1844, август, 3. Казань
Звякнул колокольчик.
И Лев Николаевич вошел в чайную, поздоровавшись со швейцаром.
Его тут же принял администратор и повел к излюбленному месту на втором этаже. Оттуда открывался хороший вид мимо Гостиного двора вдаль… почти до горизонта. При этом с самой улицы через окно посетителя было не видно, так как он находился в тени.
Последние месяцы молодой граф посещал почти исключительно это место. И проводил здесь свои деловые встречи. И кухня, и расположение выглядели очень удачно. Высокие цены отбивали случайных людей. А отдельные кабинеты на втором этаже позволяли достаточно комфортно общаться в практически приватной обстановке. Потому как официант здесь не стоял над душой. Он вызывался с помощью рычажка. Дернул за него. И готово. В остальное же время дверь в кабинет была закрыта.
Расположился он, значит.
Сделал заказ.
Достал документы. И начал их просматривать.
И только углубился в чтение, как в дверь постучались.
— Войдите. — серьезным в чем-то даже недовольным тоном произнес он.
Заглянул официант.
— Лев Николаевич, меня Захар Семенович просил передать, что прибыли их превосходительства губернатор Сергей Павлович Шипов и генерал Леонтий Васильевич Дубельт. Сей момент они осматривают первый этаж.
— Это все?
— Да.
— Хорошо. Спасибо. Ступай.
Официант ушел, а Лев задумался.
Спускаться к ним или нет? А может быть, они постоят и сами уйдут? Вот ей-богу — никакого желания и сил с ними общаться не имелось. Тем более что Дубельт почти наверняка будет копать под него. Просто по привычке. С другой стороны, если они узнают, что он отсиживался здесь, наверху, то едва ли оценят. Это ведь подозрительно. Поэтому, тяжело вздохнув, граф встал, оправил свою одежду и направился вниз…
— Господа, рад вас видеть, — произнес он, спускаясь по лестнице.
Они как раз оказались совсем поблизости, только спиной.
— Ох! — схватился за сердце Шипов, — Лев Николаевич, вы очень тихо ходите.
— Доброго дня, — вполне доброжелательно произнес Леонтий Васильевич, которого таким было явно не пробить. — Признаться, у вас тут очень занятно. Это вы сами все придумали? — обвел он рукой.
— Да. Но это лишь оформление внешнего вида. Антураж, так сказать. Желаете ознакомиться с меню?
— Сами составляли?
— Разумеется. Я не люблю французскую кухню и не понимаю, что все с ней бегают, как с описанной торбой.
— Может быть писаной? — поправил его Шипов.
— Нет, — оскалился Толстой. — Серьезно. Я просто не нахожу французскую кухню вкусной. Просто кто-то решил, что она является чем-то выдающимся, вот все и водят вокруг нее хороводы. Как по мне, германская или русская кухня ничуть не хуже. А для нашего живота — так и оптимальнее, меньше проблемами с пищеварением страдать будет.
— Боюсь, что столичный Свет иного мнения, — улыбнулся Дубельт.
— И не только он, — тяжело вздохнул Лев и жестом пригласил их за стол. — Прошу. Как по мне, то это совершенно невыносимая практика. Наедятся своих лягушачьих лапок, а потом Гегеля читают. Фу таким быть.
Леонтий Васильевич не выдержал и хохотнул.
— Неужели только лягушачьи лапки позволяют Гегелю захватывать умы? — поинтересовался он, присаживаясь за стол.
А вокруг уже кружились официантки.
Сразу три.
И самые симпатичные.
Поднося всякое, повинуясь приказу Толстого, поданному еще до того, как он спустился.
— Я думаю, Леонтий Васильевич, что поедание лягушек и улиток лишь внешнее проявление проблем, сигнализирующее нам о каком-то расстройстве. Если, конечно, все это вкушать не из-за острой нужды, то есть, с голодухи. Так-то, конечно, во главе угла лежит алкоголь и наркотики. Особенно наркотики. Отберите их у ярых гегельянцев, так и взгляды у них сменят. На трезвую верить во всю эту мистическую тарабарщину мало кто сможет, особенно из числа образованных людей.
— Все шутите?
— А вот сейчас нет, Леонтий Васильевич. — максимально серьезно ответил граф. — У меня была возможность понаблюдать за людьми, употребляющими как опиум. И я вам так скажу — пагубное это дело. Оно сильно вредит когнитивным функциям мозга и усиливает лень. Особенно если с алкоголем. Там вообще ужас.
— Даже так? — смешливо фыркнул управляющий Третьим отделением.
— Вы зря улыбаетесь. Это сущая трагедия. Но я о таком публично, конечно, не болтаю. Преждевременный шум здесь совсем не нужен. Для начала нужно провести исследование, широкое, насколько это возможно. Например, взять группу добровольцев, и вслепую части из них давать препарат, наблюдая изменения. По разным аспектам. И когнитивным и иными.
— Вы думаете — это имеет смысл?
— А почему нет? Представьте, что я прав и наркотики действительно виновны в куче бед, которые постигли Россию и будут постигать. Полагаю, вы хорошо помните, что учудил этот безумец Чаадаев. Как по мне, только совершенно горький наркоман и алкоголик мог называть свой народ неполноценным. Кроме того, Леонтий Васильевич, вот вам маленькая деталь. Идеализм в Европе стал бурно распространяться следом за торжественным входом опиума в рацион их состоятельной и влиятельной публики. Совпадение? Не думаю. Но даже если это все пустое, мне кажется, что проверить не мешало бы.
— Вы думаете, что запрет опиума и морфия ослабит увлечение гегельянством? — с более серьезным выражением лица спросил Дубельт.
— Ослабит — да, безусловно. Но победить его не сможет. Из-за кризиса идей.
— Объяснитесь. — еще более серьезно и в чем-то холодно потребовал он.
— После манифеста Екатерины Великой о вольностях дворянских, у нас началось разброд и шатание. Раньше, как было? Дворянин? Так служи и не крути хвостом. А с этого манифеста, как завелось?
— Екатерина Великая лишь подтвердила манифеста Петра Федоровича, супруга его, данном в 1762 году, при первом посещении своем правительствующего Сената.
— Прошу простить меня великодушно, архивы таких дел мне плохо знакомы. Про дела Екатерины Великой слышал, а такой детали не разумел.
— Ничего страшного, хотя на будущее старайтесь не допускать таких оплошностей. Они сильно портят впечатление от ваших размышлений. И что же? Как эти манифесты повредили дворянству?
— Не повредили. Нет. Они изменили его природу. До манифеста они были суть служилым сословием, самым приближенным к монарху. После стали лендлордами, если выражаться на английский манер. Отчего изменилось и их отношение к жизни. И старые идеи уже едва ли могли их увлечь. Поглядите на то, что сейчас твориться среди дворян? Бесконечное прожигание жизни, карточные игры, притом самые убогие, вроде штосса, которые не требуют даже толикой мозга пользоваться, пьянство и беготня за актрисками. Многие ли карьеру по службе делают и пользу отечеству приносят? Многие ли заводы с фабриками поднимают? Многие ли наукой занимаются во славу нашего Отечества?
— Из состоятельных — единицы, — вместо Дубельта ответил Шипов.
— В основном только те дворяне, что в долгах и нужде, — добавил глава Третьего отделения.
— Вот! Это и привело к 1825 году. Дворяне стали впитывать, как сухая ветошь, всякую сжиженную дрянь, что оказалась поблизости. Одно хорошо — единства промеж них не имелось, а всасывали отраву они все разную. Иначе вся эта история могла закончиться куда-то печальнее. Вон — Франция в 1740 году мировой гегемон. Самая великая культура, экономика, армия и флот. А сейчас? Жалкая тень самой себя. Еще парочка революций и они вообще до мышей дорастут. Так и у нас бы случилось, не останови этих безумцев Николай Павлович. Кризис идей. Дворяне потеряли жизненные ориентиры и цель в жизни. Вот в этих условиях и Гегель за философа вполне им зашел. Ну а что? Думать не надо, делать ничего не надо, служить не надо… просто ищи в себе проявление абсолютного духа и занимайся саморазрушением.
— Не любите вы его.
— А за что его любить-то? Вы с его идеями знакомы? Например, с фатализмом, который совершенно ужасен.
— Чем же?
— Хочешь сей, а хочешь куй, все равно получишь… хм… ну вы поняли Леонтий Васильевич.
И Шипов, и Дубельт несколько секунд молча глядели на молодого графа, а потом расхохотались. Простой и незамысловатый юморок очень заходил в их сознание. Потому как они не только вышли из армейской среды, но и повоевали, а это оставляет определенные последствия.
Лев же продолжил:
— Фатализм обесценивает любую инициативу и старательность, любое действие, любую службу, любое устремление. Чтобы ты не делал, это не ты, это проявление абсолютного духа или, пусть, проведение господне. Человека нет. И воли его нет. Ничего нет. Зачем исполнять приказ императора? Зачем драться за интересы Отечества? Зачем рожать и воспитывать детей? Это все пустое. Человек при торжестве фатализма получается обычным собачьим экскрементом, который плывет в мутных водах сточной канавы.
— Занятно. Хотя, признаться, в такой плоскости я не думал об этой философии. Ладно. Допустим. И что вы предлагаете?
— Поискать, что есть в Европе из философии полезного. Причесать. Разгладить. И утвердить, как государственную идеологию, начав продвигать на всех уровнях. Заодно утвердив вектор развития. Куда мы идем, зачем и как. Что мы хотим. Чтобы молодежь хоть как-то ориентировалась.
— И почему вы считаете, что это сработает? У нас же есть формула «Самодержавие. Православие. Народность» и, как вы верно заметили, она игнорируется дворянством нашим… и даже высмеивается.
— По нескольким причинам. Прежде всего «Самодержавие. Православие. Народность» это не идеология, а благие пожелания. Лозунг. Вроде «Свобода. Равенство. Братства». За этими словами ничего нет. Идеология же — это система взглядов, позволяющая ориентироваться в жизни.
— Отчего же? Православие вполне себе взвешенная идеология.
— С православием есть одна тонкость. Вы уверены, что у нас не появится блаженных идиотов, что станут бегать с идеями Нагорной проповеди о «непротивления злу насилием», разлагая армию и тылы? Например, в канун какой-нибудь войны, через что подготавливая победу врагов.
— Хм… — запыхтел Леонтий Васильевич, хмуро уставившись на Льва.
— Я ни в коем случае не говорю о том, что нам нужно отказываться от православия или как-то его умолять. Нет. В здравой, умеренной форме оно очень полезно. Просто нужна аккуратность и так подставляться попросту неосторожно. Враг, лишенный совести, обязательно сюда ударит. А мы, как правило, имеем дело с Европой, в которой с совестью традиционно страшный дефицит.
— Хорошо Лев Николаевич, что вы говорите эти вещи вот так — приватно. — предельно серьезно произнес Дубельт. — Очень хорошо. Да-с. Но это была первая причина. А другие? Почему эта формула не подходит?
— Потому что она наша. А большая часть дворянства у нас чужедомные до мозга костей и заглядывает Западу в рот, даже если он подставляет им задницу. С этим нужно бороться. Например, через вот такие чайные и не только и. Но сколько десятилетий нам потребуется, чтобы переломить этому колониальному мышлению и научиться любить себя, свою страну и своих соотечественников? Ведь эти все балбесы мыслят точно так же, как какие-то туземные вожди. Чем враги и пользуются. Чем и нам надлежит воспользоваться, чтобы обратить их слабость нам на пользу.
— Вы же не учились в коллегиях иезуитов. Откуда такие идеи?
— При чем тут иезуиты? Никак нет. Мои мысли не с ними связаны. Я в частном порядке изучал тактику и стратегию. Разбирал отдельные битвы прошлого и пытался понять, как они были выиграны. Особенно такие, где успех был едва ли ожидаем. Посему озвученные мною мысли исключительно от военной смекалки.
— Кстати, а почему вы еще не на службе?
— Юн, Леонтий Васильевич. Очень юн. Едва ли меня куда-то примут.
— Я поговорю с Николаем Павловичем об этом.
— Буду премного благодарен. Только если возможно поближе к Казани. Чтобы я мог приглядывать за предприятиями.
— Хорошо. — кивнул Дубельт.
— Быть может, вы сами уже придумали, какую идеологию взять за основу? — спросил Шипов.
— По косвенным разведывательным признакам в ближайшие десятилетия, возможно, годы нас ждет большая научно-техническая революция, которая перевернет мир с ног на голову. Если, конечно, можно так выражаться. Паровые машины на железных дорогах. Паровые машины на кораблях. Паровые машины на заводах и фабриках. Работы Остроградского по пулям вам, я полагаю, известны. Вот. А в бывших Североамериканских колониях Великобритании… как их там?
— Северо-Американские Соединенные штаты.
— Да, точно! Соединительные государства[1]! Как я мог забыть⁈ Так вот. Там уже есть достаточно массовые нарезные многозарядные пистолеты, карабины и прочее[2]. Их изготовили тысячи. И будьте уверены — в ближайшие годы все передовые армии начнут переходить на нарезное оружие, сначала стрелковое, а потом и артиллерию. Что изменит весь расклад сил, по сути, обесценив все, что есть сейчас. Например, нарезные пушки с гранатами с ударным взрывателем превратят в пыль все нынешние флоты. Это будет великое обнуление… и великий шанс для всякого, кто не станет медлить и окажется достаточно расторопным.
— Шанс для чего?
— Чтобы улучшить свое место под солнцем. За счет тех, кто станут зевать или медлить — такие страны окажутся кормом. Мы можем либо взлететь на небывалую высоту могущества и влияния, если поспешим, либо утратить многое и откатиться в совершенное ничтожество, если станем медлить. И хорошо, если при этом удастся сохранить ядро державы. В Европе боятся нашей грандиозности и приложат все усилия к нашему распаду.
— Ваши слова не новы, — мягко улыбнувшись, произнес Дубельт. — Столько раз я слышал об расчленение России…
— В 1825 году наши враги были в шаге от успеха. И в 1812 году тоже. Вам, Леонтий Васильевич, не кажется, что эти попытки происходят очень часто?
— А вы, Лев Николаевич, стало быть, хотите стать во главе этого обновленного оружейного производства? — со все той же мягкой и в чем-то снисходительной улыбкой поинтересовался Дубельт.
— Не откажусь, впрочем, не обязательно. Я просто хочу перевооружить Россию самым лучшим оружием. Подходящим для того, чтобы растерзать всех тех шакалов, что снова к нам полезут. А они полезут.
— И эти ваши дела с селитрой… — сделал неопределенный жест Дубельт, оборвавшись на полуслове. — Они как-то связаны?
— Разумеется. Не иметь надежного источника своего пороха для России — сущая катастрофа. Слабое место, в которое грех не бить.
— Хм… занятно… занятно… Но мы отвлеклись от разговора о философии. Вы уклонялись от прямого ответа о том, какую философию видите государственной.
— У нас есть только одна философия, которая ставила во главу угла науку и практическую деятельность. А без этих доминант нам индустриализацию не произвести, которая альфа и омега в предстоящей научно-технической революции. Именно к этой философии придерживались два из трех великих монарха XVIII века: Екатерина Великая и Фридрих Великий. А если бы был жив Петр Алексеевич, то и он держался.
— Вольтер, — как-то глухо произнес Шипов.
— Вольтер. — согласился Лев…
Дальше разговор свернулся и перешли к дегустациям. Пока, наконец, Дубельт с Шиповым, наевшись до отвала, не откланялись. А Лев Николаевич отправился к себе на второй этаж, прокручивать в голове разговор и прикидывать — удалась ли ему роли или нет. В конце концов, играть юнца, который с горящим взором рвется в бой, не так уж и сложно. Как в эту встречу, так и в предыдущую. Если, конечно, ему это не показалось, и он не переиграл…
— Занимательный юноша, — отъехав от чайной, произнес управляющий Третьего отделения.
— Он живой парадокс, но с ним интересно. Он сжатый в кулак нерв, вокруг которого все приходит в движение. Да и на занятия ДОСААФ вам бы было приятно поглядеть. Те, кто уже год или более занимаются — выглядят впечатляюще.
— Завтра и глянем.
— Я пошлю вестового, чтобы он подготовил их показательное выступление.
— Слушайте… а все эти разговоры про промышленность и производство. Он же еще ребенок. Даже не знаю, как это все оценить. Мне было смешно и любопытно одновременно. Насколько вообще можно доверять словам этого юноши относительно оружия и его страшного прогноза? Сами понимаете… странно звучит мрачно и не сильно реалистично.
— Сложно сказать… — покачал головой Шипов. — Вы не хуже меня знаете, что он сделал с момента приезда в Казань. При этом он предан Николаю Павловичу. И увлечен делами. Настоящими практическими делами, а не пустой болтовней. Мне тоже было дико слушать то, что он говорит. Но пока он ни разу не ошибся в больших оценках и не соврал. Впрочем, это не так важно. Я, конечно, могу ошибаться, но его порывы в скорости охладят, а его обломают.
— Я удивлен, почему до сих пор этого не сделали.
— И если по нему нанесу удар, то он либо примкнет к этим бунтующим бездельникам, либо уедет куда-нибудь в Европу и будет свои идеи претворять в жизнь уже там. Скорее всего — второе. Так что я прошу вас, Леонтий Васильевич, поговорите с Николаем Павловичем. От каждого года, что он живет с нами, земля наша пользой прибывает.
— Я видел его дело. Он драчлив и решителен.
— Так и есть.
— А может ли случиться так, что он попробует пойти бунтом против Николая Павловича.
— Нет. Он слишком рассудительный и здравомыслящий человек для этого.
Дубельт кивнул.
Молча.
Он думал.
Юноша, конечно, наговорил ему много крамольных вещей. Но в такой вот приватной беседе с ним в его словах не имелось ничего дурного. Как и любой молодой человек Лев Николаевич был склонен к максимализму, так что…
Что-то не складывалось.
Совсем.
Лев Николаевич на встречах выглядел, как юноша пылки и порывистый, пытающийся быть серьезным и взрослым. Однако же собранные на молодого графа сведения говорили об ином. Хладнокровный, жесткий, расчетливый. Способный на определенный кураж, но не впадая в безумство.
По всему выходило, что этот юноша играл.
Хорошо играл.
Иногда, кстати, это проступало, особенно в первый день. Нет-нет, да из-за придурковатого подросткового фасона выглядывал матерый волчара. Тогда он не придал этому значения. Мало ли юнца крутит? Сейчас же это припомнилось…
Кроме того, слова, сказанные Львом Николаевичем, не шли из головы у Леонтия Васильевича. Если отбросить крамольные вещи и игру, то взгляд на жизнь у юнца получался уж больно циничный… им под стать и предложения. От которых так просто отмахнуть он Дубельт не мог.
А вообще, все с Толстым было странно.
Очень странно.
— Гончие Анубиса… — прошептал управляющий третьего отделения. — Кто же ты такой на самом деле?
Шипов покосился на него, но промолчал. Ему тоже было очень интересно ответить на этот вопрос…
[1] Штат, вообще-то, это государства. И дословно «United States of America» переводится как «Объединенные государства Америки». Прошу заметить — в названии нет указания на то, что Северной. Просто Америки. Хотя в официальном обороте России было именно Северо-Американские Соединенные штаты.
[2] Компания Colt в 1836–1842 годах произвел 1450 револьверных винтовок и карабинов, 462 револьверных дробовика, 2350 револьверов-пистолетов. Еще 2–3 сотни револьверов произвел и продал до 1844 года Джон Элерс — партнер и кредитор Кольта.