Весна в тот год выдалась ранней и на редкость яркой. С крыш Кремля свисали сосульки-гиганты, с которых целый день звонко капало, а на проталинах у стен уже зеленела первая, робкая травка. Но Григорий, глядя на это пробуждение, не чувствовал радости. Он видел в ранней оттепели предвестник засухи. Его знания из будущего не сохранили точных погодных сводок за 1600 год, но общая тенденция к похолоданию и неурожаям в начале века была историческим фактом. Тревога стала его постоянной спутницей.
Он стоял на просторном, залитом солнцем дворе Казённой палаты, куда свозили со всей Москвы образцы зерна из первых государственных закромов, созданных по его проекту. Воздух гудел от голосов приказных, возни приставов и скрипа телег. Пахло пылью, соломой и — что было самым важным — хлебом.
Перед Григорием на грубом столе лежали горсти зерна: рожь из Суздаля, овёс из Вологды, ячмень из Рязани. Он, вопреки всем обычаям, лично проверял качество: перетирал зерно в ладонях, нюхал, бросал горсть на стол, слушая, как оно звенит. Рядом стоял дьяк Ефим с дощечкой и грифелем, его длинное лицо выражало почтительную скуку.
— Эта партия влажновата, — отчеканил Григорий, отодвигая образец из Можайска. — Скажи тамошнему целовальнику, чтобы просушил, иначе сгниёт. И чтобы впредь был осмотрительнее.
— Слушаю, брате Григорий, — монотонно ответил дьяк, делая пометку.
Это была мелкая, рутинная работа, но Григорий знал — каждая просроченная партия, каждое недоброкачественное зерно в будущем могло стоить десятков жизней. Он ловил на себе взгляды подьячих — смесь страха, любопытства и глухого раздражения. Он, бывший «молитвенник», теперь влезал в их вотчину, в их налаженные, веками отточенные схемы. Он знал, что его ненавидят. Но видел и другое: когда он проходил по дворам, некоторые из старых приказных, те, что помнили ещё Грозного, смотрели на него с одобрением. Они видели, что он не ворует, что дело знает и спуску не даёт. Это был крошечный, но важный плацдарм.
Внезапно гул на дворе стих. Григорий поднял голову. В ворота, раздвигая толпу, входил Борис Годунов. Царь был без пышной свиты, лишь с двумя-тремя доверенными стольниками. Он был одет просто, по-дорожному, в тёмный кафтан, но осанка и властный взгляд сразу выдялили его из толпы.
Григорий поспешил навстречу и поклонился. Годунов кивком ответил на приветствие, его глаза скользнули по столам с зерном, по телегам, по притихшим людям.
— Продолжайте, — коротко бросил царь, обращаясь ко всем, и голос его, тихий, но отчеканивающий каждый слог, прозвучал сильно во внезапно наступившей тишине. — Я посмотреть пришёл.
Он подошёл к столу, взял горсть ржи из-под Костромы, перекатал зёрна в пальцах.
— Каково? — спросил царь, глядя на Григория.
— Лучше, чем на прошлой неделе, государь. Но всё ещё есть над чем работать. Учимся.
— Учиться никогда не поздно, — отозвался Годунов, и в его глазах мелькнула тень насмешки. Он отряхнул руки. — Идём, брате Григорий. Пройдёмся.
Они двинулись по двору, оставляя за собой замершую в почтительном поклоне толпу. Стольники следовали на почтительной дистанции.
— Грамоты твои разосланы, — тихо, так, чтобы слышал только Григорий, сказал Борис. — По всем городам, по всем монастырям. Читают на площадях.
Григорий почувствовал, как у него заколотилось сердце.
— И что? Каков отклик?
— По-разному, — Годунов смотрел прямо перед собой, его лицо было непроницаемо. — В Казани слушали молча. В Астрахани — крестились. А в Путивле… в Путивле воевода донёс, что некий юродивый, выслушав грамоту, закричал на всю площадь: «Ложь пишут! Царевич жив! В обиду его не дадим!»
Ледяная волна пробежала по спине Григория. Путивль. Южная окраина, всегда готовая к мятежу. Там и вправду взойдёт первая искра будущего пожара.
— Юродивых много, государь, — стараясь сохранить спокойствие, сказал Григорий. — Их слова — как ветер.
— Ветер до горы долетит и её сокрушит, — парировал Годунов. — Но это не всё. Князь Василий Шуйский, — он произнёс это имя с лёгким, почти неуловимым акцентом, — был у меня вчера. Сказывал, будто в народе шепчутся: зачем это царь Борис вдруг так опечалился о мёртвом царевиче? Не от совести ли нечистой?
Григорий стиснул зубы. Он знал, что Шуйский, этот хамелеон, будет играть свою роль. Но слышать о его интригах так скоро было горько.
— Князь Василий всегда был мастером на намёки, — заметил он.
— Мастер, — согласился Годунов. Вдруг он остановился и повернулся к Григорию. Они стояли в тени высокого амбара. — Но есть и хорошие вести. Из Литвы от наших людей пришли вести. Там, в одном из монастырей, объявился молодой инок, бывший дворянин. Говорят, ведёт жизнь беспутную, хвалится, что он — чудом спасшийся царевич Дмитрий.
Сердце Григория упало. Так скоро? Он не ожидал, что самозванец объявится уже сейчас.
— И что же? — с трудом выговорил он.
— А ничего, — на губах Годунова сыграла жёсткая улыбка. — Его высмеяли. Выгнали из монастыря. Он теперь скитается по корчмам, и его рассказы слушают лишь пьяные гусары. Твои грамоты, брате Григорий, — он сделал паузу, — они работают. Пока что. Сорняк мы заметили и выпололи, едва он взошёл. Но земля-то для него готова. В Путивле, к примеру.
Он снова пошёл, и Григорий зашагал рядом, переваривая услышанное. Первая победа. Маленькая, но победа. Их совместная стратегия сработала. Самозванец был дискредитирован ещё до того, как начал свою игру.
— Это только начало, государь, — сказал Григорий, чувствуя прилив странной, почти болезненной надежды. — Надо продолжать. Укреплять границы с Литвой, усиливать агентуру. И главное — чтобы народ видел твою заботу. Эти амбары, — он обвёл рукой двор, — они важнее десятка разоблачённых самозванцев. Сытый человек не пойдёт за вором.
Годунов кивком показал на только что проехавшую мимо телегу, гружённую мешками.
— «Государева запасная копейка»? — спросил он.
— Она, — подтвердил Григорий. — Народ ропщет, но платит. Ибо знает — это не в карман боярский, а в его же, народный, закром.
— Удивительно, — тихо произнёс Борис, глядя куда-то вдаль, за стены Кремля, на просыпающийся город. — Всю жизнь я строил государство, опираясь на силу и страх. А ты… ты предлагаешь строить его на… расчёте. На простом, мужицком расчёте. «Я плачу копейку, чтобы не умереть с голоду». И это, чёрт возьми, работает.
В его голосе не было восторга. Было изумление учёного, обнаружившего новый, неведомый закон природы.
Вдруг с другого конца двора послышался громкий голос. Они оба повернулись. У ворот стояла группа посадских людей, видимо, купцов. С ними говорил пристав, но один из купцов, дородный мужчина в бархатном кафтане, горячился и тыкал пальцем в сторону амбаров.
— … грабёж средь бела дня! — долетели обрывки его речи. — Мы свои пошлины платим, а с нас ещё и эту «копейку» дерут! На кой ляд нам царёвы амбары, коли свои полны!
Григорий увидел, как лицо Годунова потемнело. Царь сделал шаг в сторону купцов, но Григорий, рискуя навлечь гнев, мягко, но настойчиво коснулся его руки.
— Позволь мне, государь.
Он не ждал разрешения, а быстрым шагом направился к воротам. Толпа расступилась перед ним.
— В чём дело, гости почтенные? — спросил он, останавливаясь перед купцом.
Тот, увидев перед собой не царя и не боярина, а человека в простой, хотя и чистой одежде, с бородой и властными глазами, на мгновение смутился, но потом снова набрал прыти.
— А ты кто такой будешь, чтобы спрашивать?
— Я тот, кто отвечает за эти амбары, — спокойно сказал Григорий. — Григорий Тихонов. Говори, в чём твоя печаль?
Услышав имя, купец немного сбавил пыл. Слухи о «государевом советнике» уже ползли по Москве.
— Печаль в том, что денег с нас дерут, а толку не видно! — заявил купец, но уже менее громко. — У меня свои хлебные лавки полны! Зачем мне царёв хлеб?
Григорий смотрел ему прямо в глаза. Он вспомнил уроки своего времени — уроки PR и работы с общественностью.
— А если завтра мороз погубит озимые? — тихо спросил он. — А если саранча налетит? Или враг подойдёт к стенам и торг прервётся? Твои полные лавки опустеют за неделю. А что тогда? — Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание. — Тогда твои дети, твоя жена, твои родители будут стоять в очереди за хлебом у этих самых амбаров. И хлеб им дадут. Потому что ты сегодня заплатил свою копейку. Это не грабёж, почтенный. Это страховка. Самая надёжная на свете. Ты страхуешь свою семью от голодной смерти. Разве это не стоит одной копейки с воза?
Он говорил не как чиновник, а как равный, объясняющий очевидную выгоду. Купец смотрел на Григория, и гнев в его глазах постепенно сменялся размышлением. Он был человеком дела, и логика выгоды и потерь была ему понятна.
— Страховка… — пробормотал он, впервые слыша это слово, но интуитивно понимая его смысл. — Это… это как бы запасной торг на чёрный день?
— Именно так, — кивнул Григорий. — Общий запасной торг на всю Русь.
Купец почесал затылок, оглядел своих товарищей, которые слушали, раскрыв рты.
— Ну, коли так… тогда… ладно. Бывает.
Он что-то ещё буркнул и, не глядя на Григория, повёл своих людей прочь. Конфликт был исчерпан.
Григорий обернулся и увидел, что Годунов стоит в нескольких шагах и наблюдает за ним с невыразимым лицом. Он подошёл.
— Страховка, — повторил Борис, в его глазах плескалось что-то похожее на уважение. — Хитрое слово. Оно проще, чем «государева запасная копейка». Оно — для них. — Он кивнул в сторону уходящих купцов. — Ты умеешь говорить с ними на их языке. Я этому не научусь никогда.
— Всяк служит, как может, государь, — сказал Григорий.
Они молча постояли ещё мгновение, глядя, как солнце поднимается над Москвой, заливая золотым светом и царские терема, и убогие лачуги, и полные народом дворы Казённой палаты.
— Плевелы ещё взойдут, брате Григорий, — тихо, почти задумчиво произнёс Годунов. — Сорняки всегда прорастают быстрее пшеницы. Но… впервые за долгое время, я смотрю на них и не чувствую страха. Лишь досаду. И понимание, что с ними делать.
Он повернулся и, не прощаясь, пошёл обратно к своим стольникам, чтобы покинуть двор. Его тень, длинная и чёткая, легла на свежее дерево амбаров.
Григорий остался один. Он чувствовал усталость, навалившуюся на него внезапно, всей тяжестью проделанной работы и ответственности за будущее. Но сквозь усталость пробивалось новое, незнакомое чувство. Не триумф, нет. Скорее, удовлетворение мастера, который видит, что сложный механизм, собранный его руками, наконец-то, со скрипом, но начал работать.
Он подошёл к горсти зерна, которую отложил как брак, и сжал её в кулаке. Колосья укололи ладонь. Это была боль настоящего, живого дела. И в этот момент он понял, что не хочет возвращаться. Не потому, что не мог, а потому, что здесь, в этой суровой, пахнущей дымом и хлебом стране, осталась его часть. Его долг. Его искупление.
Он разжал ладонь, и зёрна, жёлтые и твёрдые, рассыпались обратно на стол. Всходы уже были посеяны. Теперь предстояло растить их и яростно бороться с плевелами, которые, он знал, взойдут обязательно.