Глава 2 Странные советы

Когда Степан отошел к другим раненым, я осторожно присел на край койки и попытался привести в порядок мысли. Чужие воспоминания всплывали волнами, то ясные и отчетливые, то туманные, словно увиденные сквозь матовое стекло.

Александр Дмитриевич Воронцов. Двадцать восемь лет от роду. Инженер-капитан. Сын покойного штабс-ротмистра Дмитрия Николаевича Воронцова, владевшего небольшим имением в Тульской губернии. Мать — урожденная Анна Сергеевна Лермонтова, дальняя родственница поэта, скончалась от чахотки, когда мне… то есть ему… было шестнадцать.

Образование — домашние учителя, затем Николаевская инженерная академия в Петербурге. По выпуску служба в саперных частях, участие в строительстве укреплений, а с началом Крымской войны — оборона Севастополя.

Но кем он был как человек? Память услужливо подбросила три эпизода, которые многое объясняли в характере моего предшественника.

Первый случился в академии, на третьем курсе. Во время практических занятий по фортификации Александр заметил ошибку в расчетах преподавателя, полковника Шильдера, человека весьма влиятельного и не терпящего возражений.

Большинство курсантов предпочли бы промолчать, но Александр поднял руку и вежливо указал на неточность. Шильдер сначала рассердился, потом проверил расчеты и вынужден был признать правоту студента. После занятий он задержал Александра и сказал: «Воронцов, вы правы, но такая прямота в армии может дорого обойтись. Учитесь быть осторожнее».

Александр ответил: «Простите, господин полковник, но если крепость рухнет из-за неверных расчетов, осторожность мне не поможет». Шильдер только покачал головой: «Упрямый вы, Воронцов. Это может погубить вас».

Второй эпизод произошел уже в Севастополе, в самом начале осады. Александр играл в карты с офицерами гарнизона и проиграл месячное жалованье. Не потому что не умел играть, а потому что не мог устоять перед соблазном рискнуть.

Когда денег совсем не стало, он поставил на кон свои золотые часы, подарок покойного отца. Проиграл и их.

Партнеры великодушно предложили отыграться, но Александр покачал головой: «Долг платежом красен. А часы… что ж, сам виноват». Месяц он питался одним хлебом и чаем, пока не получил следующего жалованья.

Третий случай был совсем недавним, за неделю до того злосчастного взрыва. К Александру подошел купеческий сын Митрофанов, разбогатевший на поставках провианта, и предложил сделку: за пятьсот рублей серебром инженер должен был «не заметить» недостатки в фортификационных работах, которые выполняла артель Митрофанова.

Александр выслушал предложение, а потом спокойно ответил: «Батенька, за такие речи вас следовало бы к коменданту отвести. Но я человек добрый — просто уходите и больше с подобными предложениями не суйтесь». Митрофанов ушел, бормоча что-то о «гордых дворянчиках», а Александр остался без денег, но с чистой совестью.

Храбрый, честный и безрассудно прямолинейный. Неудивительно, что карьера у него шла не слишком успешно, таким людям в армии приходилось нелегко.

«А теперь в этом теле живу я, — подумал я с горечью. — Дмитрий Коротков, который мечтал изменить ход истории. Что ж, судьба предоставила мне такую возможность».

Мои размышления прервал голос из дальнего конца палаты:

— Воронцов? Александр Дмитриевич? Батюшки мои, да ты в сознание пришел!

Я поднял голову и увидел человека, который с трудом приподнялся на локте. Он лежал на койке, стоящей через несколько мест от моей. Лицо смуглое, с черными усиками, левая рука в повязке. Память послушно подсказала: поручик Павел Иванович Мещерский, артиллерист, сослуживец еще с академических времен.

— Павел? — отозвался я неуверенно, все еще не вполне веря тому, что происходит.

— Ну конечно! — Мещерский осторожно спустил ноги с койки и, придерживая раненую руку, направился ко мне. — Три недели я на тебя смотрел и думал: неужто так и не очнется? А ты вот, гляди-ка, живехонький!

Он присел на край моей кровати, внимательно вглядываясь в мое лицо.

— Узнаешь меня? — спросил он с тревогой. — А то говорят, после таких контузий бывает, что человек все забывает…

— Узнаю, — кивнул я, и это было правдой. Чужая память исправно подсунула нужные сведения: Мещерский, сын псковского помещика, веселый малый, большой охотник до женского пола и карточной игры. В академии мы с ним дружили. Потом судьба развела их по разным частям, но в Севастополе встретились снова.

— Слава богу! — облегченно вздохнул Павел. — А то уж думал, совсем тебя французы доконали. Помнишь, как это случилось?

Я осторожно кивнул:

— Галерея… мина… Не все ясно, но помню.

— Геройство чистое, — качал головой Мещерский. — Пошел со своими саперами французскую галерею взрывать. Знал ведь, что опасно, их мина могла раньше сработать. А пошел. Потому что кто-то должен был идти, и ты решил, что лучше тебя никто не справится.

Он замолчал, глядя куда-то в сторону.

— Семнадцать человек потеряли, — тихо добавил он. — Хороших ребят. Но галерею взорвали, французам пришлось свои планы менять. Так что не зря…

В голосе его слышалась горечь. Очевидно, потери товарищей давались ему нелегко.

— А ты как? — спросил я, кивая на его перевязанную руку.

— Да ерунда, — махнул здоровой рукой Павел. — Картечь задела, кость цела. Через месяц как новенький буду. А вот ты… Александр, скажи честно, голова-то как? Все ли помнишь?

Вопрос был коварный. Я попытался нащупать границу между своими воспоминаниями и памятью Воронцова.

— Не все, — признался я осторожно. — Последние дни перед взрывом какие-то туманные. И вообще… в голове словно марево стоит.

— Это бывает, — понимающе кивнул Мещерский. — Доктор Струве говорил, что при таких контузиях память не сразу восстанавливается. Главное, не торопись, потихоньку все вспомнится.

Теперь, когда он сидел рядом, я мог лучше разглядеть товарища. Лицо у Павла южное, скуластое, с тем особым загаром, который дают степные ветры. Черные усы щегольски подкручены, несмотря на госпитальную обстановку.

— А что там, в мире? — спросил я. — Степан сказал, что война кончилась…

— Кончилась, да не так, как хотелось бы, — мрачно отозвался Мещерский, поправляя воротник больничной рубахи. На шее у него виднелась тонкая золотая цепочка, явно дорогая вещь, которую даже в госпитале не решились отобрать. — Парижский мир подписали. Условия… ну, сам понимаешь, не в нашу пользу.

Глаза у него темные, почти черные, с хитроватыми морщинками по углам, выдавали человека, привыкшего к шуткам и легкой жизни.

— Флот наш на Черном море разоружают, — продолжал он, понизив голос. — Крепости велено срыть. А главное, всему миру показали, что мы отстали. Отстали безнадежно.

Руки у Мещерского смуглые, с длинными пальцами.

— Ты представляешь, — продолжал он, — их ружья бьют на триста сажен, а наши на сто пятьдесят. Их пушки делают по десять выстрелов, пока наши один. Про пароходы и говорить нечего… А знаешь, что самое обидное? — Мещерский наклонился ближе, и я почуял запах табака и одеколона, видимо, друзья навещали его и приносили штатские радости. — Все эти новшества не такие уж сложные. Нарезные стволы, новые сорта пороха, паровые машины… Будь у нас толковые мастера да заводы получше, не уступали бы никому.

— Думаешь? — осторожно поинтересовался я.

— Уверен! — Усы его дрогнули от волнения. — Вот ты, например, в академии всегда говорил, что русский ум не хуже заграничного. Помнишь, как ты с Шильдером спорил про укрепления нового типа?

В памяти всплыла смутная картина: аудитория, чертежи на доске, спор о том, как лучше располагать бастионы…

— Помню что-то, — неопределенно ответил я.

— Так вот, — оживился Мещерский, — теперь-то время пришло эти идеи в дело воплощать. Война показала все наши недостатки. Значит, будут реформы. А где реформы, там и возможности для толковых людей.

Щеки у него, несмотря на госпитальную бледность, сохранили здоровый румянец, видно, натура крепкая.

— Возможности… — задумчиво повторил я.

— Именно! — Павел хлопнул здоровой рукой по колену. — Александр, да ты же помнишь, как в академии чертежи разные рисовал? Все новые конструкции придумывал?

В голове что-то щелкнуло. Воспоминания о тетрадках с набросками, о бессонных ночах над расчетами…

— Так что не унывай, — подмигнул Мещерский, поднимаясь с койки. — Поправляйся скорее. Нам с тобой еще многое предстоит сделать.

Он осторожно вернулся к своему месту, а я остался наедине с мыслями, которые роились в голове, как потревоженные пчелы. Дмитрий Коротков и Александр Воронцов — два человека в одном теле.

Один знал будущее, другой понимал прошлое. Как объединить две эти личности? Без последствий для меня?

После разговора с Мещерским я почувствовал, как усталость навалилась на меня тяжелой волной. Веки сами собой начали смыкаться, и я провалился в глубокий, странный сон.

Снились мне две жизни одновременно. То я стоял в московской лаборатории, склонившись над чертежами парового двигателя, то шагал по брустверу Малахова кургана под свист пуль. То читал современные учебники по материаловедению, то слушал лекции в Николаевской академии. Память Дмитрия Короткова переплеталась с воспоминаниями Александра Воронцова, словно две реки, сливающиеся в одну.

Особенно ярко снилась мне академия. Высокие залы с гипсовыми бюстами императоров, скрип перьев по бумаге, запах чернил и сургуча.

Я видел себя молодым, увлеченным, чертящим проекты новых укреплений. Рядом стоял Мещерский, подсказывая что-то… А потом картина менялась, и я уже работал в XXI веке, объясняя студентам принципы работы паровой машины.

Постепенно два потока воспоминаний слились в один, и когда я проснулся от звука шагов, то уже четко понимал: я — Александр Дмитриевич Воронцов, но с душой и знаниями Дмитрия Короткова.

К моей койке приблизился высокий седоватый человек в чистом белом халате. За ним семенил молодой лекарь с кожаной сумкой в руках.

— Господин капитан? — произнес приближающийся мягким голосом с легким немецким акцентом. — Я доктор Карл Струве, старший лекарь госпиталя. Наконец-то вы очнулись! Позвольте осмотреть вас.

Струве выглядел лет на пятьдесят пять, с умными голубыми глазами за золотыми очками. Седые волосы аккуратно причесаны, борода подстрижена. Руки длинные, с тонкими пальцами хирурга, чистые, что в нынешние времена было редкостью.

— Доктор, — отозвался я, стараясь говорить ровно, — что со мной было?

— Тяжелейшая контузия, — ответил Струве, присаживаясь на стул рядом с койкой. — Французская мина взорвалась в пяти саженях от вас. Чудо, что остались живы.

Он жестом велел молодому лекарю подать инструменты и принялся осматривать мою голову.

— Трещина теменной кости, к счастью, без смещения, — бормотал он, ощупывая череп. — Множественные осколочные ранения лица и рук… Видите эти шрамы? Металлические осколки пришлось извлекать пинцетом.

Пальцы его были удивительно нежными для человека, привыкшего к грубой военно-полевой хирургии.

— А слух? — спросил я, заметив, что левым ухом слышу хуже.

— Контузионная тугоухость, — кивнул доктор. — Частичная потеря слуха в левом ухе. Это, увы, навсегда. Но главное, что мозг не пострадал. Хотя… — он снял очки и протер их. — Три недели беспамятства — это очень серьезно. Не замечаете ли провалов в памяти?

— Замечаю, — честно признался я. — Особенно последние дни перед взрывом.

— Это нормально при таких травмах. Постепенно многое восстановится. — Струве вновь надел очки. — Но головные боли будут беспокоить еще долго. Я прописываю вам настойку опия, по десять капель при сильных болях.

Молодой лекарь что-то записывал в журнале. Я заметил, как дрожат его руки. Видимо, недавний выпускник, еще не привыкший к виду крови и страданий.

Наши размышления прервал протяжный стон с соседней койки. Там лежал молодой солдат с перевязанной рукой, я видел его еще утром, когда просыпался. Тогда он выглядел вполне бодро, даже шутил с санитарами.

— Горячка, — коротко констатировал Струве, подходя к больному.

Солдат метался на койке, бормоча что-то бессвязное. Лицо пылало жаром, губы запеклись, глаза блестели нездоровым блеском.

Струве осторожно развернул повязку на руке раненого, и я увидел страшную картину: рана, которая еще несколько дней назад, судя по всему, была обычным пулевым ранением, теперь воспалилась и гноилась. Края ее почернели, от повязок исходил тошнотворный запах.

— Третий день как началось, — тихо сказал доктор, качая головой. — Еще утром надеялся, что обойдется, но теперь…

Он не договорил, но я понял: человек умирает. Обычная пуля задела мышцы руки, ничего смертельного, а теперь медленная, мучительная агония от заражения.

— А ведь рана была чистая, — продолжал Струве, словно говоря сам с собой. — Я сам ее обрабатывал, осколки извлекал… Инструменты, правда, те же, что и для предыдущих больных…

Молодой лекарь отвернулся, видимо, не мог смотреть на страдания.

Именно в этот момент, глядя на умирающего солдата, я понял: молчать больше нельзя. Каждый день промедления — чьи-то жизни.

— Доктор, — осторожно начал я, — а скажите… от чего у нас в госпитале так умирают? Ведь многие наверняка поступают с не слишком тяжелыми ранениями…

Струве горестно покачал головой:

— От заражения крови, капитан. Рана вроде бы заживает, а потом начинается нагноение, горячка… И все, человека не спасти. Это бич всех госпиталей. В мирное время из десяти раненых умирает трое-четверо, а на войне — половина, а то и больше.

— А отчего это происходит? — поинтересовался я, прекрасно зная ответ.

— Миазмы, — вздохнул Струве. — Вредные испарения. Плохой воздух в палатах. Слабость организма после ранения… — Он замолчал, потом добавил тише: — Хотя я иногда думаю, что дело не только в этом.

— А в чем же еще?

Струве оглянулся, убеждаясь, что нас никто не слушает:

— Видите ли, в Германии, в Гейдельберге, где я учился, один профессор замечал странную закономерность. Он требовал промывать инструменты после каждого больного, мыть руки… Коллеги считали это чудачеством, но у него пациенты выздоравливали чаще. Словно в грязи и нечистоте кроется что-то… губительное.

Сердце мое забилось сильнее. Неужели судьба сама подсказывает, с чего начать?

— И что же, — медленно произнес я, — никто не пробовал применить эти методы здесь?

— Боже упаси! — всплеснул руками Струве. — Главный лекарь Василий Порфирьевич — человек старой школы. Он считает подобные идеи блажью и потерей времени. А я… я всего лишь ассистент, не мне решать.

В голосе его слышалась затаенная горечь человека, который видит страдания и смутно догадывается, как их можно облегчить, но не может действовать.

— А если попробовать осторожно? — предложил я. — Хотя бы с несколькими больными?

Струве внимательно посмотрел на меня:

— Откуда у инженера такие мысли о медицине?

Я приготовился к этому вопросу:

— В академии мы изучали и анатомию, и физику… А еще я много читаю. И думаю, а если в инженерном деле точность и чистота важны, то почему в лечении должно быть иначе?

Доктор задумчиво кивнул:

— Интересная мысль… Очень интересная.

Я взглянул на страдающего солдата и добавил:

— А что если попробовать так: промыть инструменты не просто водой, а крепким винным спиртом? И руки тоже. А повязки… может быть, прокипятить их перед наложением?

Струве поднял брови:

— Спиртом? Любопытно… А зачем кипятить?

— Ну, — я попытался найти объяснение, которое не вызовет подозрений, — в академии нас учили, что высокая температура убивает… разрушает многие вредные вещества. Может быть, и те миазмы, что вызывают нагноение, тоже не выносят жара?

— Логично, — медленно произнес доктор. — Весьма логично. А главное, попробовать можно без особого риска.

Молодой лекарь перестал дрожать и внимательно слушал наш разговор.

— Начнете с этого больного? — кивнул я в сторону солдата.

— Увы, для него уже поздно, — вздохнул Струве. — Но следующих… да, попробую ваш способ. Только тихо, без лишнего шума.

В дальнем конце палаты появилась женская фигура. Высокая, стройная, в темном платье с белым передником поверх.

Светлые волосы убраны под скромный чепец, но несколько локонов выбились и обрамляли правильное, удивительно красивое лицо. Она несла поднос с лекарствами и двигалась между кроватей с той особой грацией, которая выдает аристократическое воспитание.

— А, Елизавета Петровна, — заметил ее Струве. — Разрешите представить, капитан Воронцов, наш чудесно выздоровевший пациент.

Женщина подняла глаза, и я увидел их цвет. Серо-голубой, как зимнее небо. Взгляд умный, внимательный, изучающий.

— Очень приятно, господин капитан, — произнесла она низким, чуть хрипловатым голосом. — Елизавета Петровна Долгорукова. Рада видеть, что вы пришли в себя.

Она слегка поклонилась, и я, несмотря на слабость, попытался приподняться на койке в ответ.

— Честь имею кланяться, сударыня, — проговорил я, не в силах отвести взгляд от ее лица.

Струве что-то говорил о необходимости дальнейшего осмотра, но я его уже не слушал. В голове крутилась только одна мысль: кто эта удивительная женщина, и что заставило дочь знатного рода работать сестрой милосердия в военном госпитале?

Загрузка...