В подземной канцелярии Григорий сидел за простым дубовым столом, заваленным сводками, картами и шифрованными записками. Перед ним горела единственная свеча, отбрасывающая гигантские, пляшущие тени на низкий сводчатый потолок. Его новый титул — «Смотритель Государевой Тайны» — висел на нём, как вериги. Он был подобен камню, брошенному в реку времени: менял течение, но сам обрастал тиной и илом, погружаясь всё глубже в холодную темноту.
Победа над Шуйским не принесла облегчения. Лицо слепой Алёнки, которое он никогда нормально не видел, но чей образ выстроил в воображении, стояло перед ним. Он спас её от публичного скандала, но сделал вечной заложницей его молчаливого договора с князем. Это была не победа, а сделка с совестью.
Дверь скрипнула. Вошёл Степан, его правая рука, бывший подьячий Разрядного приказа, человек с лицом бухгалтера и душой разведчика.
— Брат Григорий, вести из Польши. — Степан положил на стол испещрённый знаками листок. — Самозванец, что объявился в Брацлаве, не унялся. Слух идёт, что он не погиб, а скрылся в запорожских плавнях. И говорят уже не «царевич Дмитрий», а «царь Димитрий Иванович, чудесно спасшийся». Ищет покровительства у князя Адама Вишневецкого.
Григорий медленно поднял голову. В ушах зазвенело. Его вмешательство дало обратный эффект. Попытка дискредитировать самозванца придала ему ореол мученика. История, как река, обходила поставленную им преграду, находя новое русло.
— Кто стоит за этим? Деньги? Польская корона? Романовы?
— Пока не ясно. Но слух растёт, как плесень на хлебе. И находит благодатную почву. Народ наш, брат, сказки любит больше, чем правду.
Григорий отпил из глиняного кувшина кислого кваса. Вкус был жёсткий, терпкий, как сама эта эпоха.
— Усиль слежку за гонцами из Польши. Всех, у кого найдут грамоты, даже от любовниц, — доставлять сюда. И найди мне человека, своего, который может проникнуть в окружение Вишневецкого. Не воина, нет. Торговца, лекаря, монаха-расстригу. Того, кто умеет слушать и говорить.
Степан кивнул и вышел, оставив Григория наедине с давящей тишиной. Он подошёл к грубой карте, висевшей на стене. Россия была огромным, уязвимым телом, а он пытался поставить диагноз и выжечь болезнь калёным железом, ещё до появления симптомов. Но болезнь оказывалась умнее.
На Красную горку, вопреки мрачным предчувствиям Григория, в Кремле был устроен пир. Борис, желая показать твердость своей власти и благосклонность небес, велел праздновать широко. Воздух дрожал от колокольного звона, смешивающегося с гомоном толпы на площадях.
Григорий, в новом, тёмно-вишнёвом кафтане, подаренном Годуновым, чувствовал себя чужим на этом празднике жизни. Он стоял у резного столба, наблюдая, как пляшут скоморохи, как бояре в тяжёлых шубах и горлатных шапках чинно беседуют, поглядывая друг на друга с подчёркнутой учтивостью, за которой скрывалась вековая вражда.
К нему подошла Ирина Фёдоровна. Царица выглядела уставшей, но в её глазах светилась уверенная, ясная грусть.
— Брат Григорий, ты сегодня мрачнее тучи грозовой. Негоже на Красную горку.
— Прости, государыня. Думы одолели.
— О врагах? — спросила она тихо, следя взглядом за молодым Фёдором, который с серьёзным видом подносил чарку с мёдом почётным гостям.
— О последствиях, государыня. Каждый наш шаг рождает новые тени.
Ирина повернулась к нему, и её взгляд стал пронзительным.
— Мой брат не спит ночами. Он говорит, что страна — это ладья в бурю, а ты — его кормчий, что видит подводные камни. Но кормчий, который всё время смотрит в воду, может не заметить грозу с небес. Не заглядывайся в пучину, брат Григорий. Иногда нужно смотреть на звёзды.
Она удалилась, оставив его с новой мыслью. Он был настолько поглощён борьбой с историей, что забыл смотреть в будущее, которое пытался построить.
Пир был в самом разгаре, когда в палату вошёл Борис. Он был величав и спокоен, но Григорий, научившийся читать малейшие оттенки в его лице, увидел затаённую тревогу. Царь подозвал его едва заметным движением головы.
Они вышли в боковую гридню, относительно пустую. За окном лился малиновый звон, доносился смех.
— Ну что, Смотритель? — тихо начал Борис, глядя в окно на разлившуюся, мутную от паводка Москву-реку. — Река волнуется. Как и народ. Слышал о новом «чудесном спасении»?
— Слышал, государь. История… — Григорий запнулся, — имеет дурную привычку повторяться в виде фарса.
— Фарс? — Годунов обернулся, и его глаза сузились. — Нет. Это не фарс. Это испытание. Мне всё чаще вспоминаются слова отца Иова о том, что царство, разделившееся само в себе, не устоит. Я пытаюсь его скрепить железом и законом, а ты — знанием. Но они раскалывают его словом, слухом, ложью.
В его голосе впервые за долгое время прозвучала не злоба, не подозрительность, а усталость. Усталость властителя, несущего груз, который вот-вот раздавит.
— Они ненавидят меня, Григорий. Не самозванца хотят, а просто другого. Любого. Лишь бы не меня. Потому что я — не Рюрикович. Я — выскочка. А ты знаешь, что самое страшное? — Он шагнул ближе, и его шёпот стал ядовитым. — Они правы. Я сижу на троне, который мне не принадлежит по крови. И этот грех лежит на мне, и на детях моих. И он тянет нас всех на дно.
Григорий смотрел на этого могущественного человека, который вдруг предстал перед ним не как царь, а как затравленный, одинокий грешник. И он понял, что их союз скрепляла не только выгода, но и общая вина. Вина Бориса — за трон. Его, Григория, — за нарушение течения времени.
— Государь, — сказал Григорий твёрдо, глядя прямо в глаза. — Трон принадлежит не крови, а тому, кто может удержать страну от распада. Династия начинается не с предков, а с тебя. Сейчас. Мы не можем позволить им победить. Не потому, что мы правы. А потому, что они принесут с собой хаос, голод и смерть миллионов. Мы — меньшее зло.
Борис долго смотрел на собеседника, и в его глазах что-то дрогнуло. Нечто вроде признания, братства по несчастью.
— Меньшее зло… — он усмехнулся. — Хорошая вывеска для нашей с тобой лавки. Ладно. Что делать с этим новым… фарсом?
— Мы играем по их правилам, — сказал Григорий. — Но лучше их. Если народ любит сказки, мы дадим ему другую сказку. Не о спасшемся царевиче, а о… благодати, нисходящей на твой род.
Он подошёл к столу и налил в две серебряные чарки вина. Протянул одну Борису.
— Сделаем твоё правление не необходимостью, а Божьим промыслом. Мы покажем чудо. Не ложное, как у Шуйского, а настоящее. Или такое, что все примут его за настоящее.
Борис взял чарку, но не пил.
— Какое чудо?
— Пока не знаю. Но оно будет. Доверься мне.
Они выпили молча. За стенами гремел праздник, которого не чувствовалось в этой комнате.
На следующий день Григорий, вопреки советам стражников, отправился на Устьинскую набережную, где шли работы по укреплению берега. Его программа общественных работ давала хлеб тысячам людей, спасая их от голодной смерти предстоящей зимой. Он должен был видеть это своими глазами.
Картина была и воодушевляющей, и удручающей. Сотни людей — мужиков в портах, баб в платках — копали землю, таскали брёвна, забивали сваи. Возводился деревянный частокол, который должен был сдержать напор реки в будущем. Это был прообраз его реформ — практичный, спасительный, но рождённый в поту и крови.
Он ходил между работающих, разговаривал с десятскими, проверял качество бревна. Люди смотрели на него с подобострастием и страхом. «Смотритель Государевой Тайны». Для них он был не человеком, а частью грозной машины власти.
И тут он увидел её. Молодую женщину, лет двадцати, бледную, с огромными испуганными глазами. Она стояла чуть в стороне, держа за руку маленького мальчика. Оба были истощены до крайности. Женщина, увидев его, вдруг бросилась вперед и упала в ноги.
— Господин! Батюшка! Помоги! Муж мой, Микита, на стройке… бревном придавило! Лежит, не встаёт! А у нас кроме его рук ничего нет! Умрёт он — мы с дитятком сгинем!
Григорий окаменел. Он смотрел на эту женщину, на грязную землю, на которую она легла, на испуганные глаза ребёнка. Это и была та самая «цена прогресса», о которой он говорил с Борисом. Одна человеческая жизнь, одна сломанная семья на фоне тысяч спасённых. В учебниках истории это была бы сухая статистика. Здесь же это был вопль, разрывающий душу.
— Поднимись, — хрипло сказал он, сам чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Где он?
Он велел своим людям отнести раненого в ближайшую богадельню, послал за лекарем, приказал выдать женщине денег и хлеба. Но, глядя в её благодарные, полные слёз глаза, он не чувствовал ничего, кроме жгучего стыда. Он был тем, кто отдал приказ, приведший к этой трагедии. Он был Борисом Годуновым в миниатюре.
Возвращаясь в Кремль, Григорий смотрел на мутные воды Москвы-реки. Она несла щепки, мусор, отбросы. Река была сильна и безжалостна. Он был таким же камнем на её дне. Менял течение, но вода точила, сносила в него всю грязь этого мира. И он понимал, что обратного пути нет. Не может остановиться. Может только держаться, пытаясь направить поток в нужное русло, даже если это стоит чужих жизней и его собственной души.
Войдя в свою подземную канцелярию, Григорий зажёг свечу. Тень на стене была огромной и уродливой. Он сел за стол, взял перо и начал писать. План по дискредитации нового самозванца. План по созданию «чуда» для укрепления династии Годуновых. План по спасению страны, которую он уже не мог назвать чужой.