Ну и денек выдался, я вам скажу! Генералы, отдуваясь и шумно переговариваясь, покидали небольшую, жарко натопленную светлицу государева домика. Один за другим они протискивались в узкую дверь, бросая на меня косые взгляды. У кого-то в глазах плескалось откровенное недоверие. У других, что помоложе да поразумнее, читалось затаенное любопытство — видать, мои ответы на их зубодробительные выпады все же заставили их немного призадуматься. Я же прислонившись к косяку чувствовал себя выжатым лимоном. Сил не было, ждал указания о том, что я свободен, Государь только с военными попрощался. Сквозь дикую усталость пробивался горьковатый привкус победы, вырванной с боем у этих прожженных вояк. Я заставил их считаться с моими идеями!
Когда последний генерал, кряхтя, покинул комнату, и за ним прикрылась дверь, Государь выпрямился. Он обвел тяжелым взглядом Брюса и Меншикова, расплывшегося в самодовольной ухмылке, и меня.
— А вас, — голос у Петра был каким-то усталым, — я попрошу остаться. Есть еще разговор, не для всех ушей предназначенный.
Я еле сдержался от хмыкания. Фраза из старого советского фильма так и вертелась на языке: «А вас, Штирлиц, я попрошу остаться». Идиотская ассоциация, конечно, учитывая, кто сидит передо мной. Я тут же отогнал эту мысль, понимая всю ее неуместность. Сейчас не до шуток, сейчас, похоже, начнется самое интересное. И, судя по напряженному лицу Брюса, не самое приятное.
Петр Алексеевич чуть заметно махнул рукой в сторону стола.
— Присаживайся, Смирнов, — он указал мне на стул рядом с собой, где только что сидел один из самых титулованных генералов. — Ноги-то, чай, не казенные, отстоял свое.
Такая честь — фельдфебелю, мастеровому, сесть за один стол с самим Государем, да еще и рядом, — была неслыханной. Я, стараясь не выдать своего недоумения, прошел и осторожно опустился на краешек предложенного стула. Меншиков не скрывал своей широченной ухмылки, разглядывая меня с откровенным любопытством. Брюс же, наоборот, сохранял на лице маску непроницаемости.
Царь помолчал немного, собираясь с мыслями, потом, глядя куда-то поверх моей головы, на бревенчатую стену, заявил:
— Быть по-твоему, Смирнов, насчет учений этих… потешных. Яков Вилимович, — он перевел взгляд на Брюса, — подберет тебе полк, какой просил, да место подходящее для сей… забавы военной. И все, что надобно, обеспечит. Учениям быть, сказал — значит, быть.
Я мысленно кивнул. Первая часть марлезонского балета, похоже, прошла успешно. Но тут же Петр добавил такое веское «однако», что у меня закрались сомнения в том, что все так просто.
— Однако, — продолжил он жестко, — прежде чем ты, Петр Алексеевич, солдат наших в этих «окопах» премудростям своим обучать начнешь, да генералов моих старых уму-разуму учить, — тут он чуть усмехнулся, — дело иное, не менее важное, а то и поважнее, до ума довести должен. Помнишь указ мой насчет участка заводского образцового? Чтобы все там было по науке, по порядку, каждая деталь на своем месте, да мастера свое дело знали туго?
Я, конечно, помнил. Как тут забудешь, когда эта стройка у меня все соки выпила, да и сейчас требует неусыпного внимания.
— Так вот, — Петр ударил костяшками пальцев по столешнице, — пушки добрые да станки хитроумные — вот что армии нашей да флоту сейчас как воздух надобно, кровь из носу! А тактические твои изыски, они, конечно, любопытны, да только шведа голыми руками не победить. Покажи сперва, что завод твой образцовый хорош да ладен, дело делает справное, без проволочек. Чтобы каждая монета казенная, что на него отпущена, на пользу шла, а не по карманам вороватым рассовывалась. Как завод твой новый заработает, — тут он снова позволил себе легкую усмешку, — как потекут оттуда пушки да фузеи исправным потоком, вот тогда и полк тебе дадим, и время на твои тактические опыты выделим. А до тех пор — все силы — на производство! Понял меня, Смирнов?
Что тут было не понять? Все предельно ясно. Царь-батюшка, при всей своей тяге к новшествам, оставался прагматиком до мозга костей. Ему нужны были конкретные, осязаемые результаты. Пушки, которые стреляют. Станки, которые работают. И завод, который все это производит в нужных количествах и должного качества. И, наверное, он был прав. Одно дело — придумать, другое — внедрить, наладить, заставить работать целую систему. Это и была, пожалуй, самая главная проверка для меня — как организатора, руководителя, способного воплотить свои задумки в жизнь в этих, мягко говоря, непростых условиях.
Да и генералам, видать, нужно было время, чтобы их праведный гнев поутих, а то, чего доброго саботировать начнут мои «потешные» учения. Так что, как ни крути, а царь опять все по уму рассудил. Ставка повышалась. Теперь от успеха моего «образцового завода» зависела возможность доказать на деле жизнеспособность моих тактических идей, которые могли, я в это верил, переломить ход этой кровавой войны.
Петр, видя, что я его условие принял и, похоже, даже понял его подоплеку, чуть откинулся на спинку своего простого стула, который под его массивной фигурой казался почти игрушечным. На мгновение в комнате повисла тишина.
— Теперь о другом, Смирнов, — внезапно произнес Государь, его резко изменился. Ушла деловитая сухость, появилась какая-то почти доверительная интонация, но под ней все равно чувствовалась стальная царская властность. — О голове твоей буйной, за которой охота идет нешуточная. И не первый день, как я погляжу.
Он кивнул в сторону Брюса. Яков Вилимович чуть кашлянул в кулак и достал несколько аккуратно исписанных листов.
— Помнишь, Смирнов — начал Брюс, — как ты мне докладывал о странных происшествиях на заводе? То печь у тебя прорвало в самый неподходящий момент, когда важнейшую плавку для пушки вел. То в мастерской твоей взрыв такой силы прогремел, что тебя самого едва на тот свет не отправило, да и меня, признаться, заставило поволноваться изрядно.
Я молча кивнул, конечно, помнил. Такое забудешь, как же!
— Так вот, — продолжал Брюс, а Царь внимательно слушал, подперев щеку кулаком, — мои люди провели дознание самое тщательное. И что же выясняется? Печь та прорвала не сама по себе, не от перегрева или брака в кладке, но то и ты знаешь. Явный след злоумышления.
Даже так? Не спустили на тормозах это дело?
— А что до взрыва в твоей мастерской, Смирнов, — Брюс перешел к другому листку, — тут и того хитрее сработано. Помнишь, ты мне черепок от тигля приносил, с налетом белым, да кусок гильзы запальной, царапанный? Так вот, алхимики мои, — тут Брюс едва заметно усмехнулся, — подтвердили: в селитре твоей, коей ты для запалов пользовался, примесь посторонняя была. Вещество такое, что само по себе не опасно, но в смеси с селитрой — чувствительность к взрыву повышает многократно. Чистая работа, рассчитанная на то, чтобы ты, Смирнов, сам себя и угробил, да еще и виноватым остался в своей неосторожности.
М-да уж. Одно дело — подозревать, строить догадки, а другое — услышать такое вот подтверждение из уст самого Брюса, да еще и при Государе. Значит, меня действительно хотели убить, и не раз. Еще и делали это расчетливо, маскируя под несчастные случаи.
— Мы не слепы, Смирнов, — строго заговорил Царь. — Видим, что враги наши, и внешние, и, чего греха таить, внутренние, бьют хитро, по-иезуитски. Так, чтобы не дело твое остановить, а чтобы сами идеи твои, начинания твои — дурными да опасными в глазах моих показались. Чтобы я сам, Государь, в них разуверился и рукой махнул — де, не по Сеньке шапка, не готово еще Отечество наше к таким премудростям. Вот чего они добиваются, змеи подколодные!
Я смотрел на Государя, и до меня только сейчас в полной мере начала доходить вся глубина и опасность той игры, в которую я оказался втянут. Они били в самого Царя, в реформы, в будущее России! Моя работа стала полем битвы.
— Говорю тебе все это, Смирнов, — Петр чуть смягчил тон, — не для того, чтобы тебя напугать. Вижу, вьюноша ты смелый, не из пугливых. А для того говорю, чтобы ты цену себе знал и разумел, какую важную службу Отечеству несешь. И чтобы берегся пуще прежнего, ибо голова твоя нам сейчас ох как нужна! И дабы знал — дело твое государственной важности, и мы его в обиду не дадим, кто бы за этим ни стоял!
Он помолчал. А я что? Я и так понимал, что хожу по лезвию ножа.
Царь небрежно махнул рукой, и Брюс положил перед ним на стол еще несколько исписанных листов. Бумаги были разные — и на дорогой, гербовой, и на простой, серой, писанные то каллиграфическим почерком приказного дьяка, то корявыми каракулями какого-то анонима.
— Бумаги всякие мне носят, Смирнов. Даже не знал, что в государстве так много грамоту разумеющих, — сказал Государь с кривой усмешкой и явной иронией. Кажется, бумагомаратели именно этим и выдали себя в глазах Петра Великого. — Разное про тебя пишут, ой, разное. И что шпиён ты заморский, чуть ли не самим Карлом шведским подосланный. И что колдун ты, с нечистой силой знающийся, раз такие механизмы мудреные выдумываешь, каких и в Европе не всякий мастер сообразит. И что смуту ты на заводе сеешь своими речами вольными да порядками новыми, народ от старых устоев отвращаешь.
Шпион! Колдун! Смутьян! Это ж в какие игры я вляпался, мама дорогая! Да за одно такое обвинение в это время можно было запросто на дыбу угодить или на плаху.
Петр взял один из листков, пробежал его глазами, и на лице его снова появилась та самая ироничная усмешка.
— А еще пишут, — он поднял на меня взгляд, в котором плясали хитрые искорки, — что ты, фельдфебель наш новоявленный, субординации не блюдешь ни на грош, чинов не различаешь вовсе. С офицерами давеча, сказывают, на совещании, как с ровней своей говорил, без всякого почтения. А мастеровых своих да солдатиков «мужиками» кличешь, запанибрата с ними, оскорбляешь, будь те крепостные какие. Не по-нашему это, Смирнов, ох, не по-нашему… Не по-русски так обращаться, не по чину…
Вот это я попал. Вот где я прокололся по-крупному! Я-то, привыкший к демократичным нравам двадцать первого века, где «мужики» — это нормальное, почти уважительное обращение к работягам, и в мыслях не держал, что здесь, в этом мире жесткой иерархии и чинопочитания, это может прозвучать как неслыханная дерзость, как признак чужака, не понимающего местных устоев. Да что там чужака — как признак человека, ставящего себя выше других, не признающего авторитетов! И ведь не придерешься — я действительно так говорил, и не раз. Думал, так проще, по-свойски. А оказалось — сам себе яму вырыл.
Ловушка захлопнулась.
Петр Алексеевич отложил в сторону пачку доносов, которые до этого перебирал с каким-то брезгливым интересом. Комната погрузилась в такую тишину, что было слышно, как у меня в ушах стучит кровь. Государь смотрел на меня в упор, и взгляд его темных, пронзительных глаз, казалось, буравил насквозь.
Его голос, когда он заговорил, был пропитан силой и властью.
— Так кто же ты, Петр Алексеич Смирнов, на самом деле? — произнес он медленно, чеканя каждое слово. — Откуда в тебе такие знания, что иным заморским ученым не чета? Сегодня ты генералов моих, вояк бывалых, поборол своими речами, будто сам не одну кампанию прошел да не одну осаду выдержал. А станки твои мудреные, а пушки композитные, а мысли твои об устроении заводском, о порядке да счете… Это, Смирнов, не ум простого мастерового, каким ты себя кажешь, хоть и семи пядей во лбу. Дед твой, сказываешь, умен был, секреты какие-то прадедовские тебе передал? Да каких же секретов надобно, чтобы так глубоко и в железе разбираться, и в тактике военной смыслить, и в душах людских, как в открытой книге, читать?
Земля ушла у меня из-под ног. Вот он, тот самый вопрос, которого я боялся больше всего с самого первого дня в этом времени. Легенда о «дедушкиных знаниях», которую я так старательно выстраивал, рассыпалась как карточный домик. Мои аргументы в споре с генералами, уверенность, познания в самых разных областях — все было слишком хорошо, системно для простого самородка. Я перегнул палку, увлекся, пытаясь отстоять свои идеи, и сам себя загнал в ловушку. Что теперь говорить? Признаться, что я из будущего? Да меня тут же либо за сумасшедшего примут и в колодки закуют, либо, что еще хуже, дьяволом сочтут и на костер отправят.
Брюс, конечно, человек просвещенный, алхимией балуется, но и он вряд ли поверит в такую дичь. А уж Государь… Нет, правда — это верный путь на плаху. Значит, надо выкручиваться. Срочно, здесь и сейчас, импровизировать, цепляясь за любую соломинку.
Я судорожно сглотнул.
— Ваше Величество… — я поднял глаза, стараясь выглядеть как можно более правдиво. — Я и сам порой не разумею, откуда мысли такие в голове берутся. Словно кто-то нашёптывает их мне, перед глазами вдруг встаёт ясная картина, как должно быть, как дело поправить, чтобы оно спорилось да на пользу шло. Может, это от усердия моего к работе, от желания Отечеству службу сослужить…
Брюс чуть заметно напрягся, а Меншиков подался вперед, не пропуская ни одного моего слова. Государь чуть заметно барабанил пальцами по дубовой поверхности.
Надо убедить их в своей лояльности. Ой-ё-ёй!
— Я ведь, Ваше Величество, с малолетства ко всему приглядывался, каждую мелочь замечал, несправедливость или нескладицу, — я цеплялся за единственно возможную линию защиты — образ гениального самоучки и самородка. — Люблю до самой сути докопаться, понять, как оно все устроено. Увижу, как что неладно делается, или как можно лучше, с меньшими затратами да с большей пользой, — так и вертится потом эта мысль в голове, спать не дает, пока не придумаю, как исправить, как наладить. Может, это от природы такой ум у меня беспокойный, пытливый…
Нужно было срочно найти какое-то объяснение, которое хотя бы отчасти удовлетворило бы их любопытство, не вызывая при этом подозрений в колдовстве или шпионаже. Приплести веру? Ой, и опасно это.
— А может, Ваше Величество, — я понизил голос, — это Господь так управил, видя нужды нашей великой страны. Я ведь только инструмент в Его руках да в Ваших, Государь. Мое дело — трудиться честно, не покладая рук, а уж откуда эти знания приходят — то ведомо лишь Ему…
Этот ход, конечно, был рискованным. Слишком легко было скатиться в откровенное юродство или, наоборот, показаться чрезмерно гордым, приписывая себе божественное вмешательство. Но в этом времени вера была сильна, а понятие «Божьего промысла» не было пустым звуком. По крайней мере, это было лучше, чем рассказывать про двадцать первый век и «попадунство».
Я украдкой взглянул на Петра. Он слегка наклонил голову. И не поймешь о чем думает.
— Да и история, Ваше Величество, — я решил добавить еще один штрих, чтобы не попасть впросак с конкретными именами или датами, — знает ведь примеры людей, не имевших образования или знатного происхождения, при этом обладавших удивительными талантами. Людей, которые своим умом и трудом двигали вперед науки и ремесла, создавали то, что прежде казалось немыслимым… Может, и я, по малости своей, к таким вот самородкам принадлежу… А что до горячности моей в споре с генералами, Ваше Величество, — я виновато опустил глаза, — так то от усердия чрезмерного да от желания донести мысль свою, пользу Отечеству принести. Увлекся, каюсь, может, и сказал где лишнего, показался знающим сверх меры моей да чина. Простите великодушно, если кого излишней своей прямотой обидел. Не от гордыни то было или тайных каких знаний, а токмо от радения о деле государевом.
Наконец, я решил сделать упор на то, что было моей сильной стороной — на практику.
— Все, что я предлагаю, Ваше Величество, из самой жизни взято, из ежедневной работы с железом, с механизмами, с людьми. Из наблюдений за тем, как война идет, как солдаты наши кровь проливают, как враг хитрит. Я ведь, прежде чем станок свой сверлильный придумать, сотни стволов пересмотрел, сотни раз видел, как они рвутся от кривизны да от раковин. Прежде чем о гранатах да картечи толковать, много думал, как солдату нашему в поле помочь, как шведу этому хваленому урон побольше нанести. Все от практики идет, от дела, а не от пустых фантазий.
Я старался говорить искренне, с жаром, но при этом не переигрывать, не впадать в излишний пафос. Внутренне я был готов ко всему — и к царскому гневу, и к недоверчивым усмешкам, и даже к тому, что меня сейчас же выпроводят из этой комнаты куда подальше. Я сказал все, что мог, выложил все свои скудные козыри. Теперь оставалось только надеяться на то, что хоть что-то из моей импровизированной речи покажется Государю убедительным.
Петр Алексеевич молчал очень долго. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем он наконец нарушил тишину. Он медленно поднял голову, обвел глазами Брюса, потом Меншикова.
— Что ж, Петр Алексеич, — произнес он, — речи твои, конечно, хитросплетены, да и глаза у тебя, как я погляжу, честные. Может, и впрямь ты самородок такой, каких земля наша русская изредка, да рождает. А может, — тут он сделал небольшую паузу, и в голосе его мелькнула какая-то едва уловимая хитринка, — и есть у тебя тайна какая за душой, о которой ты нам не докладываешь. Да только пока тайна твоя на пользу России идет, да делам нашим государевым споспешествует, допытываться я сверх меры не стану. Не мое это дело — в души чужие без нужды лезть.
С плеч свалился огромный, невидимый груз. Не поверил до конца — это точно. Но и отталкивать не стал, оставил лазейку. Дал понять, что главное — результат, а уж как я его добиваюсь, какими путями к нему прихожу — дело десятое, пока это не вредит государству. Это был типичный Петр Первый — прагматик, для которого польза дела превыше всего.
— Главное, Смирнов, — властные добавил он, — дело твое. И преданность, которую ты к России и ко мне, Государю, выказываешь на деле. А этого у тебя не отнять, вижу. Стараешься, не жалея живота своего, это похвально.
Он снова помолчал, потом чуть наклонился, его взгляд потеплел.
— А посему, слушай мой указ. Запустишь завод свой образцовый, о котором мы с тобой толковали, да так, чтобы он без сучка и задоринки работал, пушки давал исправные, в срок, и без лишних казенных трат, — тут он выразительно кашлянул, — сделаю тебя, Петр Алексеич, управляющим всеми Охтинскими оружейными мастерскими. С окладом годовым в пятьсот рублей, да домом казенным поприличнее, чем твоя нынешняя конура. Будешь там полным хозяином, за все отвечать, но и спрос с тебя будет соответствующий.
У меня аж дух перехватило. Управляющий всеми мастерскими! Это ж какой размах! И оклад — пятьсот рублей в год! Это ж целое состояние по здешним меркам!
— А коли «потешный бой» твой, — продолжал Государь, в его глазах мелькнули знакомые озорные искорки, — покажет, что и в тактике военной ты не профан, — жалую тебе, Смирнов, чин капитанский гвардии нашей Преображенской. А это, сам понимаешь, и дворянство потомственное, и имение небольшое в Ингерманландии, душ этак на пятьдесят-семьдесят, чтобы было где тебе и потомкам твоим корень пустить на земле русской, да службу государеву и дальше нести.
Капитан гвардии! Охренеть!
Дворянство (не личное, как сейчас, а потомственное) еще и имение! У меня голова пошла кругом. Это было уже за гранью самых смелых мечтаний. Из мастерового, из фельдфебеля без роду и племени — в потомственные дворяне, в офицеры гвардии! Да за такое здесь люди готовы были жизнь положить! Да меня ж теперь точно убьют!
— Знаю, Смирнов, — сказал Царь, глядя на меня уже совсем по-простому, — мог бы я и раньше тебя отметить по заслугам твоим, коих у тебя уже немало накопилось. Да только хотелось мне поглядеть на тебя пристальнее, понять — не ради злата ли одного стараешься, не алчен ли ты сверх всякой меры, как некоторые, — тут он бросил быстрый, но очень выразительный взгляд в сторону Меншикова.
Этот мимолетный взгляд, почти незаметный, я, однако, уловил.
— И вижу, Смирнов, — закончил Петр, — что дело для тебя — главное. А это в людях я ценю превыше всего. Служи и дальше верой и правдой, а Государь тебя не забудет.
Я был ошарашен этими обещаниями и не знал, что сказать. Чувства переполняли меня: и облегчение от того, что самый страшный разговор в моей жизни, кажется, закончился благополучно, и гордость за то, что мои труды были так высоко оценены, и какое-то внезапное, острое осознание того, что я, увлеченный своей работой, своим выживанием в этом чужом мире, действительно никогда и не думал о наградах, о таком головокружительном социальном росте. А ведь другие за куда меньшие заслуги здесь получали и чины, и земли, и власть. Масштаб открывающихся передо мной возможностей просто поражал воображение.
Петр Алексеевич поднялся, давая понять, что аудиенция окончена. Мы все подскочили.
— Ступайте, господа, — сказал он, кивнув мне и Брюсу. — Дел у вас невпроворот. А ты, Данилыч, — он обратился к Меншикову, — задержись-ка. Есть у меня к тебе пара вопросов.
Мы с Брюсом поклонились и вышли из светлицы в небольшую приемную. Яков Вилимович шел молча. Он подошел к столу, на котором денщик уже успел собрать разбросанные Государем листки — доносы на меня. Брюс, не говоря ни слова, взял эту пачку бумаг. И на моих глазах, медленно, с каким-то даже демонстративным удовольствием, начал рвать их на мелкие, мелкие клочки. Потом, так же молча, подошел к жарко топившейся печке, открыл дверцу и бросил эти бумажные ошметки прямо в огонь. Пламя жадно лизнуло их, через мгновение от доносов осталась лишь горстка черного пепла.
— Вот так, Петр Алексеич, — произнес он, поворачиваясь ко мне, легкой улыбкой, — Государь наш поступает с клеветой и наговорами на людей, кои верой и правдой ему служат. Работай спокойно. И… береги себя. Голова твоя, как ты слышал, нынче в большой цене.
Этот простой выразительный жест Брюса сказал мне больше, чем любые слова. Это был символ царского доверия. Теперь все зависело только от меня.
От автора: Ваши лайки мотивируют автора на продолжение цикла)