Глава 28

Явление «Чуда» продолжало плодоносить, как яблоня в сказке. Слухи о заступничестве царицы Ирины и благодати, ниспосланной на род Годуновых, расползались по Руси быстрее, чем гонцы могли доставить царские указы. В монастырь потянулись паломники. Источник, названный «Ирининым ключом», не иссякал, а «исцелённых» становилось всё больше — одни искренне верили и получали облегчение от болезней силой самовнушения, другие, подкупленные Степаном, красочно описывали своё чудесное исцеление в самых людных местах.

Борис Годунов, обычно сдержанный, не мог скрыть удовлетворения. На заседании Боярской думы он впервые за долгое время говорил твёрдо, без намёка на прежнюю нервозность. Бояре, ещё недавно шептавшиеся в углах, теперь слушали его с подобострастием. Даже Шуйский сидел, уткнувшись взглядом в узорчатый пол, его обычно живое лицо было непроницаемой маской.

— Народная любовь — вещь зыбкая, государь, — сказал Григорий, когда они остались наедине после думы. — Она требует постоянной подпитки. Чудо — это вспышка. Но гореть она не будет без дров реальных дел.

— Каких ещё дел? — Борис развалился в кресле, попивая прохладный взвар. — Цены на хлеб стабилизированы, амбары строятся, самозванец пока не перешёл границу. Народ ликует.

— Народ ликует, пока не наступит зима и пока самозванец не станет реальностью с войском за спиной. Нам нужно нечто большее.

Григорий развернул на столе свой новый чертёж. Это была схема, напоминающая паутину.

— «Государевы окомые». Постоялые дворы на всех главных дорогах. Часть — казённые, часть — отданы на откуп верным людям. Но в каждом — наш человек. Не шпион, нет. Хозяин, целовальник, который не только торгует, но и слушает, и помогает, и разъясняет государеву политику. Учёный человек, лекарь, писец. Они станут ушами, глазами и… устами власти на местах. Очагами лояльности.

Борис смотрел на схему с растущим интересом.

— Дорого. Очень дорого.

— Дешевле, чем содержать войско для подавления бунтов. Дешевле, чем терять города из-за вовремя не перехваченного слуха. Это инвестиция в стабильность.

Годунов долго молчал, вглядываясь в причудливые линии.

— Делай. Выделю деньги из Приказа Большой казны. Но помни, Смотритель, — его взгляд стал тяжёлым, — если эта затея провалится, я не смогу тебя защитить. Бояре набросятся на тебя, как псы на медведя.

Григорий кивнул. Он понимал. Каждый его шаг вперёд был шагом по канату над пропастью.

* * *

Жара стояла невыносимая. Воздух над московскими улицами дрожал, смешивая запахи навоза, пыли и дыма. Григорий, сменивший душный кафтан на простую холщовую рубаху, вышел из Кремля, чтобы своими глазами увидеть, как живёт город после «чуда». Он шёл по переулкам Зарядья, где вплотную друг к другу лепились деревянные избы, и слушал.

И слышал он странное. Среди привычных разговоров о цене на хлеб, о поборах и о погоде всё чаще проскальзывало новое имя. Не самозванца. Другое.

— Говорят, в Кижах объявился…

— …старец, прозорливец. Не ест, не пьёт, только молится.

— …и говорит, что скоро явится истинный царь-избавитель…

— …не Годунов, нет. Тот, кто сейчас в Польше — это дым, а будет и пламя…

— …а этот старец, сказывают, знает, где истинный Дмитрий…

Григорий остановился, прислонившись к горячей стене избы. Холодок пробежал по спине, несмотря на зной. Он всё рассчитал. Предвидел появление самозванца, подготовился к информационной войне. Но не учёл одного — мистической, иррациональной потребности народа в фигуре Спасителя, Пророка, который укажет на «истинного» царя. Он создал одно «чудо», а в ответ история, как гидравлический пресс, начала выдавливать другое, неподконтрольное ему.

Вернувшись в канцелярию, Григорий нашёл там Степана с новым донесением. Лицо помощника было мрачным.

— Брат Григорий, вести с Севера. Из Соловецкого монастыря. Там появился некий старец Корнилий. Не путать с тем, которого мы разоблачили. Этот — другое дело. Затворник, молчальник. Но паломники к нему идут, и он… он не благословляет царя Бориса. Молчит, когда его имя произносят. И раздаёт просфоры с каким-то особым клеймом.

— Каким? — глухо спросил Григорий.

— Говорят, похоже на колокол. А колокол, как ты знаешь… символ веча, народного гласа.

Григорий закрыл глаза. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног. Он боролся с политическими интригами, а противник ударил с другой стороны — с метафизической. Этот старец Корнилий был опаснее десятка Шуйских. Его нельзя было подкупить, запугать, дискредитировать компроматом. Его молчание и просфоры с колоколом были оружием страшной силы.

— Найди мне всё, что можно, об этом Корнилии. Кто он, откуда, есть ли у него слабости, родня. И готовь человека для поездки в Соловки. Не агента. Монаха. Искреннего, верующего, который сможет подобраться к нему и… понять.

Ночью Григорию приснился сон. Он стоял на берегу той самой Москвы-реки, но вода в ней была не мутной, а чёрной и густой, как чернила. И по ней плыли не щепки, а трупы. И все они были с его лицом. Молодой учитель из будущего, циник-идеалист; «молитвенник» при царе Фёдоре; Смотритель Государевой Тайны; создатель фальшивых чудес. И самый страшный, последний труп — седой старец с глазами, полными бездонной усталости, — тот, в кого он превратится, если продолжит идти этим путём.

Он проснулся в холодном поту. Сердце колотилось. В кромешной тьме подземелья он не видел ничего, но чувствовал — его окружают призраки тех, кем он был, и тень того, кем он станет.

Григорий зажёг свечу. Пламя выхватило из мрака знакомые очертания стола, карты, свитков. Он подошёл к медному тазу с водой, чтобы умыться. И, заглянув в него, увидел не своё отражение, а лицо Бориса Годунова. Тот же измождённый взгляд, те же морщины у рта, та же печать вечной подозрительности и груза власти.

Григорий отшатнулся. Он больше не просто понимал Годунова. Он становился им. Тот же прагматизм, граничащий с цинизмом. Та же готовность на компромисс с совестью. Та же паранойя, просыпающаяся в тишине ночи.

Он схватил таз и с силой выплеснул воду на каменный пол. Отражение исчезло. Но чувство осталось.

На следующее утро, когда Григорий пытался сосредоточиться на плане создания «государевых окомых», его посетил нежданный гость — юный царевич Фёдор. Лицо мальчика было взволнованным и растерянным.

— Брат Григорий, я слышал… Я слышал, как дядьки мои говорили… — он замолчал, подбирая слова.

— Говори, царевич. Не бойся.

— Они говорили, что чудо в монастыре… что оно ненастоящее. Что это ты… подстроил.

Григорий почувствовал, как похолодели пальцы. Он смотрел в чистые, доверчивые глаза мальчика, для которого был учителем и героем. И понял, что не может лгать ему. Но и сказать правду — значит разрушить веру и, возможно, погубить его.

— Фёдор Борисович, — начал он медленно. — Бывают времена, когда государству, как больному человеку, нужно дать лекарство. Даже если оно горькое. Или… сказать добрую ложь, чтобы он не пал духом и имел силы бороться с хворобой. Чудо… это было такое лекарство. Для народа. Чтобы люди не отчаялись, чтобы имели надежду и силу пережить грядущие трудности.

Фёдор смотрел на Григория с непроницаемым для его лет пониманием.

— Значит, это была ложь?

— Это была… необходимость, — с трудом выдавил Григорий. — Чтобы спасти тысячи жизней от хаоса и войны. Иногда правитель должен делать выбор между правдой, которая губит, и ложью, которая спасает.

Царевич долго молчал, глядя на карту России.

— А мне… мне тоже когда-нибудь придётся так выбирать?

— Да, царевич. Если ты хочешь быть настоящим царём, а не просто человеком на троне.

Фёдор кивнул, подошёл к столу и положил свою маленькую руку на карту, точно пытаясь ощутить тяжесть лежащей на нём ответственности. Потом, не сказав больше ни слова, вышел.

Григорий остался один. Он только что дал урок власти своему ученику. Урок, который, возможно, был страшнее любого греха, который он совершил до сих пор. Григорий не просто манипулировал настоящим. Он формировал будущего правителя России, закладывая в него те же ядовитые семена прагматизма, что росли в его душе и в душе Бориса.

Вечером Степан принёс новое донесение. Старец Корнилий в Соловках внезапно заговорил. Правда, всего одну фразу, которую повторил трём разным паломникам: «Несть царства, стоящего на лжи. Но падёт оно, и восстанет из пепла истинное».

Григорий отложил пергамент. Фраза была обнародована. Теперь остановить её было невозможно. Она будет расползаться, как трещина по льду, подтачивая фундамент всего, что он строил.

Он вышел из своей каменной темницы на поверхность. Ночь была тёплой, звёздной. Где-то в этой же ночи, за сотни вёрст, старец Корнилий, возможно, смотрел на те же звёзды. Два пророка. Один — лжепророк, пытающийся спасти царство ценой правды. Другой — пророк молчания, предрекающий ему гибель.

Битва за Россию вступала в новую, духовную фазу. И Григорий чувствовал, что проигрывает её, потому что его главным врагом становился он сам — его собственная усталость, растущее сомнение и тень того, кем он становился, глядящая из каждого тёмного угла и из каждой лужи.

Загрузка...