Часть 3 Глава 2

1844, апрель, 19. Казань



Лев Николаевич с равнодушным видом сидел в кресле и смотрел на Виссариона Прокофьевича. Лицо его осунулось и посерело. Глаза горели каким-то безумным огнем, постоянно «бегая», словно пытаясь удрать с лица куда-то подальше. Да и он сам вел себя как загнанный, затравленный зверь.

Вот залаяла на улице собака.

Вдали.

Отчего сюда через окно долетело лишь эхо.

Лебяжкин же подорвался и спрятался за штору, где начал бубнить молитву.

— Вы, я вижу, неважно себя чувствуете, — произнес Лев Николаевич. — Ткани пока не начали отмирать? Некроз обычно сопровождается скверным запахом. Вы давно мылись?

— Я все принес! Все! — не то прошипел, не то прохрипел бывший стряпчий из-за шторы.

— Так покажите? Что вы прячетесь?

Он нехотя вышел и нервно озираясь подошел к столику. Открыл свой кофр и начал выкладывать деньги. Пачки ассигнаций.

— Здесь в пять раз больше того, что я получил за сделку по булавкам. А также взятка, полученная мною. И вся роспись до копейки.

— А списки?

Виссарион Прокофьевич достал толстую тетрадь.

— Вот. Здесь все. Никого не забыл. Все записал.

Лев Николаевич ее взял, полистал и с трудом удержал равнодушие на лице. Компроматов, конечно, не имелось. Ведь сведения без доказательств ничего не стоят. Однако сам факт определенных сведений на ряд высокопоставленных персон был крайне полезен.

Но больше всего Льва Николаевича смутило упоминание всякого рода масонских лож, в которых в настоящее время числились отдельные персонажи. Их ведь запретили. Давно и надежно. И насколько знал граф, Николай I имел определенные пунктики к такого рода организациям. Из-за чего боролся с ними бескомпромиссно…


— Лекарство! Вы обещали лекарство!

Молодой граф достал небольшой деревянный пенал.

— Здесь тридцать ячеек. Они пронумерованы. Употреблять по одной пилюле в день. Лучше вечером перед сном — от них может статься слабость. Если перепутаете, пропустите или примете больше одной в день — ничего не получится. В каждой — свой состав. Понимаете?

— Да-да-да, — быстро закивал этот человек, до жути алчным взглядом глядя на пенал.

— Держите. И постарайтесь как можно скорее удалиться за океан. Гончие Анубиса выходят из его храма в Египте. Так что туда даже не суйтесь. Поблизости они могут даже свежий эстус учуять и напасть. Езжайте куда-нибудь к Балтике. Садитесь на корабль. И уплывайте. Океан немало затрудняет им возможность учуять вас. Так что, даже если напортачите с таблетками, просто проживете подольше.

Бывший стряпчий кивнул.

И не прощаясь выбежал, прижимая к груди пенал.

Лев же усмехнулся.

Капсула номер двадцать пять содержала сильнейший яд, а в остальных находилось обычное снотворное. По его расчетам, бывший стряпчий за это время уже будет далеко. Очень далеко. И уж точно за пределами Российской империи.

На улице раздался крик. Это Виссарион Прокофьевич сбил кого-то с ног выбегая. Лев же подошел к столу и, собрав все обратно в кофр, закрыл его. Не время и не место тут все пересчитывать и проверять. Мало ли кто зайдет? Даже если слуги — это совсем ни к чему…


Постучались.

— К вам посетители, Лев Николаевич, — произнес Ефим.

— Кто?

— Я этих господ не знаю. Представились Александром Ивановичем Герценом и Алексеем Степановичем Хомяковым. Де в журналах научных трудятся и с вами поговорить жаждут.


Мужчина получал образование еще в советской школе, а потому отлично знал, что это за персонажи. Здесь, признаться, он ими даже не интересовался, так как ему все эти кружки были без надобности. Но, если гора не идет к Магомеду, то… хм… Пройти мимо местного филиала клиники для душевнобольных никак не получалось. Во всяком случае, в его представлении…


— А в каком именно журнале они трудятся?

— В разных, Лев Николаевич. Герцен представился сотрудником «Отечественных записок», а Хомяков — «Мосвитянина».

— Ладно. Приглашай этих… журналистов. И распорядись, чтобы подали чай. По полной программе.


Прошло совсем немного времени, и в помещение вошли двое.

— Доброго дня, — произнес Лев, вставая и опережая гостей. — Вы, я полагаю, херр Герцен и господин Хомяков?

— Именно так-с, — произнес один из них. Хотя было видно — это обращение к Герцену на германский лад несколько их смутило.

— Тогда прошу, присаживайтесь. — жестом указал граф на диван у небольшого столика. — В ногах правды нет. В афедроне, признаться, я ее тоже не наблюдал, но сидеть всяко приятнее, чем стоять.


Гости еще сильнее смутились, но сели там, куда им указал граф.

— Простите великодушно, — произнес Хомяков. — Когда мы заходили в особняк, какой-то странный человек вылетел из двери и едва не вышвырнул нас из коляски.

— Глаза безумные и вид неопрятный?

— Да, — подтвердил Герцен.

— Это Виссарион Прокофьевич Лебяжкин, мой бывший поверенный в делах. Полагаю, вы его больше не увидите.

— Как ТАКОЙ человек может быть поверенным в делах? — удивился Герцен.

— Такой? Уже никак. Он им не является более. Как обманул меня и обокрал, так и утратил свой статус. А потом опустился. То, что вы видели, его жалкую тень.

— И что он хотел?

— Он возвращал мне долг. — кивнул Лев Николаевич на кофр.

— Все равно не понимаю… я видел много стряпчих и никогда — таких… странных. Он выглядит так, словно за ним гонятся все черти Ада.

— Вы недалеки от истины, — максимально дружелюбно улыбнулся Толстой. — Никому не советую обкрадывать меня.

— Кхм… — поперхнулся Хомяков.


В этот момент постучали в дверь и слуги внесли самовар, несколько чайничков с заваркой и прочее. Включая всякого рода снеки.

Лев за прошлый год продумал все.

В первую очередь чайные сборы, которые вкусные… натурально вкусные.

И комплексы снеков, или как он их называл «прикусок», вокруг них.

Сухарики из яблочной пастилы, печенье овсяное с семечками, фрукты в меду, пряники разных видов с начинкой, козинаки, халва, рахат-лукум… Столик был заставлен очень добротно.

— Лев Николаевич, мы очень польщены, — немного смущенно произнес Герцен. — Но зачем все это? Мы же хотели просто поговорить?

— Я люблю разговаривать за столом. Прошу простить мою страсть. Мне кажется, что, когда ты разделяешь пищу с собеседником, сложнее поругаться или как-то еще повздорить. Это сближает. Особенно когда едва вкусная.

— Никогда не слышал о такой традиции.

— Она старая. Очень старая. В былые годы отказ разделить с человеком пищу был верным признаком того, что ты против него что-то замышляешь. Например, хочешь убить или ограбить. С этим связаны старинные ритуалы гостеприимства. Не замечали? И у наших крестьян его можно приметить, и у горцев Кавказа.

— Но мы же живем в просвещенный век, — не унимался Герцен.

— Кто мы? Будьте уверены: пройдет лет двести, и на все наши просвещенные мысли потомки будут кривиться. Точно так же, как мы сейчас нос воротим от обычаев времен первых Романовых или даже Рюриковичей.

— Все течет, все меняется, — улыбнулся Герцен. — И я, пожалуй, с вами соглашусь. Мир за два века изменится невероятно.

— Вы так всегда чай пьете? — осторожно спросил Хомяков.

— По случаю. Но попросил я эту композицию подать из-за вас. Мне доводилось слышать, что вы увлекаетесь особым путем России. Соборность, мессианство и все такое. Это так?

— Да.

— Мне кажется, что для успеха вашего дела куда важнее не философские диспуты вести, а найти материальное воплощение идей. В этих заварных чайниках пять разных вкусов чая. Заметьте — без молока, которое перебивает любой вкус, превращая отвар в белесые помои. Здесь травы и ягоды. Попробуйте. Начните с этого чайничка. Да-да. К нему подойдет прикуска из тех трех вазонов.

— Это же вульгаризация[1].

— Это материализация. — возразил Лев Николаевич. — Приехал иноземец к нам. С чем он познакомится первым делом? С уборными и кухней. Именно в таком порядке. Вообще уборная, как бы это смешно не звучало, зеркало державы. Ибо они как микрокосмос отражают в сжатом, концентрированном виде всю суть проживающих здесь людей и их правителей. Их наличие, доступность и состояние. В целом.

— Во Франции ужасные уборные, но великая культура! — возразил Герцен.

— Ну какая может быть культура у народа с обосранной жопкой? — оскалился Лев. — Возразите мне, если сможете, но разве страна с чистыми и ухоженными уборными не станет производить позитивное и благостное впечатление?

— Вы замечательно освоили софистику, — вежливо возразил Александр Иванович.

— Театр начинается с вешалки, а страна с уборной, — развел руками граф. — Се ля ви. Впрочем, полагаю, вы не для этого пришли…


И они начали обсуждать геометрию Лобачевского. Собственно, официально ради научных открытий и успехов, совершенных в стенах Казанского университета, они и прибыли. Заявив, что готовят обзорные статьи для своих журналов.

Одна беда — им было сложно удерживаться в рамках темы.

Раз за разом, то и дело они сползали в политические аспекты, а то и откровенно острые вопросы…


— Трагедия 1825 года, увы, поставила крест на многих благих начинаниях… — в ответ на одну из реплик Толстого, произнес Герцен.

— Какая трагедия? — захлопал глазами граф.

— Ну как же? — удивился Хомяков. — Выступление зимой на Сенатской площади.

— А-а-а… этот провалившийся бунт? Да ну, — махнул он рукой. — Пустое.

— Отчего же? — напрягся Герцен. — Иные считают этих людей настоящими патриотами Отечества!

— А кто был выгодоприобретателем бунта?

— Что, простите? — не понял Хомяков.

— Кто с этого должен был получить выгоду? Не понимаете? Хорошо. Смотрите. Павла Петровича убивают в результате переворота. Кому это было выгодно? Кто получил с этого прибыток?

— Разве его убили? — удивился Хомяков.

— Апоплексический удар табакеркой, — язвительно произнес Герцен.

— Ох… я даже не слышал. Впрочем, продолжайте.

— Кому было выгодно его убийство? — повторил Толстой свой вопрос.

— Много кому. — серьезно произнес Герцен. — Он был тот еще тиран.

— О да! Тиран. — хохотнул граф. — Когда вы имеете дело с политическими вопросами, то всегда нужно смотреть — кому сие выгодно, а потом выбирать из числа тех, кто это мог сотворить. Обычно это ограничивает спектр подозреваемых до считаных единиц. И уже по их поступкам можно понять, кто именно из них совершил эту проказу.

— Так просто? — с язвительностью в тоне спросил Александр Иванович.

— Это совсем непросто. — невозмутимо ответил Лев Николаевич. — Для этого нужно как минимум трезво оценивать политическое поле и понимать экономические интересы тех или иных властных группировок. Так вот. Возвращаемся к Павлу. Потому как в той истории все предельно просто. Круг подозреваемых ограничен одним фигурантом — Лондоном. Потому как Павел присоединился к континентальной блокаде Великобритании, а у России был с ней самый большой торговый оборот. Более того — тесно связанный с флотом, что в Лондоне, конечно, терпеть не могли.

— Англичанка гадит, — фыркнул Герцен. — Это не ново.

— А вы, друг мой, англоман? — подался вперед граф.

— Нет, он я тепло отношусь к этой стране. Развитая и прогрессивная держава. Сильная промышленность. Высокая культура.

— Все так, вес так, — покивал головой Лев Николаевич. — А вы знаете, на чем основано их благополучие?

— На правильных законах и разумном устройстве общества.

— Вы серьезно? — расплылся в широкой улыбке Толстой.

— Более чем! И я не понимаю причины вашей реакции на мои слова.

— С начала XVII века англичане занялись треугольной торговлей в Атлантике. Закупали свои промышленные товары, везли их в Африку, там меняли их на рабов и тех уже меняли на колониальные товары в Новом Свете.

— Так поступали многие!

— Все грешат, но зачем же быть среди грешников первым? — мягко улыбнулся Толстой. — Каждая такая сделка приносила не менее четырехсот–пятисот процентов прибыли. И англичане уже к середине XVII века продавали в колонии рабов больше, чем все остальные европейские страны вместе взятые.

— Все совершают ошибки! — воскликнул Герцен. — В 1815 году на Венском конгрессе по инициативе Великобритании работорговлю осудили, а пять лет назад они создали общество борьбы с рабством, которое преследует работорговлю по всему миру!

— Александр Иванович, вы уж простите меня великодушно, но вы словно за фасадом не видите здания. В семидесятые годы прошлого века самые гуманные люди на планете нашли новую треугольную торговлю. Они теперь везли промышленные товары в Индию, где меняли на опиум, а тот сбывали в Китай. Здесь эти светлые и благородные люди получали уже от тысячи процентов прибыли с каждого рейса. Работорговля им стала попросту не нужна. И они начали перекрывать ее, так как на ней зарабатывали другие страны — их конкуренты. А языком болтать, не мешки ворочать. Это они умеют.

— У вас какое-то предвзятое отношение к англичанам, — покачал головой Герцен.

— А как вы будете относиться к людям, которые дарят зараженные оспой одеяла тем, кто пришел спасать их от голода, принеся еды?

— А что это за история?

Толстой рассказал про тех мерзопакостных переселенцев.

Потом поведал о том, как английские колонисты истребляли местное население в Северо-Американских штатах. Об опиумной войне, которая только-только отгремела, тоже поведал.

— … или вы думаете, что китайцы — нелюди и их можно как насекомых травить всякой заразой?

Герцен промолчал.

Очень хотелось ответить, но укор в глазах Хомякова стал настолько сильным, что ему уже было не по себе. Впрочем, записной оппонент в диспутах помог Герцену, вмешавшись.

— Мы так сильно удалились от вопроса выступления на Сенатской площади. — осторожно произнес Алексей Степанович.

— Кто получил бы выгоду от победы бунтовщиков?

— Патриотов. — поправил его Герцен.

— От смены названия суть измены не меняется. Кто? Вот что важно.

— Конечно же наш многострадальный русский народ!

— И как же?

— Например, патриоты хотели немедленно отменить крепостное право!

— И как вы себе это представляете? — оскалился Толстой.

— Ну конечно, крестьяне такие темные, что только под руководством дворянства они и выживают. — скривился Герцен.

— Александр Иванович, не заставляйте меня думать о вас хуже, чем оно есть. Как вы себе представляете освобождение крестьян? Просто освободить? Без земли? Чтобы всю страну охватили голодные бунты? Или. быть может, поделить и отдать им дворянские земли? Ну, чтобы практически все дворяне взялись за оружие, ведь вы теперь их лишите средств к существованию. А они, в отличие от крестьян, им пользоваться умеют. Как ни поверни, но любое резкое решение по этому вопросу — фатально для страны. Она сразу же ушла бы в пучину Смуты.

— Я… — начал было говорить Герцен и замер, подбирая слова.

— Но само по себе освобождение крестьян — это вопрос вторичный. Технологию можно придумать. Если иметь совесть, голову на плечах, не пить алкоголь и не употреблять наркотиков. Куда важнее вопрос — а зачем их освобождать?

— Как зачем⁈ — ахнули эти двое разом.

— Эмоции и всякие морализаторские глупости я попросил бы оставить в мусорной корзине. В вопросах политики они неуместны. Ибо там база — экономика. У нас слабая промышленность. Так?

— Факт, — решительно кивнул Герцен.

— Причем традиционно. Почему?

— Мы отступили от идей соборности, — произнес Хомяков. — Из-за этого отдельные наши соотечественники попросту грабят иных.

— Алексей Степанович, вы хотя бы поверхностно сталкивались с политэкономией? — улыбнулся Толстой. — Вот сделал кузнец топор. Его нужно продать. Кому?

— Крестьянину, полагаю.

— Не обязательно, но допустим. Акт купли-продажи подразумевает обмен товарами эквивалентной ценности. Ну или таковой в глазах участников. Иными словами, крестьянин должен дать кузнецу монеты или, допустим, зерна, по цене топора. Так?

— Разумеется, — кивнул Герцен.

— А теперь простейшая модель. Вот у нас сто крестьян. В год они могут купить сто топоров. Служат эти топоры ровно год. Таким образом, годовое потребление у них получается сто топоров. А если нам надо увеличивать промышленность? Например, ставить мануфактуру, которая позволит изготавливать эти топоры лучше и дешевле. Но для ее существования нужен больший оборот. Например, тысяча топоров в год. Кому их продавать?

— Вы предлагаете заводить колонии? — спросил Александр Иванович.

— Не обязательно. Но да, это называется — расширить рынок сбыта. Рынок бывает внешний и внутренний. Допустим, из-за недоразвитого флота мы не можем иметь колоний. Пока не может. Точнее, не хотим. Так-то флот только и может развиваться, если он для чего-то нужен на деле, но не на словах. Ну да ладно. Нет колоний. Что делать?

— Не знаю. — пожал плечами Герцен, да и Хомяков тоже выглядел озадаченным.

— А ответ простой. Нам нужно расширять внутренний рынок. А тут все упирается в то, что наши крестьяне ОЧЕНЬ бедные. Просто до крайности. И их покупательная способность ничтожна. Из-за чего внутренний рынок России попросту смехотворен. Он меньше, чем в ничтожно маленькой Бельгии.

— Поэтому крестьян нужно освободить!

— Нет Александр Иванович. Нет. Их нужно обогатить! Освобождение же с этим напрямую не связано. Ведь крепостные порой выкупаются. Значит, заработать при желании они могут. Налоги у нас не очень высокие. В Европе масса стран куда сильнее обдирают своих граждан. Тогда в чем беда? Правильно. В доступности технологий. Например, нормального сельскохозяйственного инвентаря. Он же денег стоит. А их у крестьян нет. А чтобы снизить цену этих изделий, их нужно производить больше. А чтобы производить больше, нужно кому-то это все продавать…

— Получается замкнутый круг… — медленно и задумчиво произнес Хомяков.

— Как вы видите, вопрос вообще не лежит в той плоскости, о которой вы ведете беседы в своем кружке. Либерализм, социализм и прочее «измы». Это все лишь фантики. В базе же — экономика. Всегда.

— И кому же было выгодно выступление на Сенатской площади?

— В 1822 году Канкрин ввел новые таможенные тарифы, которые сильно били по интересам Великобритании.

— Ну конечно… — фыркнул Герцен. — Я знаком со многими участниками выступления. Они об ином помышляли!

— Есть такой термин, исключительно медицинский: малолетние дебилы. Дебилизм — это слабая форма врожденного слабоумия. Эпитет же «малолетние» намекает на инфантильное, то есть, безответственное поведение.

— Я попросил бы вас! — взвился Александр Иванович.

— Простой рецепт. Мы находим людей тех, которые считают себя уникальными снежинками, достойными большего. Среди дворян — это каждый второй. Выбираем из них тех, кто с головой все же дружит, но с оговорками. И начинаем ими манипулировать. Удобнее всего это делать через всякого рода общества, окучивая, так сказать, сразу грядку овощей. Подогревая им чувство собственной важности деньгами и всякого рода лестью, параллельно подбрасывая всякие пагубные идеи. Это дешево. Это просто. Это несложно. Главное — это найти побольше числом и повыше рангом этих малолетних дебилов.

Оба собеседника молчали.

Насупившись…


— Лев Николаевич невыносим… — первое, что произнес Герцен, когда они с Хомяковым сели в коляску, уезжая.

— А мне понравился его чай.

— Какой чай⁈ О чем вы⁈

— Вы знаете, Александр Иванович, я увидел в нем отблески забытой старины.

— Да, пожалуй, я с вами соглашусь. Ретроград он, каких поискать.

— Он не ретроград, отнюдь, нет.

— Ну как же? Он ведь отметал все самые передовые идеи!

— Он просто указывал на то, что в них нет никакого смысла.

— А разве это не признак ретрограда?

— С какой стати? — удивился Хомяков. — Ретроград держится за старину, потому что так делали его отцы и деды. Он просто не хочет думать и учится чему-то новому. Лентяй, ищущий самооправдания. А граф… так-то он и за старину не держится, если посмотреть. Просто он все взвешивает на весах практической целесообразности.

— Примитивный человек, — фыркнул Герцен.

— Он, на минуточку, образован лучше нашего, — возразил Хомяков. — И показал блистательный кругозор, равно как и понимание исторических процессов.

— Но это же вздор!

— А у вас есть еще аргументы, кроме этого несогласия?

— Вы же сами слышали, что он назвал либерализм и социализм пустыми фантиками, в которые можно обернуть что угодно. Он их попросту не понимает! Его уровня развития для этого недостаточен!

— Или он понимает их лучше вас. Он ведь раз за разом указывал на то, что у тех или иных явлений, на которые вы ссылались, совсем иная природа. Не всегда я с ним соглашался, но в целом Лев Николаевич был крайне убедителен.

— Вы серьезно так считаете?

— Да. Я серьезно так считаю.

— А как же ваши идеи соборности и мессианства? — усмехнулся Герцен.

— Il fautcultiver notre Jardin[2], — пожав плечами, ответил Хомяков, процитировав финальную фразу романа Вольтера «Кандид, или Оптимизм».

— А-а-а… Так вы полагаете, что он вольтерьянец?

— Именно. — кивнул Алексей Степанович. — Он критикует и осмеивает фанатизм и клерикализм, но не выступает против Бога. Стоит при этом за разумность и опыт, то есть, эмпиризм. Причем весьма успешно. Нас этот юноша разделал под орех. Да и научные успехи имеет. Он, а не мы.

— Вы льстите ему!

— Александр Иванович, ну не надо. Я знаю вашу любовь ершится, но сейчас кто вас видит и слышит? Кому вы что этим докажете? Просто признайте — аргументов нам постоянно не хватало, а этот юноша с изрядной регулярностью ставил нас в ступор своим приземленным и материалистичным подходом.

— Допустим, — нехотя согласился Герцен. — С ним было действительно сложно и трудно.

— Вот. И это в его то годы! Кроме того, он не уничтожал нас и давал высказываться. Хотя мог. Видит бог — вся наша беседа отражает знаменитую фразу, которую приписывают Вольтеру о мнениях.

— Я не согласен ни с одним вашим словом, но готов умереть за ваше право это говорить… — процитировал ее Герцен. — Не думаю, что прямо вот так, но что-то есть. Он действительно нас выслушивал, стараясь поддерживать культурную беседу.

— Отношение к Николаю мы не смогли выяснить, но граф едва ли сторонник республики. Он же ее открыто высмеивает за лицемерие. Ему явно ближе образ просвещенного монарха.

— Он вообще любит высмеивать. — фыркнул Герцен, но уже не так злобно и нервно, как раньше.

— Но лишь то, что этого заслуживает. И отношение у Льва Николаевича к кружкам молодых мыслителей насмешливое. Ровно также Вольтер относился к людям, которые заняты вместо практической деятельности всяким мудрствованием.

— Значит, вольтерьянец. — медленно произнес Александр Иванович.

— Он самый. В старом смысле этого слова. В том, которые ныне или забыт, или осмеян. И, признаться, Лев Николаевич произвел на меня впечатление. Он едва ли переубедил меня. Я все так же считаю сие дело вредным, но… у меня было ощущение, словно я столкнулся с каким-то сановником Екатерины или Фридриха. Мне и причудиться не могло, что-то такое встретить в наши дни…

Герцен молча кивнул.

Он был полностью согласен с собеседником.

К 1840-ым годам вольтерьянцами в основном называли вольнодумцев, в целом, всех фасонов, нежели конкретное течение в философии. Хомяков видел в нем западный рационализм, вредный для русского духа. Консерваторы же использовали термин как ругательство, обзывая им либералов. А вот Герцен вырос из вольтерьянства, перейдя позже в гегельянство, равно как и многие либерально настроенные мыслители тех лет. Впрочем, он уже давно отказался от идей Вольтера и всецело утонул в идеализме Гегеля. Как и Хомяков, ибо славянофильство было лишь местной, локальной формой этого идеализма…

[1] В России тех лет в приличном обществе русская кухня или, точнее сказать, не французская кухня, считалась чем-то дурным. Например, воспринималось как чудачество или желание сэкономить на поваре-французе. А тут такое… Хомяков и Герцен были несколько обескуражены. Но стол был достаточно богатым, поэтому они воспринимали этот поступок Льва как выходку фрика. Такие встречались. Более развернуто позже в ТГ канале напишу.

[2] Il faut cultiver notre Jardin (фр.) — Надо возделывать свой сад.

Загрузка...