В коридорах Комитета стояла особая тишина, почти гулкая, как перед бурей. Слева где-то тикали настенные часы, справа поскрипывали доски. Проведя по коридору, у дверей зала заседаний замер Голицын:
— Вас ждут, Григорий Николаевич. Только вас.
Вот черт, а он-то откуда здесь все знает? Молодой князь из какой-то провинции, только недавно назначенный четвертым по счету адъютантом, а уже вхож в кулуары министерской политики? Иван Ильич поднял брови:
— Князь, вы бывали раньше в коридорах Министерства? — не скрыл он удивления, когда мы свернули на служебную лестницу.
— Не я. Один мой родственник. Придворный. При Павле еще. Да и теперь кое-кого знаю, — отозвался он, не оборачиваясь. — Здесь, поверьте, все стены слышат. Лучше не говорить вслух, что знаешь, если не хочешь потом забыть, откуда ты это знаешь…
Иван Ильич кашлянул, но ничего не сказал. Я отложил этот вопрос на потом.
Вошел один.
Помещение освещалось двумя лампами. За овальным столом сидело трое в штатском и один с нашивками военного инженера. Лица были равнодушны, будто меня ждали не как человека, а как инструмент, которому предстоит решить задачу. И все-таки один из них улыбнулся уголком рта, не глядя в глаза:
— Григорий Николаевич, проходите. Присядьте. Нам бы хотелось обсудить, м-мм… научные перспективы.
Я сел. Руки сами легли на колени. Никто не представился, но говорить начали сразу:
— У вас впечатляющие результаты, особенно по части артиллерии. Калибровка, температурные режимы, новые принципы запирания казенника.
— Мы знакомы с содержанием некоторых переписок с Ижорским заводом.
— И с донесением Платова.
Меня едва заметно повело, скорее не от страха, а от озноба. Я не знал, сколько из того, что мы с Михаилом Илларионовичем решали в тиши кабинетов, уже ушло на столы этих людей. И кто их сюда послал.
— И вот какой вопрос…
Пауза.
— Вы ведь понимаете, что наука выше границ?
Я молчал. Они ждали. Потом один из них, тот, что в инженерной форме, слегка наклонился:
— Французская Академия интересуется перспективами взаимодействия. Мы не говорим об измене, вы ведь русский, вы офицер. Но нам нужно знать, с кем вы имеете связь. С теми, кто понимает суть ваших чертежей. Нам важно, чтобы вы хотя бы не препятствовали переписке. Пойдете навстречу?
Тот, что третий, в штатской одежде, молвил, глядя в лицо:
— Monsieur Dovlatov… ваши труды изучают далеко за пределами границ Империи. Я скажу прямо: наука не имеет отечества. Она принадлежит разуму, а не флагу. Не откажите в беседе.
Я понял. Вот и подошли к сути самого главного.
Он говорил вежливо, не угрожал, не давил. Лишь предлагал информацию, контакты, обмен. Доступ к материалам, которые «в России вам вряд ли позволят». Намекнул на сотрудничество с «некоторыми кафедрами в Вене и Париже». Ни разу не назвал себя. Но это и не было нужно: слишком чистый акцент, слишком отточенные фразы.
Я не ответил сразу, внимательно вглядываясь в лицо. Потом все же спросил:
— Вас послал Наполеон?
— Хм… — последовала краткая пауза. — Император лишь один из покровителей науки, — с оттенком лукавства ответил он. — Но пусть вас не тревожит источник. Тревожиться стоит о будущем. Технологии, господин Довлатов, меняют ход истории. И вы это знаете. Пожалуйста, подумайте. Мы вернемся к разговору.
Молчание повисло, как простыня на ветру. Мысли неслись с утроенной скоростью. Взглядом отметил, что часы на стене идут на сорок минут вперед. Значит, в этой комнате какой-то свой собственный ритм.
Выходя из здания Комитета, я увидел снег, лежащий на Мойке ровным полотном. Прохожие оставляли следы, спеша по разным своим делам.
Иван Ильич ждал.
— Ну? — спросил он.
Я пожал плечами:
— Сложно все. Предлагают вроде бы вежливо, но хотят знать мою переписку с тайными агентами французов.
— Так и знал, — хмыкнул он. — Инженеров теперь покупают не вином, а бумагой. Что еще предлагали?
— Подкупать начали. Умно, без давления, как бы все по науке. Французской, разумеется.
— А ты?
— А я подумаю. Как сказал бы наш батюшка Кутузов: пусть думают, что у меня есть выбор.
Пройдясь пешком еще с версту, подошли к дому на Фонтанке. Приехавший на днях Кутузов почти не выходил из тепла. Простудился, а Прохор ворчал на сквозняки и всюду таскал за собой грелку. Но вечером, как ни в чем не бывало, Михаил Илларионович сам пришел к нам, укутавшись в меха. Вошел в столовую, где я чертил наброски новых лафетов, и сказал с порога:
— Вы, голубчики мои, про этого Зубова намедни что-то слыхали?
Я поднял глаза от проекта. Иван Ильич удивился:
— Да вроде нет. А что?
Кутузов плюхнулся в кресло:
— Он теперь зачастил к Аракчееву. Не по чину, а по влиянию. Сует нос в военное дело и ходят слухи, что хочет пробиться обратно в советники. Будто бы ссылается на знакомства в Вене. Суетный человек, и опасный.
— Что он вам? — осторожно спросил я.
— Мне? Да ничего, соколик. Я с ним еще при Павле сталкивался. Но ты будь начеку. Зубов не просто фаворит на покое. Он вроде как нить, а еще неизвестно, к какой иголке эта нить приведет.
И ушел сморкаться к себе в библиотеку. Прохор, ругая Нечипора, потащил за ним грелку.
Вечером, когда снег за окном стал мокрым, будто подтаявшим изнутри, я достал лист и стал прикидывать на полях, кто может стоять за попыткой вывести мои схемы на французов? Артиллерийский отдел? Не исключено. Может, один из полковников? Но зачем тогда им швейцарка Люция, и почему Платов не указал в письме ни имен, ни адресов?
А Кутузов между тем провел зиму в Москве, где ему отвели особняк близ Хитрова рынка. Ходил к великой княгине, спорил с вельможами, устраивал тайные встречи. По вечерам бывал у митрополита Амвросия, будто бы для бесед о нравственности, но мы-то знали, что он не так часто молится, как притворяется. Ему нужны были слухи. И он их собирал везде, где только мог, по частям, по крупицам. С таким же успехом происходили и другие странности. Например, при Главном штабе неожиданно появился штатный аналитик по «иностранным чертежам». Им стал бывший профессор геометрии из Гёттингена, бежавший в 1806 году. Аракчеев вроде бы дал ему какие-то бумаги, те самые, которые якобы никто не должен был видеть.
Связь вырисовывалась.
Ко мне, аккуратно, с выражением сочувствия и научного любопытства на лицах, подошли двое. Один из них был гладко выбритым, в сером фраке, говорил с легким французским акцентом. Вторым был нашим русским, но из тех, что с юности учились за границей и привезли с собой полную голову изящных впечатлений.
— Григорий Николаевич, — начал француз, — мы следим за вашими трудами. Среди людей науки, вне границ и политик, существует особая солидарность. Вы же понимаете, о чем я толкую?
— Продолжайте.
— Если вы когда-нибудь сочтете, что ваши идеи не находят должного отклика здесь, то, м-мм… наши друзья готовы предложить вам иную сцену. Франция, вот где сейчас родина просвещения.
Он протянул руку. На его пальце сверкнуло золотое кольцо с гравировкой. Полукруг-черточка-точка, как я уже знал. Нечто вроде масонского знака.
— Подумайте, — сказал он и исчез в суматохе чиновников, снующих по коридорам. Туда же в толпу скрылся и его сослуживец.
Холод внутри моей грудной клетки стал ощутимее, чем на улицах.
И в то же время я отмечал про себя, что о Кутузове в ту зиму можно было говорить только шепотом — настолько плотно он вошел в повестку дня. С конца осени и до конца декабря Михаил Илларионович заседал в Комитете, объезжал склады, артиллерийские дворы, а то и общался с дочерью княгини Дашковой, Анастасией. Он становился фигурой, которую начинали опасаться не только в штабе, но и при дворе. Его все труднее было отодвинуть, даже с помощью различных недоброжелателей, что крутились вокруг, как та саранча.
Мы с ним держались рядом. Я, Иван Ильич, Резвой, новый адъютант, денщики Прохор и Нечипор, плюс две гувернантки, садовник, конюх, писарь и вестовой с ординарцем — вся небольшая команда переехала временно в казенный корпус у Литейного, куда Кутузов перебрался после трений с Александром. Это было не официальное изгнание, а скорее «отстранение для наблюдений».
Как-то ночью, в тишине штабной библиотеки, я наткнулся на донесение о передвижениях «групп лиц в нейтральной полосе», где среди прочих значилось имя, которое давно вызывало у меня беспокойство. Снова Платон Александрович Зубов, черт бы его взял на нашу голову. Что делал бывший фаворит Екатерины рядом с приграничными поселениями? Отчего его люди мелькают теперь в записях Аракчеева?
— Интрига, Григорий Николаевич, — сказал Голицын, глядя на меня поверх модных в эту пору очков. — Не надо думать, что старые фигуры исчезли с доски, а они просто взяли да затаились.
В то же время я работал, как проклятый. В январе 1812 года чертежи новых лафетов с подвижными амортизирующими элементами были одобрены Кутузовым для полигонных испытаний. Мои новые пушки с измененными калибрами, более компактными замками и медными трубками детонации ждали своего часа. Из истории я знал, что последует новая волна событий перед началом вторжения Наполеона. И кто бы мог подумать, эту волну первой заметит моя новая знакомая, Люция.
— По Петербургу ходят слухи, будто старый граф Платон Зубов снова подает голос, — в один из вечеров наших встреч поделилась она. — Тот самый, что когда-то владел Екатерининским сердцем, теперь снова оказывается в тени дворцовых проходов. Он не при дворе, но его видели с господином Аракчеевым.
— А вы откуда знаете, прелестная барышня?
— На площадях и в театрах судачат. Будто бы обедают вчетвером: Аракчеев, Зубов, Лопухин и какой-то француз с министерским визитом. Нам это будет полезно?
— А что говорит сам Аракчеев? — бросил я.
— Ничего не говорит. Он в эти игры играет давно, иногда с королями, иногда с полководцами, а теперь и с французами.
Мы сидели в теплой беседке у стен театрального зала, встречаясь иногда для светских бесед. Люция ждала от меня какого-либо решения насчет сотрудничества с ее хозяевами, но я медлил с ответом, предпочитая видеть в ней не лазутчика, а прелестного друга. Может, черт побери, и нечто большее, ведь влечение было от тела Довлатова, а не от меня самого, человека двадцатого века, у которого в том мире осталась жена с милой дочуркой.
Михаил Илларионович смотрел на нашу интимную связь, как смотрит добродушный отец на проказы влюбленного сына. По сути, я ведь таким и был у него, почти что сыном, так как прошел с ним все взлеты и падения его трудной карьеры. Только мне, Ивану Ильичу, Резвому и Платову он мог доверить свои сокровенные планы. Вот и Люция приглянулась ему не как сотрудница чужой разведки, а скорее, как прелестное дитя, вошедшая в жизнь его адъютанта.
Но это все лирика. События продолжали сыпаться как крупа в решето. После встречи с Люцией, к утру пришла еще одна новость. Камергера одного из бывших посольств Австрии задержали с запиской, где упоминалось «новое русское оружие».
— Стало быть, слухи, это уже не просто слухи, соколики мои, — поделился Михаил Илларионович за ужином.
— Если уже дошло до Вены, то тут будут давить, — коротко сказал Иван Ильич. — Сперва чертежи исчезают, потом полетят наши головы. Но мы-то с тобой, братец, упрямые, правда? — хлопнул меня по плечу.
Я тоскливо глянул в окно. Каменный Петр казался мраморным исполином, а здание Министерства было чернее обычного. И будто в подтверждение наших неспокойных мыслей, в конце недели я снова получил письмо, которое, как и прежде, было без подписи. Только строка:
«Люция будет на балу. Она спросит вас о терминах баллистики. Вы ответьте: „Ветер всегда дует с запада“. Тогда мы поймем, что вы готовы сотрудничать».
Утро выдалось ясным, с морозцем. Сугробы, что еще позавчера были рыхлы, теперь подмерзли, а хруст под сапогами раздавался такой, будто кто-то разбивал тонкое стекло. Я стоял у окна, не торопясь, глядел на заснеженный сад. В кабинете пахло березовыми поленьями, смолой, бумагой. Камин потрескивал, отбрасывая дрожащие тени на карту, разложенную на столе. За окном по двору уже ходил денщик Нечипор, пиная валенками снежные комья. Готовили экипаж.
— Все-таки пойдешь? — спросил Иван Ильич, войдя в столовую.
— Упустим шанс, и в следующий раз с нами заговорит уже не Люция, а кто-то потяжелее в их артиллерии.
— Ну, заговорят, так и ответим. У нас ведь теперь, братец, и «гармата» твоя, и чертежи, и проект того самого «многоствольного шустрого орудия», как ты его звал.
— О том и речь, Иван Ильич. Иной раз и сам боюсь того, чего наизготовял для армии.
— Не боись, Гришенька. — Подошел ближе, взял письмо, что я снова держал в руках, как раз то самое, где была фраза-пароль. Перечитал себе под нос:
— «Ветер всегда дует с запада» … Хитро. А ты не думал, что если это ловушка?
— Думал. Потому и иду.
— Тогда я еду с тобой. И попрошу, сударь, без споров, — улыбнулся, заметив мой жест протеста.
Вошел Резвой, уже одетый в парадную форму, с такой себе легкой небрежностью, которая ему как-то шла.
— Карета готова, господа. Кучер Митрофан доложил, что подъем у дома, где будет бал, с трех сторон охраняют жандармы. Видимо, и ценные особы там будут.
— Или слишком опасные, — добавил я. — Тайные вестники французской политики.
— Ты уверен, что хочешь говорить эту фразу? — спросил он.
— А что, у нас есть другой путь?
Он пожал плечами. Мы все понимали, что начиная с этого момента, отступать будет нельзя. Если уж игра началась, то ставки выставлены. И, как говорил Михаил Илларионович, «на поле боя бывает, кто первым дрогнет, тот и проиграл».
Сами сборы заняли больше времени, чем хотелось бы. Мундир лежал на кресле, гладкий, как полотно. Его мне, по обычаю, подготовил Артемий, один из новых слуг, набранных в Москве. Осторожный, молчаливый, безупречно вежливый, и потому чуть подозрительный. Мы так и не поняли, сам он пришел или его прислали?
— Господин поручик, — сказал он, поправляя ворот, — позволю себе заметить, что булавка на вашем платке не от вас.
— Что?
Он вынул шпильку, на которой различалась крохотная гравировка, почти незаметная. Буквы «R. G.».
— Где ты взял этот платок? — спросил я резко.
— Мне его передал камердинер с Поварской. Сказал, мол, обычай такой тут московский, дарить господам свежие платки к балу.
— Иди, — тихо сказал я.
Когда он вышел, я бросил платок в огонь. Пусть будет паранойя, но лучше так, чем носить на шее чей-то чужой амулет. Кто его знает, что обозначали те буквы. Может сглаз какой, а может и порча, бесы бы взяли этих лазутчиков.
— Пора, — сказал Резвой, не заметив, как я швырнул платок в пламя камина.
Мы вышли. Карета покатила медленно. Сани и экипажи уже теснились вдоль особняка, где давали бал. Дом принадлежал купеческой вдове, чьи связи тянулись от московского масонского кружка до французского посольства времен еще прошлого века. Теперь в нем собирались те, кто предпочитал политику с европейскими сплетнями. Слуги в серебристо-белых камзолах проворно снимали шубы и меха. Внутри было жарко, почти душно, пахло свечами, вином, духами и нагретым бархатом. Скрипка звенела в такт с фаготом, а голоса выписанных из Европы певцов вплетались в музыку, как бывало еще при Екатерине. Странно, что нынешний государь позволял такие, в общем-то, сходки, если здесь применимо изречение моего двадцатого века.
Пока снимали шубы, Резвой выпрямился.
— Гляди в оба, Гриша. Иван Ильич отошел к князю Мещерскому, но, сдается мне, здесь одна половина гостей просто шпионы.
— А вторая?
— А вторая та, что будет звать тебя танцевать.
Я улыбнулся про себя, выискивая в нарядных дамах свою новую знакомую. Зал был просторным, высокие потолки с лепниной отражали блики сотен свечей. По полу скользили пары. Вдали, у колонн, обсуждали что-то два военных, судя по выправке, вероятно, саксонцы. В углу с бокалом в руке стоял английский атташе, поглядывающий на часы. И в центре вроде бы ничего необычного.
Но это пока…