Григорий шёл, не видя дороги, спотыкаясь о колдобины и размокшие доски, перекинутые через особенно грязные участки. Его рвало ещё дважды — пустой, судорожной спазмой, пока тело не смирилось с шоком. Внутри всё дрожало мелкой, неукротимой дрожью, как струна, зажатая в бридж. Мысли метались, цепляясь за абсурдные версии: массовый психоз, розыгрыш, съёмки исторического фильма… Но запах! Запах невозможно было подделать. Едкая смесь человеческих испражнений, дыма, дёгтя, кожи и какой-то кислой щёлочи — браги или кваса. Это был запах живого, не приукрашенного Средневековья.
«Дыши, Григорий, просто дыши, — командовал он себе, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони. — Ты историк. Ты знаешь эту эпоху лучше, чем свой собственный дом. Используй это».
Он остановился, прислонившись к бревенчатой стене какого-то амбара, и попытался сориентироваться. Кремль был главным маяком. Зная планировку, можно было понять, где он находится. Белокаменные стены, зубцы — «ласточкин хвост»… Значит, это уже конец XV–XVI век. Златоглавый Успенский собор, колокольня Ивана Великого… Всё на месте. Значит, до Смуты ещё есть время. Но сколько?
Взгляд упал на группу людей у водопоя. Мужики в грубых зипунах, портах, заправленных в сапоги. Женщины с вёдрами на коромыслах. Дети, бегающие босиком по грязи. Никто не смотрел на него с удивлением. Странный вид? Да, плащ и отсутствие бороды выдавали в нём чужака. Но в Москве, столице, видели и не таких. Купцы иноземные, наёмники. Его приняли за одного из них.
«Борода, — промелькнула первая практичная мысль. — Мне нужна борода. И другая одежда». Его собственный, некогда дорогой, плащ от версаче выглядел здесь верхом чудачества.
Григорий заметил вдали, за посадскими домами, ещё один комплекс строений — деревянные стены, поверху — частокол, а над ними — купола церквей. Монастырь. Спасский? Андроников? Неважно. Монастырь — единственное место, где странника, даже чудаковатого, могли приютить, не задавая лишних вопросов. Там же были книги. И главное — относительная безопасность.
Он заставил себя двинуться в ту сторону. Дорога заняла больше часа. Чем дальше он уходил от главных улиц, тем примитивнее становилась застройка. Избы-пятистенки, курные, без труб, с дымом, стелющимся прямо под соломенной крышей. Дворы, обнесённые частоколами. Свиньи, куры, собаки. Всё тонуло в густой, липкой грязи, в которой вязли ботинки по щиколотку.
Наконец, он дошёл до ворот. Деревянные, обитые железом, с небольшим оконцем-калиткой. Над воротами — икона Спаса Нерукотворного. Значит, Спасо-Андроников монастырь. Одно из старейших подмосковных обителей. Дух захватило. Он стоял перед тем самым монастырём, который в его времени был музеем, а здесь дышал полной грудью.
Григорий постучал в калитку. Прошла минута, прежде чем окошко отодвинулось, и оттуда на него посмотрело суровое, обветренное лицо монаха в чёрном клобуке.
— Чего надобно? — голос был хриплым, недружелюбным.
Григорий собрался с духом, вспоминая все вычитанные когда-то в житиях обороты речи.
— Мир дому сему, отче. Странник я, грешный. Имя моё Григорий. Сбился с пути, пристанища прошу на ночь грядущую… и трудов ради пропитания.
Он говорил нарочито медленно, подбирая слова, стараясь звучать «книжно», но не слишком. Монах оценивающе оглядел его с головы до пят. Взгляд задержался на лице без бороды, на странном плаще.
— Откелева?
— Из… северных краёв, — брякнул Григорий первое, что пришло в голову. Новгородчина была разорена опричниной, оттуда многие бежали — логично.
— Грамоте обучен? — внезапно спросил монах.
Сердце Григория ёкнуло. Это был шанс.
— Обучен, отче. Писать и чести могу.
Монах что-то пробурчал себе под нос, затем щёлкнул засовом, и калитка со скрипом открылась.
— Заходи. К отцу казначею направлю. Он у нас за пришлых отвечает. Только смотри… — монах ткнул пальцем ему в грудь. — Без хулы. Без пьянства. Без воровства. А то живо в Москве-реке искупаешься.
Внутри было просторно и ухоженно. Деревянные кельи, несколько каменных храмов, огороды, хозяйственные постройки. Воздух был наполнен тем же ароматом, что и в городе, но с примесью свежего хлеба и сушёных трав. Монах привёл к небольшой, но крепкой келье у самой стены.
— Обожди здесь.
Вскоре дверь открылась, и вышел человек. Невысокий, плотный, лет пятидесяти, с умными, пронзительными глазами, которые сразу же принялись изучать Григория с ног до головы. Лицо обрамляла аккуратная седая борода. Одежда — простой чёрный подрясник, но из добротного сукна. Это был отец Кассиан, казначей.
— Так, так… Странник, — произнёс он, голос был тихий, но весомый, наполненный незримой властью. — Говорят, грамотный. Это редкость. Покажи-ка руки.
Григорий протянул ладони. Руки учителя, не грубые, но и не барские. Следы от ручки между указательным и большим пальцем.
— Не боярских кровей, но и не пахарь, — констатировал Кассиан. — Книжник, что ли? Переписчик?
— Нечто подобное, отче, — поклонился Григорий.
— И откуда же? И зачем в Москву?
Григорий понимал, что его история должна быть простой и правдоподобной. Ложь — сложна, а полуправду проверить почти невозможно.
— Из-под Устюга, отче. Осиротел. Скитался. Решил в столице попытать счастья. Может, в подьячии определиться, либо в монастыре к переписке пристроиться.
— Устюг… — Кассиан протянул слово, внимательно глядя собеседнику в глаза. — А говоришь… не так. Словно по книге. Да и выговор… странный.
Григорий внутренне сжался. Он знал, что диалекты были тогда крайне сильны. Человек из Устюга должен был говорить иначе.
— В монастыре при архиерейском доме рос, отче, — нашёлся он. — Там и научился. По книгам.
Кассиан помолчал, обдумывая. Потом кивнул.
— Ладно. Место для тебя есть. В книгохранительнице помощь требуется. Старец Паисий глазами слаб, руки трясутся. Поможешь ему свитки перебирать, описи сверять. За это — кров, хлеб да похлёбка. Согласен?
— Согласен, отче! Благодарю! — облегчение хлынуло волной, и Григорий чуть не пошатнулся.
— Не благодари, рано. Труд скучный. Да и посмотрим, какой ты работник. И бороду отрасти, ради Христа, — брезгливо сморщился казначей. — На польского шпиона смахиваешь.
Его отвели в крошечную, дощатую келью рядом с амбаром. Там стояла деревянная кровать, застеленная овчиной, табурет и лампада. Всё. Больше ничего. Григорий закрыл дверь, прислонился к ней спиной и, наконец, позволил себе выдохнуть. Дрожь в коленях не унималась.
Он был в ловушке. В самой настоящей, железной ловушке прошлого. Никакого возвращения. Никакого намёка на портал или волшебный камень. Он был здесь. В каком году? Нужно было выяснить точно.
Вечером, в трапезной, за миской постной каши с луком и куском чёрного, кислого хлеба, он пытался незаметно слушать разговоры братии. Монахи говорили о хозяйственных делах, о ценах на хлеб, о том, что «царь-батюшка Фёдор Иоаннович всё более по церквям да по монастырям жалует, милостыню раздаёт». Имя «Борис Фёдорович» тоже звучало часто, с оттенком уважения и почтительности. «Правитель». Так, значит, Иван Грозный уже умер. Царь — его сын Фёдор. Годунов у власти. До смерти Фёдора и начала агонии оставались считанные годы.
Позже Григория привели в книгохранительницу — низкое, тёмное помещение, где в дубовом шкафу за решёткой хранились рукописи и книги. Воздух был плотным от запаха пергамента, старой бумаги и сухих трав, разложенных против моли. Старец Паисий, слеповатый, с дрожащими руками, оказался человеком тихим и нелюбопытным. Он показал Григорию, как обращаться с хрупкими фолиантами, как сверять описи.
И вот, спустя несколько часов, Григорий держал в руках русскую летопись. Не факсимиле, не издание академии наук, а настоящую, написанную на плотной, желтоватой бумаге уставным почерком. Он осторожно перелистывал страницы, ища последние даты.
«…В лето 7102 от Сотворения Мира…»
Он мгновенно пересчитал в уме. 7102–5508=1594 год от Рождества Христова.
Значит, точно. 1594-й.
Пальцы остановились на последней записи. Она была сделана другим, более свежим почерком.
«…Преставился благоверный царевич Димитрий Угличский…»
Григорий замер. Царевич Дмитрий, младший сын Грозного, уже мёртв. Значит, династия Рюриковичей обречена. Фёдор не оставит наследника. Путь к трону для Годунова открыт. И всё это — голод, самозванцы, войны — начнётся совсем скоро.
Он сидел в полумраке, при свете сальной свечи, и смотрел на треплющийся огонёк. Страх постепенно отступал, уступая место странному, холодному, почти безумному чувству. Он знал будущее. Он знал имена, даты, причины и следствия. Он был единственным человеком на всей Земле, кто знал, что будет завтра.
И в тишине монастырской книгохранильни, среди спящих свитков и летописей, учитель истории Григорий Тихонов впервые подумал не о том, как вернуться домой.
Он подумал, что здесь, в этом жестоком и невежественном мире, его знания были не бесполезным хламом, а страшной, абсолютной силой. Даром. Чудо-оружием.
И эта мысль была одновременно и пугающей, и невероятно пьянящей.