Глава 16

Морозное, хрустальное утро застало Григория в Казённом приказе. Воздух в низкой, сводчатой палате был прохладным и спёртым — пахло дешёвыми сальными свечами, дёгтем, пергаментом и потом десятков подьячих, сгорбленных над столпами исписанной бумаги. Скрежет их перьев сливался в нудный, непрерывный гул, похожий на жужжание исполинского насекомого.

Григорий, стоя у громадного стола, заваленного свитками, чувствовал и как затекает спина. Перед ним лежала «Сметная роспись хлебных запасов по городам Замосковным». Цифры плясали перед глазами, но он заставлял себя вникать, сверять, вычислять в уме. Пуды, четверти, осьмины… Он мысленно переводил их в знакомые килограммы, и сердце сжималось от тревоги. Мало. Катастрофически мало. Даже с учётом тех закромов, что удалось заложить по его настоянию за последний год.

— Брате Григорий, — раздался рядом сдержанный голос. — Боярин ждёт тебя.

Это был дьяк Ефим, правая рука Годунова в приказе, человек с лицом библейского пророка и душой прирождённого бюрократа. Он с нескрываемым подозрением относился к «выскочке-молитвеннику», втиснувшемуся в святая святых — в хозяйственные механизмы государства.

Григорий кивнул, отложив свиток. «Боярин». Здесь, в этих стенах, Бориса Фёдоровича никогда не называли царём. Это был своего рода ритуал, напоминание, что власть его, хоть и законная, но всё ещё новая, и держится на острие боярских копий и дьячьих перьев.

Кабинет Годунова располагался в глубине здания. Он был невелик, без лишних украшений. Единственной роскошью был огромный, в три роста человека, изразцовый печной угол, от которого веяло сухим, обжигающим жаром. Борис сидел за простым дубовым столом, заваленным картами и отчётами. Он выглядел усталым. Тяжёлые веки припухли, а в уголках губ залегли жёсткие складки. Он не поднял головы, когда Григорий вошёл и поклонился.

— Садись, — коротко бросил Годунов, тыча пером в строку донесения из Нижнего Новгорода. — Жду твоего доклада. Только без пророчеств. Мне нужны цифры, Григорий. Мера и вес.

Григорий опустился на скамью напротив. Жар от печи был почти невыносим.

— Цифры неутешительны, государь, — начал он, откашлявшись. — Даже в лучшие годы урожая хватит от силы на два года. А если неурожай будет три года подряд, как я предупреждал…

Годунов наконец оторвал взгляд от бумаг. Глаза, тёмные и пронзительные, уставились на Григория.

— Три года неурожая подряд? Такого не бывало от сотворения мира. Даже при батюшке Грозном худой год сменялся урожайным. Ты требуешь невозможного. Казна не безгранична. Откуда я возьму серебро на закупку таких объёмов? У бояр? Они и так шепчутся, что я обдираю их, как липку.

— Не у бояр, — твёрдо сказал Григорий. — У него. — Он кивнул в сторону окна, за которым угадывались очертания Кремлёвской стены. — У народа. Через пошлину. Малую. Копеечную с воза, с лавки, с торга. Но постоянную. И назвать её не «податью», а «государевой запасной копейкой». Чтобы каждый знал — его копейка пойдёт не в мою, не в твою суму, а в общий закром на чёрный день.

Годунов медленно откинулся на резной дубовой спинке кресла. В его глазах мелькнуло что-то острое, заинтересованное.

— Хитро, — произнёс он после паузы. — Очень хитро. Народ будет платить, ибо боится голода пуще огня. А бояре… бояре не осмелятся выступить против «заботы государевой о народе». Ты учился этому в своих… книгах?

— Нет, — честно ответил Григорий. — Это просто здравый смысл.

— Здравый смысл, — усмехнулся Борис беззвучно, одними уголками губ. — Редкая птица в моих палатах. Ладно. Обдумаю. А теперь о твоём другом предложении. Эти… «контрпропагандистские» грамоты. О царевиче Дмитрии.

Григорий насторожился. Это была его самая рискованная идея — заранее, до появления самозванца, распустить по городам и весям официальную версию гибели царевича в Угличе, подкреплённую свидетельствами и призывами к Патриарху. Создать в умах людей «прививку» против будущей лжи.

— Что с ними? — спросил Григорий, стараясь, чтобы голос не дрогнул.

— Иов благословил. Говорит, дело богоугодное — не допустить смуты и ереси. Но есть одна закавыка. — Годунов взял со стола чистый лист бумаги и обмакнул перо в чернильницу. — В грамотах ты пишешь, что царевич, играя в ножички, упал во время эпилептического удара и «сам себя нечаянно уязвил в гортань».

— Именно так, — кивнул Григорий, чувствуя ледяную дрожь вдоль спины.

— А теперь скажи мне, брате Григорий, — Годунов поднял взгляд, и в его глазах не было ни усталости, ни сомнений — только холодная, отточенная сталь. — Ты, человек, знающий, видимо, всё. Ты веришь в эту… случайность?

Дыхание в горле у Григория спёрло. Он видел перед собой не царя, не союзника, а следователя. И они оба знали правду. Правду, которая висела между ними тяжким, невысказанным грузом с момента их первого разговора.

Скажи «верю», и Борис поймёт, что ты лжёшь. Скажи «не верю», и признаешь его вину. И что тогда? Союз рухнет. Всё рухнет.

— Я верю, — медленно, выжимая из себя каждое слово, сказал Григорий, — что эта версия… единственно возможная для спасения государства. Иного нам не дано. Мы должны принять её как догмат. Ибо цена иного ответа — кровь миллионов.

Он не отводил взгляда. В тишине кабинета было слышно лишь потрескивание дров в печи и тяжёлое, ровное дыхание Годунова.

Вдруг Борис отбросил перо. Оно с лёгким стуком упало на стол.

— Встань. Подойди к окну.

Григорий, ошеломлённый, повиновался. Он подошёл к заиндевевшему стеклу. Внизу, за кремлёвской стеной, лежала Москва. Дымные избы, боярские терема, золотые маковки церквей — всё было сковано морозом и припорошено свежим снегом. Город спал, застывший и безмолвный.

— Смотри, — тихо сказал Годунов, подойдя к нему сбоку. — Весь мир. Он мал, как ладонь. И хрупок, как стекло. Одно неверное движение — и он рассыплется. Ты думаешь, я не знаю, что говорят? Что я — душегубец? Узурпатор? — Голос был ровным, но в нём слышалась стальная вибрация. — Знаю. Сплю и слышу эти шёпоты за спиной. Но я поднял эту землю из руин после батюшки Ивана. Навёл порядок. Строил города, крепости, храмы! А они… они помнят только одну могилу в Угличе.

Борис повернулся к Григорию. Его лицо было искажено внутренней мукой.

— Ты пришёл ко мне с знанием. С проклятым знанием. И ты дал мне выбор: либо быть в истории кровавым злодеем, при котором Русь погрузится в ад, либо… либо быть тем, кто её от этого ада спасёт. Ценой лжи. Ценой греха. Ценой этого вот, — он с отвращением махнул рукой в сторону стола с грамотами, — фарса о «несчастном случае».

— Это не фарс, государь, — тихо возразил Григорий. — Это лекарство. Горькое, противное, но необходимое. Чтобы не умирали дети. Чтобы не лилась рекой кровь. Чтобы не горели города.

— И ты уверен, что оно поможет? — в голосе Годунова впервые прозвучала неуверенность, почти мольба. — Уверен ли ты?

Григорий смотрел в глаза — глаза загнанного зверя, умного, могущественного, но до смерти напуганного грузом власти и прошлого.

— Нет, — честно ответил Григорий. — Я не уверен. История… она как река. Можно попытаться построить плотину, но вода всегда ищет новое русло. Я не пророк, Борис Фёдорович. Я всего лишь… учитель. Который пытается исправить самую страшную ошибку на свете — Смуту. И верю, что наш союз — это та плотина, что может удержать воду. Но для этого мы должны стоять у неё вместе. И доверять друг другу. Хотя бы в этом.

Он протянул руку и положил ладонь на лежавший на подоконнике свиток с проектом грамоты. Жест был простым, но невероятно трудным для него.

Годунов смотрел то на свиток, то на лицо Григория. Прошла долгая минута. Казалось, мороз за окном проник в саму палату и сковал их обоих.

Наконец Борис тяжело вздохнул. Он подошёл к столу, взял печать — тяжёлую, серебряную — и, не говоря ни слова, с силой прижал её к сургучу на уже подготовленном указе о «государевой запасной копейке». Сочный красный оттиск лёг на бумагу.

— Делай как знаешь, — глухо сказал Годунов, не глядя на Григория. — С грамотами. Я даю тебе волю. Но помни… — Он поднял голову, и его взгляд снова стал острым и жёстким, как клинок. — Если эта твоя затея обернётся против нас, отвечать будешь ты. Всем. Своим знанием. И своей головой.

— Понимаю, — кивнул Григорий. Это была не угроза. Это был договор. Суровый, но честный.

Он поклонился и вышел из кабинета. За спиной остался жар печи и тяжёлый, испытующий взгляд человека, который, возможно, впервые поверил ему не как пророку, а как соратнику. Недоверчиво, с оговорками, с угрозой — но поверил.

Выйдя на крыльцо, Григорий глотнул ледяного воздуха. Он обжёг лёгкие, но был свеж и чист после спёртой атмосферы приказа. Он смотрел на звёзды, яркие и невероятно близкие в зимнем небе, на тёмные силуэты башен. Этот город, эта страна… Они всё больше переставали быть для него страницей из учебника. Они становились домом. Домом, который надо было защищать. Не ради абстрактной истории, а ради этих спящих людей, ради будущего, которое теперь зависело от него и от человека, которого он когда-то считал исчадием ада.

Он пошёл по скрипучему снегу, и его тень, отброшенная светильниками на стене, была длинной и одинокой. Но впервые за долгое время Григорий чувствовал не тяжесть долга, а странное, горькое спокойствие. Первый, самый трудный шаг к доверию был сделан. Ценой полуправды и тяжёлого компромисса. Но сделан.

А впереди была работа. Много работы.

Загрузка...