Струве что-то говорил о необходимости дальнейшего осмотра, но я его уже не слушал. В голове крутилась только одна мысль: кто эта удивительная женщина, и что заставило дочь знатного рода работать сестрой милосердия в военном госпитале?
— Елизавета Петровна помогает нам уже третий месяц, — доктор заметил мое внимание к девушке. — Одна из немногих дам, кто решился на столь необычный шаг.
— Позвольте осведомиться, — обратился я к ней, стараясь не выдать того волнения, которое вызывало ее присутствие, — не слишком ли тяжело для дамы вашего положения находиться в подобном месте?
Елизавета подняла на меня взгляд, прямой, без кокетства, какой бывает у женщин, привыкших мыслить серьезно.
— А что, по-вашему, должно составлять занятие дамы моего положения? — спросила она с едва заметной усмешкой. — Вышивание по канве? Игра на фортепиано? Чтение французских романов?
Вблизи она казалась еще более привлекательной. Кожа матово-белая, с легким румянцем на щеках, не от румян, а от морозного воздуха, которым она дышала по дороге в госпиталь.
— Ну… — замялся я, — общество полагает…
— Общество полагает многое, что не всегда справедливо, — перебила она, поправляя поднос с лекарствами. — Скажите мне, господин капитан: когда ваши солдаты умирают от ран, какое им дело до того, дворянка ли подает им воду или крестьянка?
Струве с интересом наблюдал за нашим разговором, изредка кивая.
— Вы правы, — согласился я. — Но все же… что привело вас сюда?
На мгновение в ее глазах мелькнула боль, но она тотчас взяла себя в руки:
— Жених мой, поручик Трубецкой, пал под Инкерманом в первые месяцы войны. И я поняла: довольно жить пустой, бесполезной жизнью. Если мужчины проливают кровь за Отечество, то женщины должны эту кровь останавливать.
Пальцы у нее были длинные, изящные, но удивительно ловкие, видно, что она не просто играет роль сестры милосердия, а действительно освоила это ремесло.
— Примите мои соболезнования, — тихо произнес я.
— Благодарю, — она слегка наклонила голову. — Но знаете, что меня более всего поражает? Сколько талантливых, образованных людей мы теряем из-за невежества. Не только на войне, везде.
— Как это понимать?
— А так, что в России женщин не учат ничему, кроме танцев и языков. А ведь среди нас есть умы, способные постичь науки не хуже мужских. — Ресницы у нее были длинные, темные, а когда она говорила о серьезных предметах, то слегка хмурилась, отчего между бровей появлялась едва заметная складочка. — Я, например, изучала анатомию и химию с домашними учителями. Отец считал это блажью, но дядя мой, покойный Петр Сергеевич, был инженером и говорил, что знание — сила.
— Анатомию? — удивился я, а Струве заинтересованно поднял брови. — Это весьма необычно для дамы.
— Почему же? Если я намерена лечить людей, не должна ли знать, как устроено человеческое тело? — В голосе ее звучала легкая насмешка. — Или вы полагаете, что женский ум не способен вместить подобные сведения?
— Напротив, — поспешно возразил я, — судя по вашим словам, весьма способен. Просто… в обществе не принято…
— Вот именно! — оживилась она. — Не принято. А между тем, сколько пользы могли бы принести образованные женщины! Сколько врачей, учителей, даже инженеров мы теряем, запирая половину народа в неведении!
Струве одобрительно кивнул:
— Елизавета Петровна права. Во многих европейских странах женщины уже получают медицинское образование. В Англии, например…
— А у нас что? — перебила его Долгорукова. — У нас барышне положено томиться от скуки, пока не выйдет замуж, а после — томиться от скуки в роли супруги. И так до самой могилы.
Говоря это, она расправила складку на переднике, движение было отточенным, профессиональным. Видно, что месяцы работы в госпитале научили ее множеству разных дел.
— Но ведь есть и другие занятия для дам, — осторожно заметил я. — Благотворительность, например…
— Благотворительность! — в ее голосе прозвучала легкая горечь. — Раздавать милостыню с высоты своего величия? Устраивать балы в пользу бедных, где на украшение зала тратят больше, чем собирают для нуждающихся? Нет, господин капитан. Это тоже игра, только более лицемерная.
— Елизавета Петровна суровый судья светского общества, — улыбнулся Струве. — Но справедливый.
— Не суровый, доктор, а просто… усталый от бессмысленности, — тихо ответила она. Голос ее стал задумчивым, почти печальным. — Знаете, господин капитан, когда видишь, как умирают молодые люди… понимаешь, как мало времени у нас есть. И как преступно тратить его впустую.
В этих словах была такая искренняя боль, что я невольно почувствовал к ней глубокое уважение. Не просто восхищение красотой или умом, уважение к человеку, который сумел переосмыслить свою жизнь перед лицом утраты.
— Простите, — спохватился Струве, — я слишком увлек вас разговором. Елизавета Петровна, вам нужно обойти еще полдюжины больных, а господин капитан должен беречь силы.
— Конечно, доктор, — она взяла поднос, но задержалась на мгновение. — Господин капитан, надеюсь, мы еще побеседуем. Мне редко доводится встречать людей, способных к серьезному разговору.
— Буду счастлив, сударыня, — ответил я, и в этих словах не было ни грана светской вежливости.
Она направилась к другим больным, а я проводил ее взглядом, размышляя о том, какие странные повороты принимает судьба. Три дня назад я был инженером в московской лаборатории XXI века, а теперь лежу в севастопольском госпитале и влюбляюсь в аристократку середины XIX века.
— Замечательная женщина, — тихо проговорил Струве, заметив мой взгляд. — Но будьте осторожны, капитан. У нее очень острый ум. Иногда мне кажется, что она видит людей насквозь.
Эти слова отозвались в душе тревожным звоном. Действительно ли Елизавета Петровна так проницательна? И не заметит ли она во мне то, что должно остаться тайной?
Я быстро восстанавливался. К концу недели мышцы мои настолько окрепли, что лежать неподвижно стало просто мучительно. Привычка к деятельности, воспитанная годами работы, и в академии, и в лаборатории XXI века, требовала движения, дела, применения знаний.
Получив от Струве разрешение вставать и прогуливаться по госпиталю, я принялся за внимательное изучение этого заведения. То, что открылось моим глазам, повергло бы в ужас любого врача двадцать первого столетия.
Воздух в палатах был настолько спертым, что порой перехватывало дыхание. Две железные печки, установленные в начале и конце длинного зала, создавали удивительно неравномерный климат.
Оядом с ними больные задыхались от жара, а в противоположных углах дрожали от холода. Окна располагались высоко под потолком и открывались редко. Считалось, что «сквозной ветер» вреден для раненых.
Но хуже всего обстояло дело с водой и нечистотами. Санитары с утра до вечера таскали ведра из колодца, расположенного во дворе госпиталя. Для мытья больных, стирки белья, приготовления лекарств, все это требовало бесконечных походов через весь двор. А зимой, когда дорожки покрывались льдом, каждый такой поход становился испытанием.
Что до отхожих мест, то они попросту отсутствовали. Для каждого больного под кроватью стоял глиняный горшок, который санитары выносили по мере наполнения. Запах, который при этом распространялся по палатам, был невыносимым, особенно летом. Да и сейчас, в марте, когда в помещениях держалось тепло, вонь усиливалась с каждым днем…
— Господи, — пробормотал я, остановившись у окна и пытаясь вдохнуть хоть немного свежего воздуха, — как люди вообще выздоравливают в таких условиях?
— А никак не выздоравливают, — отозвался знакомый голос.
Я обернулся и увидел молодого лекаря, того самого, что дрожащими руками записывал назначения Струве.
— Алексей Петрович Соколов, — представился он с почтительным поклоном. — Не имел чести быть представленным должным образом, ваше благородие.
— Александр Дмитриевич Воронцов, — ответил я. — А что вы хотели сказать насчет выздоровления?
Соколов оглянулся, убеждаясь, что нас никто не слушает:
— Осмелюсь доложить, господин капитан: из десяти поступающих трое скончаются не от ран, а от госпитальной горячки. Воздух затхлый, нечистоты кругом… А Василий Порфирьевич все изволит повторять: «Так заведено, так и быть должно».
— А нельзя что-нибудь изменить?
— Дерзнуть бы предложить его высокоблагородию хоть малейшее нововведение, — горько усмехнулся молодой врач, — тотчас вопросит: «А в московских госпиталях как поступают?» Коли ответствуете, что по-иному, изволит заключить: «Стало быть, неправильно поступают».
Мы прошли в соседнюю палату, где лежали особенно тяжелые больные. Здесь духота была еще сильнее, многие раненые страдали лихорадкой, и их тела источали болезненный жар.
— А вентиляцию никто не пробовал устроить? — спросил я как можно небрежнее.
— Что изволили сказать, ваше благородие? — не понял Соколов. — Вентиляцию?
— Ну… систему для обновления воздуха. Чтобы свежий поступал, а затхлый выходил.
— А как это, позвольте полюбопытствовать?
Вместо ответа я попросил принести мне бумагу и карандаш. В углу палаты стоял старый стол, за которым дежурные писали отчеты. Я присел к нему и принялся набрасывать схему.
Простейшая система приточно-вытяжной вентиляции: воздуховоды от печей, разводящие теплый воздух по углам помещения, и вытяжные каналы под потолком, выходящие наружу. Ничего сложного, даже крепостные плотники справились бы.
— Видите, — объяснял я Соколову, — теплый воздух от печки по этим каналам пойдет в дальние углы. А здесь, наверху, устроим вытяжение. Плохой воздух будет уходить на улицу.
— А откуда свежий поступать будет?
— Вот отсюда, — я указал на нижнюю часть схемы. — Небольшие отверстия в стенах, но не прямо, а с поворотом, чтобы сквозняка не было.
Соколов внимательно изучал чертеж:
— Хитро измышлено… А воду как подавать намерены, господин капитан?
Я перевернул лист и начал рисовать вторую схему. Деревянные трубы от колодца, проложенные под землей, чтобы не замерзали. Простейшие краны в каждой палате. Система слива для грязной воды…
— Если воду подвести прямо в палаты, — объяснял я, увлекаясь, — санитарам не придется таскать ведра. А для нечистот можно устроить особые места с промывкой…
— Господин капитан, — прервал меня осторожный голос, — позвольте взглянуть на ваши чертежи.
Я поднял голову и увидел Елизавету Петровну. Она стояла рядом со столом, и в ее серо-голубых глазах читалось нескрываемое изумление.
— Простите, не хотела подслушивать, — сказала она, — но не могла не заметить… Какие необычные идеи. И чертежи… они поразительно подробны.
Сердце мое екнуло. Неужели я выдал себя? Современный инженер никогда бы не смог так легко и быстро набросать подобные схемы, не имея соответствующего опыта…
— Это просто… наблюдения, — пробормотал я. — В академии нас учили думать о практических вещах…
— В академии учат фортификации, — спокойно заметила Елизавета Петровна, — а не гражданскому строительству. Откуда у вас такие познания в области… как вы это назвали… вентиляции?
Вопрос повис в воздухе, как дамоклов меч.
Я медленно отложил карандаш и поднялся со стула, стараясь придать лицу выражение легкой иронии:
— Сударыня, вы льстите моим скромным познаниям. Всякий, кто имел несчастье жить в казармах и наблюдать, как устроен солдатский быт, невольно задумывается о способах его улучшения. А что до чертежей… — я слегка пожал плечами, — в Николаевской академии нас учили не только копать траншеи, но и мыслить.
Елизавета Петровна внимательно посмотрела на меня, словно пытаясь разгадать какую-то загадку, но промолчала.
— Алексей Петрович, — обратился я к лекарю, — не соблаговолите ли проводить меня к Василию Порфирьевичу? Полагаю, следует испросить дозволение, прежде чем предлагать какие-либо усовершенствования.
— Слушаюсь, господин капитан, — поклонился Соколов. — Только предупреждаю: его высокоблагородие не жалует никаких перемен. Человек старой закалки.
Мы направились к кабинету главного лекаря, расположенному в отдельной пристройке к основному зданию госпиталя. Елизавета Петровна проводила нас взглядом, и мне показалось, что в этом взгляде было больше любопытства, чем следовало бы.
Василий Порфирьевич Беляев принял нас в небольшой комнате, заставленной медицинскими инструментами и книгами. Человек лет шестидесяти, с седой бородой и строгими глазами, он носил чин штаб-лекаря и имел репутацию врача опытного, но крайне консервативного.
— Господин капитан, — произнес он, не поднимаясь из-за стола, — Алексей Петрович доложил, что вы желаете со мной побеседовать. Слушаю вас.
Тон был официальным, почти холодным. Видно, что Беляев привык держать дистанцию с пациентами, даже если те офицеры.
— Ваше высокоблагородие, — начал я почтительно, — осмеливаюсь предложить некоторые скромные улучшения в устройстве госпиталя. Полагаю, они могли бы способствовать скорейшему выздоровлению больных.
Беляев поднял брови:
— Улучшения? А что, по-вашему, в нашем госпитале устроено неправильно?
Вопрос был явно провокационным, но я приготовился к нему:
— Отнюдь не неправильно, ваше высокоблагородие. Просто… в ходе службы в различных местах империи мне доводилось наблюдать разные способы устройства казарм и лазаретов. И некоторые приемы показались достойными внимания.
— И что же это за приемы? — недоверчиво спросил Беляев.
Я развернул свои чертежи на его столе:
— Система проветривания палат, ваше высокоблагородие. Видите, теплый воздух от печей разводится по всему помещению, а затхлый удаляется через вытяжные каналы.
Главный лекарь едва взглянул на схемы:
— Капитан, у нас госпиталь, а не какой-нибудь столичный особняк. Мы лечим людей проверенными способами, а не занимаемся архитектурными фантазиями.
— Но ваше высокоблагородие, — осторожно возразил я, — плохой воздух способствует распространению болезненных миазмов…
— Миазмы! — фыркнул Беляев. — Молодой человек, я тридцать лет практикую медицину. Знаю, что вредно, а что полезно. А вы предлагаете мне переделывать весь госпиталь по каким-то инженерным выдумкам.
Я понял, что прямой подход не действует. Нужен другой аргумент, более сильный и понятный для человека его склада.
— Ваше высокоблагородие, — произнес я, понизив голос, — позвольте задать нескромный вопрос. А что, если вышестоящее начальство поинтересуется, почему в нашем госпитале смертность выше, чем в петербургских?
Беляев насторожился:
— О чем вы толкуете?
— Война окончена, — продолжал я тем же тоном. — Скоро начнутся проверки, ревизии. Будут сравнивать показатели разных госпиталей. И если окажется, что где-то больные выздоравливают быстрее… Вопросы могут возникнуть самые неприятные.
Лицо главного лекаря помрачнело. Очевидно, мысль о возможных неприятностях с начальством его серьезно встревожила.
— А вы полагаете, что ваши нововведения могут улучшить статистику?
— Уверен в этом, ваше высокоблагородие. В чистом, проветриваемом помещении раненые выздоравливают быстрее. Это проверенный факт. — Я слегка наклонился к нему через стол. — А представьте, приезжает инспекция из Петербурга, видит образцовый порядок, низкую смертность… Кто получит благодарность? Кого отметят к награде?
В глазах Беляева мелькнула алчность. Награды, отличия, продвижение по службе, вот что действительно его волновало.
— Хм… — протянул он, разглядывая чертежи с новым интересом. — А сколько времени потребуется на эти усовершенствования?
— Начать можно с одной палаты, ваше высокоблагородие. В качестве опыта. Если результаты окажутся хорошими, распространим на весь госпиталь. А если нет… — я пожал плечами, — просто вернем все как было.
— И много ли это будет стоить?
— Самые простые материалы. Доски, жесть для воздуховодов… Работать могут выздоравливающие солдаты, им полезно будет двигаться.
Беляев долго молчал, изучая схемы. Наконец произнес:
— Хорошо. Попробуем в третьей палате, там больные не слишком тяжелые. Но с условием. При первых признаках ухудшения все прекращаем. И никому ни слова о том, чья это была идея, пока не увидим результаты.
— Конечно, ваше высокоблагородие, — поклонился я. — Буду крайне осторожен.
— И еще одно условие, — добавил главный лекарь, пристально глядя на меня. — Работы будете вести под наблюдением доктора Струве. Он человек толковый, немецкая аккуратность. Проследит, чтобы не наделали глупостей.
— Слушаюсь!
Выходя из кабинета, я едва сдерживал улыбку. Первый шаг сделан. Теперь главное не подвести и действительно добиться улучшений. Иначе о дальнейших экспериментах можно забыть навсегда.