветная пятнистая кошка и четверо котят. Рядом с крайним было подписано “для Вейна”.
Обмен подарками начался не просто так. Однажды девочка пришла с угощением – лодочкой из румяного теста с ягодной начинкой.
– Что это? – удивлялся Вейн, приподнимая брови и делая круглые глаза, чтобы Еринке было понятнее.
– Сладкий кошик. У меня праздник рождения. Это тебе угощение, а ты мне подарок. Давай.
В окошко просунулась ладошка. Вейн отпрянул, так ему волнительно стало. Тем более, что он не знал, что подарить. У него ничего такого при себе не было. Разве что…
Он осторожно улыбнулся, приподнял флейту и тихонько позвучал. Бабочки, по одной-две, пробирались в глубину куста, где у Вейна уже была целая полянка, столько раз он тут сидел. Насекомые принялись виться вокруг него, норовя присесть на голову или лицо. Пришлось играть чуть иначе, и они тут же слетелись к ладони Еринки.
– Щекотно! Шебуршатся! – звонким шепотом хихикала девочка, но руку не прятала, позволяя насекомым садиться, ползать.
Яркие крылья распахивались и Еринкина рука делалась похожа на усыпанную живыми цветами ветку.
Брызгало восторгом. Глаза лучились. В них плясали теплые золотистые блики, как от солнца, отраженного в воде. Вейну хотелось щуриться и смотреть, не моргая, одновременно.
– Ты сияешь, – хотелось сказать Вейну, но Еринка сказала первой.
– Ты сияешь. Очень красиво. А может ты анхеле? Только без крыльев? Или пастуший дух с волшебной свирелью? Таких глаз ни у кого нет, и бабочки ни к кому так не летят… Ой! Кошик же! Ешь быстрее, а то остынет совсем, а я побегу, я сказала, что мне в задок нужно, а сама сюда. Хороший подарок. Самый лучший. Даже лучше, чем ботиночки.
Она стряхнула бабочек с ладони и другой рукой протянула пирожок. Нужно было взять, но как? Как ни бери – дотронешься, а вдруг как с иром Комышем будет? Вейн натянул рукав свитера так, чтобы пальцы спрятать с запасом.
– Не горячо же, – удивилась девочка, но обижаться не стала, положила угощение поверх рукава. Втянула ладошку, побежала прочь, подпрыгивая. Остановилась, помахала рукой.
Ветер нес над дорогой белесые лепестки отцветающих диких слив, вишень и яблонь. Короткая весна спутала деревья и одни уже выпустили завязь, а другие еще цвели. В ботиночках, новых, Еринке, наверное, жарко было, но ей шло. Вейн жалел только, что его подарок вот так, с собой, не унести.
Вечером, когда от “кошыка” остались только воспоминания, Вейн спросил маму, когда у него праздник рождения.
– Сегодня, – сказала она и принесла завернутый в тканевый лоскут кинжал. – Это твоего отца. У него было два. Этим он перерезал пуповину, когда ты родился и оставил здесь перед отъездом. На его клинке твоя кровь, моя и его. Это не игрушка.
– Почему ты отдаешь мне его теперь?
– У моего народа и народа твоего отца принято дарить мальчику оружие в день совершеннолетия. В пятьдесят. Тебе вдвое меньше, ровно так же, как крови обоих рас по половине. Мне показалось, будет правильно отдать его. Не игрушка, – повторила она. – Как и твой дар. Идем со мной.
Она протянула руку и Вейн взялся за мамины пальцы без всякой опаски.
Вышли во двор.
Когда Вейн понял, что она ведет его к натянутым у сарая веревкам для просушки белья, ноги сделались тяжелыми. Он помнил мертвую птицу, которая запуталась там, хотел выдернуть ладонь, но мама держала крепко. Вряд ли она не ощутила, как Вейн начал упираться, но продолжала идти.
Мама всегда была сильной. Легко могла поднять колоду для колки дров, как пушинку держала тяжелый железный топор или секач, которым крошила слишком крупные горючие камни. Когда незнакомый молодой ир эти камни привозил, притворялась, что ничего тяжелее пустой корзины поднять не может и глазами блестела лукаво. Да, Вейн опять подглядывал. И сейчас тоже хотел обратно за дверь спрятаться, но мама была неумолима.
Они миновали растянутые над головой веревки и свернули за сарай.
– Стой здесь, – строго велела она.
Ушла в сарай, вернулась с двузубыми граблями, ловко сбила наросший бурьян, воткнула зубья в землю, потянула. Пласт земли, переплетенной корнями, поднялся. В яме, припорошенной влажноватыми комками, лежало несколько птичьих скелетов. Сколько именно, непонятно, разные были, и земля не давала рассмотреть.
– Когда ты спишь очень долго, я прихожу открыть окно. Они всегда прилетают. Разные. Бьются о стекло или влетают, садятся тебе на грудь, на руки, которыми ты держишь флейту, и… гаснут.
Вейн дрожал, отворачивался, но мама подошла и стала, позади. Положила руки ему на плечи так, чтобы отвернуться было нельзя.
– Страху нужно смотреть в глаза, Виендариен, – сказала она. – Смотреть так, чтобы страх отступил, а если не отступит, ударить в ответ. Но перед тем, как ударить, помни, достать клинок из ножен легче, чем вложить его обратно.
– Больше… Больше не открывай окно, – прошептал Вейн, развернулся и, уткнувшись в мамин живот, сцепил руки у нее за спиной. – Не открывай, ладно?
– Мой храбрый малыш, – прошептала она, обнимая в ответ, щекотно шурша голосом в макушку. – Когда-нибудь он будет жалеть, что не видел, как ты растешь, и что не он сказал тебе эти слова в день совершеннолетия.
– Он вернется.
– Хорошо, что ты веришь, потому что у меня не осталось сил. А для возвращения, обязательно нужно, чтобы кто-то ждал.
Вейн ждал. Любого удобного момента, чтобы юркнуть в угол двора. Причем так, чтобы мама не знала. Он никогда не ходил к окошку в ограде, когда она была дома, и тайна продолжала оставаться тайной.
Утренний туман еще не уполз, роса густо блестела на траве, сыпалась с листьев. Вейн, пока лез, спиной вымок. Рань такая. Мама еще спала. Вернулась очень поздно, уставшая, так что Вейн сам себе молоко грел и кашу, но только ложку поднес…
И думать не думал, что придет кто, а все равно, как на нитке тянуло.
У Еринки был торжественный вид, несмотря на впопыхах натянутые одежки. Из-под юбки торчал край нижней сорочки, шнуровка на вышитой рубашке кое-как. Волосы и вовсе, будто она с этой косой спала и как встала, так и помчалась.
На плечах болталась длинная вязаная кофта. Ее край с растянутым карманом, девочка прижимала к себе, и там, в этом кармане, что-то возилось меленько рокоча, словно берестяной волчок по полу пустили или стрекозиные крылья трещат.
Она придвинулась ближе. Вейну стали видны взъерошенная бровь и прилипшая ко лбу челка. Капли, что Еринка с веток натрясла, пробираясь к ограде, бисером блестели на плечах и волосах. На ресницах.
– Ты немой? Почему молчишь все время? – укоризненно посмотрел глаз с золотисто-карим осколочком.
“Нельзя”, – терпеливо вывел он куском горючего камня на старой крышке от бочки, утащенной из погреба. Бумага и карандаш быстро приходили в негодность, крышка и горючий камень оказались надежнее. Подумаешь, пальцы вывозил.
Еринка не первый раз спрашивала. Может думала, что он врет, как про возраст. Ее давно не было. И подарков. Рисунок с кошкой был последним. Вейн уже думал, что все.
– Руку дай, – попросила она, посопев.
Вейн помедлил и просунул, как всегда, натянув рукав, чтобы случайно кожи не коснуться. Девочка приоткрыла карман и, приподняв, подставила под протянутую ладонь со свисающим с пальцев рукавом.
Тот, кто там возился и рокотал, почувствовав касание, мигом притих и зарокотал снова только громче. Вибрация прошлась по руке кипятком. Вейн дернулся.
– Не бойся! – рассмеялась Еринка. – Вот же недотепа… Гладь лучше! Слышишь, как урчит вкусно? А то тут у тебя одни жуки только. Ой! Царапучий. Твой. Я рисовала, помнишь? Только он маленький был еще, а теперь подрос. На.
Еринка качнула урчащее подношение. Из кармана высунулась пушистая серая мордочка с осоловелыми глазами, лапа поддела болтающийся рукав, потянула к пасти, а потом случилось то, чего никто не ожидал.
Котенок поддал лапами и нырнул носом в рукав, где вздрагивали от волнения пальцы Вейна. Влажный нос ткнулся в ладонь. Вейн застыл. У него все свело от ужаса и сладкой истомы, прокатившейся по телу, а увязший коготками зверек дернулся и обвис. Выпавшая из рукава головка запрокинулась.
– Как же… Как же… Это… Это как?..
Голос дрожал, разбивая оглушительную тишину, собравшуюся комком.
Вейн смотрел перед собой в набухающие слезами глаза, как в два зеркала, и в том, где был золотисто карий осколок, отражалось…
– Чудовище… Чудовище… Ты чудовище! – выкрикнула Еринка.
Из глаз пролилось, она шарахнулась, упала, отползла задом, вскочила и бросилась прочь. Зацепившаяся за ветки лента дернула было ее обратно, но не удержала, осталась висеть, а Еринка неслась поперек дороги и дальше, вдоль по Черной улице
– Я не хотел… Я не хотел! Я не хотел так! – закричал он ей вслед обрушившейся на него каменной тишиной, но вышло, как с зеркалами, трещало и сыпалось, звуки дробились, били и шевельнуться было страшно, потому что коготки все еще цеплялись за рукав.
Вейн будто только проснулся. Все застыло, замерло… умерло.
Он один был в этом живой, а в нем – искра. Пушистая, с влажным носом и царапучими коготками.
Вейн подтянул руку. Тельце прошуршало о край окошка в ограде. Теперь можно было трогать, не пряча руки в рукава. Не боясь, что навредит. Шерстка была еще теплая, и мягенькое пузико, и уши. И если сидеть вот так, не шевелясь, не думая, то можно представить, что всеиначе.
– Кошка, – говорил Вейн, гладил по шерстке, а на руки росой капало, – маленький свет. Пришла погреть. Я не хотел так. Не хотел. Твой свет во мне. Не хочу. Возьми обратно…
Обратно не получалось. Искры, блестки и блики сыпались с остывающей шерстки, как гаснущие светящиеся жуки с ладони. Но Вейн все сидел и сидел, пока сытое, разлитое внутри по телу тепло не истратилось в бесплодных попытках и вновь не превратилось в пустоту.
Штаны промокли, пропитавшись влагой от земли. От капель, что падали на руки с лица и скатывались, кошачья шерстка сбилась иголочками.
Вейн неловко поднялся. Повернул край свитера колыбелькой, придерживая снизу. Почти как Еринкин карман. Только не тарахтит.
– Страху в глаза смотреть, – сказал он сам себе. – Да. В глаза. Упыри не плачут.
За сараем полно было места, а чтобы ямку вырыть, хватило одной руки. Потом Вейн подумал и все-таки сходил в сарай за лопатой. Свитер снял, завернул в него маленькую кошку и так положил, только потом присыпал.
Ему не хотелось класть просто в землю, шерстка бы запачкалась, а земля холодная была, пусть и лето. Пригладил комки с мелкими камешками и корешками, обтер руки о штаны и в флейту поиграл, чтобы трава дружнее росла. Или вот хоть фиалки.
Когда лопату в сарай нес, она казалась неподъемной, так он устал. Глаза щипало, но он упрямо не давал векам сомкнуться. Добрел до крыльца, поднялся. Касаясь стены в коридоре дошел до кухни. Стена казалась горячей, как руки ира Комыша, как кошачий влажный нос, так он выстыл весь.
Пить хотелось. Мешались и лезли клыки.
Вейн вспомнил про оставленное на кухне молоко. Вошел. Пил. Сначала молоко, потом кровь, что мама в банке в холодильном шкафу хранила. Там и было-то всего на два глотка. В животе стало горячо, а снаружи все равно холодно. Пальцы не гнулись почти.
Кое-как, хватаясь за обжигающие перила, поднялся наверх, прошел в спальню. Сначала на постель хотел лечь, но подумал, что у него штаны грязные и вообще он весь перепачкался, и лег на пол. Закрыл наконец глаза, стало чуточку легче. Не моргать так долго было тяжело.
Вейн пробовал позвать маму, даже рот открыл, но вспомнил, что она поздно вернулась, и не стал. Пытался развязать узелок на флейте сам, но пальцы скользили. Тогда Вейн подтянул коленки к груди, а руки внутрь спрятал.
В комнате потемнело. Он видел, хотя глаза закрыл. У цветка на окне было несколько дрожащих теней. У некоторых теней оказалось по два цветка, у некоторых – один. Подвеска над колыбелью пускала на стены радужные блики, похожие на развешанные на звонких струнах бусины.
Кто-то… отец пел. И хоть колыбельная была без слов, Вейну слышался свой собственный, вторящий ему, голос, звучащий, словно вода, скачущая по ступенькам из хрусталя, и шепчущий, как самый уютный сладкий сон.
– Тихо, тихо меж теней, – звучал подарок отца, ведь даже с двумя нотами можно звучать, не повторяясь, очень долго, – вслед за флейтою моей мягкой лапкой по камням ты беги скорее к нам…
Плоский холм, круг из камней. Туман низом, такой плотный, что кажется, ступаешь по вате. Деревянные доски настила, вдоль которого на растянутой между вешками невидимой нити покачиваются фонарики с тлеющими внутри огоньками. Зеленоватые, тускло-синие, желтые.
– Ма… – из последних сил, почти погрузившись в странносон, позвал Вейн, и вспыхнуло золотом.
Фонарики мерцали не то дразнясь, не то, подобно эху, откликаясь, а сквозь туман пролегла дорожка-спираль. Она вела к фонтану и дому напротив, в котором когда-то будет/когда-то было/сейчас тепло.
Блики-бусины дрожали, словно кто-то ударил рукой по сверкающей росой паутине и звонко сыпались в чашу фонтана. Вейн пытался их ловить. Одной рукой, второй он маленькую кошку держал. Тянулся к цветным, но ему все время попадались белые, как свернутый комок тумана, с тонкими, похожими на вены темными прожилками. И те таяли, едва коснувшись руки или проскакивали насквозь, будто Вейн сам был из тумана. Будто от него осталось эхо.