2

Поселок с каждым годом подбирался все ближе. Сначала крытыми на скорую руку времянками и сараями, потом вставшими на месте времянок добротными домами. Тропа, пробегавшая в паре метров от ограды, превратилась в нахоженную заднюю улицу. Черную, так ее называли, потому что ни одно красное окно или крыльцо не глядело на эту сторону, только хозяйские, да ещё сараи.

Сам дом стал будто выше. Или Вейну так казалось. Он словно приподнялся на каменной подложке, на которой стоял, как приподнимается крышка на кастрюле с подошедшим тестом. А у самой земли, если поскрести мох, на камне становились видны венки-прожилки.

Ничего такого. Почему бы и нет, если дом живой.

Иногда, если Вейн нечаянно засыпал, прислонившись к каминному боку или в появившейся непонятно как и когда маленькой, похожей на птичий короб комнате, где даже он, с его невеликим ростом, легко доставал до скошенного потолка, ему снилось, что дом, отрастивший корни, тянулся ими далеко за пределы двора. Снилось, что корни, пока тонкие и хрупкие, уже вплелись в ограду Ид-Ирея, проникли-проросли в воротные столбы, и с их помощью дом смотрит на то, что происходит в посёлке и немного за. Например, в долину с озером, куда любил ходить отец, чтобы побыть с родственной ему стихией. Отец был водный маг, а песни так, баловство.

Вейну думалось, что дом растет вместе с ним. Только дом. Ограда ввысь не росла. Вейн уже, если встать на цыпочки и вытянуть руки, доставал до края, если подпрыгнуть, выглядывал. Но смотреть на посёлок удобнее было сидя на крыльце, а интереснее – через щель в ограде.

Прежняя щелка на полглаза заросла, зато у Вейна появилась другая, там, где сирень. Не щелка даже, вполне себе окошко. Как узкая отдушина в погребе. Можно было легко руку просунуть.

Окошко выходило на пустырь, на который иногда бегали играть дети. Вейн замечал их из окна или с крыльца и спускался к ограде, чтобы наблюдать, как они несутся стремглав или идут, дразнясь и пинаясь, по дальней стороне улицы. Чтобы от дома подальше.

Случалось, дрались, плакали или ходили по одному. Иногда с ними увязывалась девочка. Ей сложно было успевать за более взрослыми ребятами, поэтому она часто оставалась играть неподалёку от сиреневого леса. Так мама назвала эту часть пустыря.

Вейн помнил, что когда-то сиреневый куст был один, тот, что врос в ограду или ограда выросла в него. Каждую весну куст распускал деток. Тонкие побеги плодились только по другую сторону ограды и не все оставались расти дальше.

Маме нравился запах цветущей сирени. И растущие во дворе лиловые фиалки. Но она никогда не носила их в дом. После случая с иром Фалько в доме не было других цветов, кроме того, что в детской.

В этом году весна опоздала. Уже июнь, а по углам еще снег прятался. Подтаявшие за день лужи к ночи схватывались хрустким льдом, а утром все было бело от инея. Сирень уже должна была во всю цвести, но только едва почки выгнала. Трава тоже не торопилась, а ветер с гор прилетал такой, что мало кто выходил без зимних овчин и толстых шерстяных кофт.

Вейн услышал ребят, когда уже был во дворе. Ждал маму. Лазал под крыльцо проверить, не замерзли ли за ночь светящиеся жуки.

Некрасивые при свете дня букашки копошились в щелях между столбами, удерживающими крыльцо, но выбираться не торопились.

Вейн немножко подул в отцовскую флейту, на которой было свободным от ленты только одно отверстие. Так себе звук был, но жукам нравилось. Они начинали поскрипывать и топорщить крылья.

С Черной улицы снова раздался смех и возня. Вейн быстро подбежал к ограде и уже вдоль нее, касаясь бугристых, сросшихся стеблей кончиками выглядывающих из длинного рукава пальцами, прошмыгнул в свой в угол. Притих, хотя и так знал, что снаружи его слышно не будет.

Этих ребят он почти всегда видел вчетвером. Иногда с ними еще мальчик был. Грубый и нахальный. Но сегодня только четверо. Трое и девочка.

– А хотите байку про тот дом? – сказал светловолосый мальчишка, трогая край подмерзшей лужи мыском кожаной чуни.

Жилетка была расстегнута, шапка висела на макушке, нос, щеки и круглые уши раскраснелись. У них всех щеки раскраснелись.

– Знаем мы все твои байки, Митр, – бросил мальчишка постарше и дернулся, будто хотел толкнуть приятеля в лужу. Белобрысый отскочил и, оскальзываясь в местами раскисшей земле, забежал вперед.

– Этой, – выкрикнул он и попрыгал, кривляясь, что подначка не удалась, – не знаете. Мне брат старший ее только вчера сказал. Сказал, что когда ему десять было, он в кусте сидел, на краю ограды вон там, – палец показал едва ли не туда, где притаился Вейн, – и видел во дворе упыря. Лысый, тощий…

– Брат? – спросил третий мальчик, похожий цветом волос на пестрокрылого ира Фалько и всегда одетый добротнее других, у него даже ботинки были, а не чуни, и дубленка вместо овчинной жилетки.

– Упырь! – под гогот товарищей возразил Митр и принялся показывать. – Глазищи – во, зубы – во, и висят до сюдова, и ухи!

– Тоже висят? – подначил старший.

– Упырь тебе пёсель что ли, Яс, чтоб у него ухи висели? – возмутился Митр и вытер тающий нос рукавом.

– Сопли у тебя висят. И у брата твоего висели, когда он это насочинял, и тебе на твои ухи навешал, чтоб тоже висело. Был бы там упырь, он бы ири Ракитину засмоктал давно. В щель бы пролез или в трубу и того.

– Ага, того. Ири Ракитина сама хоть-кого засмокчет, потому что морья! – возразил Митр и дернул третьего за рукав дубленки. – Скажи, Саший?

– Не морья, лапоть, – поправил тот, – а вампирья, хладная. Книжник в общинной школе всегда ей так говорит, хладна Анар.

– Ага-ага, хладная, а сам только и мечтает небось, как бы ее отогреть, все время у лекарской трется. А ей лет, как моей бабке Луше.

– Дурак ты, Ясик, – скривился Саший.

– Это почему это? Глупь всякую Митр нес, а дурак я?

– Потому что в школу не ходишь, – сказала молчавшая до сих пор девочка.

Была она меньше ростом и ее почти не видно было за ребятами, но они ее не гнали, хотя и не ждали никогда, если она была с ними и отставала.

– Нужна мне твоя школа, только штаны на лавке просиживать по два дня на неделе, – надулся Яс и нос задрал. – Зато… Зато… пойду и посмотрю, есть там упырь или нет. А? Съели? Прямо вот сейчас пойду. Иду уже, ага?

– Яс… Ты это… Не надо. Узнают, вообще не сядешь, – предостерег приятеля рассказчик баек.

– А кто скажет? Упырь побежит жаловаться, что на него глядят? Или ты разнесешь? Самим страшко пойти, вот и завидуйте. Где, говоришь, брат на ограду лазал? Там?

– А пусть Еринка сходит, – сказал Саший. – Она же девчонка. Ей положено, чтобы первой. Да еще и ведунка будущая. Иначе бы ее моя мамка себе не забрала и не просила бы ири Ракитину ее в учение взять. Ей то упырь ничего не сделает, потому как тьма тьме не вредит, а краштийцы все темные.

– А что ж они тогда все к нам бегут, когда у них мертвяки встают? – засомневался Митр.

– Трусы потому что и слабаки, – скривился Яс. – Эй, Еринка, ты правда что ли пойдешь?

Девочка прошла до середины дороги и остановилась. Смотрела прямо на Вейна. Долго. Вейн даже моргнуть успел, а она все смотрела.

– Нет там никого.

– Откуда знаешь? Не подошла же даже, – поддел Яс.

– А я ведунка, – задрала нос девочка. – Идемте, а то так всю брусницу без нас выберут.

Мальчишки рванули вперед наперегонки, а девочка Еринка еще стояла. Ветер трепал темно-русые волосы, выбившиеся из-под платка, и прижимал расшитую красной ниткой юбку к тонким ногам. Вейн не дышал. У него внутри гудело, как он сам гудел для жуков. Так себе звук. Но ему нравилось.

* * *

В доме появились секреты. Не сразу, постепенно, как появляется пыль. Сначала незаметно, но стоит солнцу проглянуть – тут как тут. Лежит, пушистится, набивается по углам, пляшет в пробравшемся сквозь щель в занавесках луче.

Вейн смотрел на луч, на возящуюся у плиты напевающую маму и думал, что мамины секреты прячутся за пределами дома и двора, а его собственные только внутри. И это… не честно.

Флейта могла звучать двумя свободными от ленты отверстиями. Вейн знал, что отец сковал флейте голос не просто так. Но узелки были завязаны таким образом, что если распустить верхний, прочие оставались в целости. Зачем? Чтобы развязывать по одному?

В этот раз паники не было. Проснувшись и сообразив, что снова не может двинуться, время замерло, а сам он словно растворяется, Вейн сразу же позвал маму. В голос. Она пришла почти сразу, в переднике, в котором возилась с травами дома, и аромат от нее шел одуряюще живой. Тоже без паники и слез она села рядом и сразу же распустила второй узелок на флейте.

Теперь звук был из двух нот. Две ноты, три капли и секреты. У каждого свои.

Когда становилось невыносимо от голода и выматывающей пустоты, Вейн прятался на чердак, где больше не было рам и осколков, и подносил флейту к губам. Даже с двумя нотами можно звучать, не повторяясь, очень долго.

Чердачное окошко было приоткрыто и на звук слетелись насекомые, пробрались сквозь щелку и вились вокруг. Вейн не звал их специально, но слишком редко бывал достаточно сыт, так что, вспомнив, как гасли, садясь на руку, светящиеся жуки, просто вытянул ладонь.

Бабочек было немного жаль. И стрекоз. Их красивые крылья, лишившись света, становились блеклыми, словно покрытыми слоем слежавшейся пыли. А еще больше было жаль птицу. Она среагировала на звук и расшиблась о стекло.

Перья походили на те, что Вейн помнил в крыльях ира Комыша. И гаснущие птичьи глаза были похожи. И скрип из приоткрытого клюва. И скрюченные морщинистые лапы, скребущие по узкому отливу. Крылья вздрагивали, подталкивая серое тельце к краю…

Что если ир Комыш мог жить дольше? Что если он, Вейн, виноват, что ему пришлось уйти навсегда, потому что ему, Вейну хотелось прикасаться к горячим рукам, трогать жесткие на концах и беззащитно мягкие у основания перья, говорить о разном? Что если это он, Вейн, лишил ира Комыша света?

Он помнил слезы и как дергал на себя скрипучую раму, не желавшую открываться. Как, привстав на цыпочки, пытался достать лежащую на краю еще живую птицу. Как в отчаянии позвал: “Иди сюда”.

Темные лапы дернулись, крылья замерли. Блеклая пленка века заволокла глаза, а из приоткрытого клюва выскользнула бледно-золотистая искра света и почти тут же растаяла. Ветер подхватил тельце и перед тем, как птица камнем упала вниз, крылья распахнулись в последний раз.

Он помнил, как бежал, как упал, скатившись с крутой чердачной лестницы, как болели колени, локти и плечо, как ныло в виске, но больнее всего было внутри, за ребрами.

Птица запуталась в свернутой в кольцо бельевой веревке, висела, покачиваясь, а Вейн, колотясь, ждал мать. Сидел под калиткой, до хруста в пальцах стискивая флейту, спрятав лицо в коленях, чтобы не смотреть.

Но мама все не шла, и он наощупь, не размыкая плотно сжатых век, пробрался вдоль ограды и спрятался в углу, где росла сирень.

– Эй, ты здесь? – вдруг спросил из-за ограды голос той, которую Вейн видел и слышал прежде только с другой стороны улицы. Громким шепотом.

Вейн дернулся и завалился. Хрустнули примятые молодые побеги. От земли пахло влагой, горькими прошлогодними листьями и терпкой корой. Он замер, забыв, как дышать, уставился в окошко в ограде.

Оттуда смотрели. Два круглых любопытных настороженных глаза. Один голубой, другой почти: часть радужки была карей.

– Ты кто? – снова спросила хозяйка глаз.

Вейн на четвереньках подобрался ближе, сел. А и правда, кто? Мама вампир, отец эльф, ир Комыш ирлинг, из услышанных разговоров и картинок, что показывал дом, он знал, что есть люди, ведьмы, маги, дэймины, орки, хоббиты и тролли. Ему определения не было.

– Не упырь уж точно, – моргнули глаза. – Упыри не плачут.

Вейну стало жарко. Жар прилил к щекам, уши будто раскалились. Он оттер рукавом лицо и в отместку за стыд, приоткрыл рот и потрогал пальцем выступающий чуть ниже других зубов клык.

– Подумаешь… – фыркнула девочка. Глаза на миг пропали, зато показался кончик носа с царапкой. И снова глаза. Теперь любопытства было в них больше, чем опаски. – Ири Анар тебе кто?

– Ма… – забывшись, едва не сказал Вейн, но вовремя спохватился и закрыл рот обеими руками.

Он и так почти нарушил одно из правил, когда едва не коснулся птицы, не хотел нарушать и другое, заговорив. Сдерживался, чтобы не прильнуть к ограде, как к прогретому каминному боку.

Но Еринка его без слов поняла и тут же принялась дотошно выяснять, сколько ему лет. Вейн снова плечами пожимал, показывал растопыренные пятерни. Две, одну, и потом, подумав, еще.

– Вот брехло, – обиделись глаза и пропали.

Вейн долго сидел перед окошком, ждал: ну вдруг не ушла? Даже ноги немного онемели сидеть. Но она ушла.

Потом оказалось, что птицы в веревке уже нет, а мама в доме есть. В кухне.


Вейн даже удивился, что не слышал, как она пришла. От мамы брызгало заемным светом и осторожной, будто украденной радостью. Но то, что Вейн плакал, она заметила сразу. Улыбка спряталась.

Он рассказал про птицу. Только то, как та ударилась в стекло, расшиблась и как запуталась в веревке, про свой страх и ира Комыша. А про бледно-золотую искру, которую видел и безумно хотелвзять, промолчал. Как прежде молчал о бабочках и стрекозах.

– Не твоя вина, малыш, – качнула головой мама, притянула его к себе и пошуршала ладонью по колким очень коротким волосам, которых почти не было видно, если только на свету стать. – Комыш сам отдавал, это другое.

– Как мед, – кивнул Вейн, припоминая давний разговор. – Тот, что с любовью.

– Да. Тот.

От мамы иногда пахло чуть иначе. Сейчас тоже. К привычному запаху примешивался чужой.

Сначала Вейн злился почти так же сильно, как прежде, а потом перестал. Мама стала чаще улыбаться. Только горько, что отражение отца на донце ее души почти совсем выцвело. Она даже спала теперь в другой комнате, а не в той, которую делила когда-то с ним.

Как-то Вейн заметил, как она стояла перед дверью, опустив одну руку на ручку, а другую прижимала к сердцу, где ныло и тянуло, словно от голода, но так и не вошла. Будто не позволила себе. Будто наказывала. За секреты.

Поэтому Вейн сидел за столом, смотрел на луч, танцующие в нем пылинки, на возящуюся у плиты напевающую маму и думал о том, что мамины секреты прячутся за пределами дома и двора и особенно не мешают, а его собственные все внутри. Того и гляди наткнешься. Особенно, если погулять возле заросшего сиренью угла во дворе.

Загрузка...