Когда он упомянул о клейме, мое сердце сжалось от неприятного холодка. Кутузов поднялся. В глазах полыхнуло.
— Алексей Андреевич. Вам что, вновь хочется проиграть кампанию? Или вы забыли, как Бонапартий под Веной стоял? Григорий Николаевич дал нам преимущество своими чертежами. А противник, смею напомнить, еще не успел внедрить ничего, что мы уже испробовали!
— А цена этого преимущества? — тихо, но зло бросил Аракчеев. — Ваша Дунайская армия разбита. Каменский мертв. Чичагов прислал очередной доклад: мораль падает, зимнее обмундирование не дошло, боеприпасы не соответствуют стандарту. Не с вас ли все началось, Михаил Илларионович? И не с тех ли самых чертежей господина Довлатова?
Кутузов сделал шаг вперед, как тигр перед броском. Я уже видел, как в нем закипает ярость, готовая вырваться наружу.
— Право слово, сударь, это гадко с вашей стороны…
Но тут вмешался третий голос — низкий, спокойный, привычный к власти. Вошел министр иностранных дел Николай Петрович Румянцев, сын полководца Румянцева-Задунайского. Мой хозяин отлично с ним ладил, вспоминая отца.
— Господа. Все это потом. Сейчас важнее другое. До нас дошли известия из Парижа. Император Наполеон повелевает перенести основную массу Великой армии к Висле. Возможно, к началу весны. Вся Европа стонет. Мы не готовы. Но есть еще время.
И он посмотрел прямо на меня:
— Григорий Николаевич. Вы нужны в Москве. Немедленно. В тамошней артиллерийской школе не хватает преподавателей, знающих новые системы. Готовьте приказ. Комитет вас командирует. Завтра же.
Аракчееву пришлось уступить.
Когда мы вернулись в дом, хозяин долго молчал. Только к вечеру, когда мы с Голицыным разбирали документы, он позвал меня к себе. Там, в кабинете, уже был Резвой, бледный и тихий. Кутузов пил сбитень, глядел на пламя в камине.
— Гриша… Ты все понял? — спросил он, отставляя чашку на столик.
Я кивнул. Поднял брови:
— Нас выдавливают? Тихо, но последовательно?
— Напротив, голубчик. Москва, это еще не опала. Сдается мне, Бонапартий целит свой глаз на нее, нежели на город Петра. Поезжай. Делай, что умеешь. И… — он как всегда забавно подмигнул зрячим глазом, — не подпускай к себе никого из департамента внешней разведки. Там, говорят, пошли утечки.
Повернулся к друзьям-офицерам:
— Иван Ильич тебе там поможет. И молодой князь Голицын поедет с тобой. В Москве сейчас ты нужнее, нежели здесь. А мы тут как-то сами, с божьей помощью.
В ту ночь я не спал. Меня снова тянуло к чертежам. Новая идея родилась прямо как в цеху моего родного завода, еще там, в моем времени. Механический затвор, предохраняющий казенник от воспламенения при неплотной герметизации. То, чего не хватало на испытаниях в Гатчине.
Голицын вошел под утро.
— Все готово, Григорий Николаевич. Повозки, бумаги, люди. Отъезжаем?
Я посмотрел на часы. Тик-так, тик-так. Время снова поворачивалось ко мне другим боком. Там, в будущем, где-то в моей жизни, шла обычная зима. Дочка рисовала, жена пекла блины. А я…
А я ехал в Москву, чтобы научить кого-то выжигать линии новой войны на карте Европы.
По выезду из столицы мороз стал мягче: то ли показалось, то ли в самом деле питерский пронизывающий ветер остался за спиной. Мы шли с обозом не спеша. Дня за четыре миновали Тосно, потом Любань. Лошади утомлялись, а Иван Ильич по ночам бормотал во сне формулы, которых я ему не рассказывал. В пути мы перебирали в уме проект усовершенствованного запального устройства для легких батарей. Бумаги у меня забрали в Комитете, но формулы держались в голове, как будто память перестала нуждаться в чернилах. Это даже пугало. Иногда я ловил себя на том, что думаю сразу в двух потоках: один — мой, человеческий, с сомнениями и чувствами, второй — как бы вычислительный, точный, холодный. Мозг Довлатова был податливее, чем я ожидал.
— В тебе будто живут два человека, братец-поручик, — шутил Иван Ильич, когда Голицын менял коней у очередного тракта.
На пятый день остановились на постоялом дворе близ Вышнего Волочка. Запас продовольствия требовал пополнения, да и людям требовался отдых. Пока второй адъютант договаривался с местным старостой о фураже и соломе, а Иван Ильич пил чай в каморке почтовой станции, я решил пройтись к реке.
Снег скрипел глухо. Я уже собирался возвращаться, когда рядом с кустами у обрыва заметил фигуру. Плащ. Капюшон. Лошадь неподалеку, без седла. Стоял человек, явно не местный.
— Доброе утро, господин офицер, — проговорил он. — Позвольте слово.
Я прищурился:
— Вы кто?
— Курьер из Варшавы. Имя не имеет значения. Важно, что я должен передать.
Он достал сложенный лист и протянул мне.
— Не читайте здесь. Не показывайте сопровождающим. Только в одиночестве. И будьте осторожны, господин Довлатов. Люди, интересующиеся вами, не только российские.
Он исчез, не убегая, а словно растворяясь в сыром утреннем тумане. Через минуту я стоял один. Сжатый лист бумаги мелко подрагивал в руке.
Читал я его уже в повозке, накрывшись шинелью. Ровный, аккуратный почерк. Писано явно не от руки крестьянина, ни по-военному, ни по-дворянски. Печатные буквы, точно как на машинке и, причем, сразу виден французский след.
«Сударь, вашими конструкциями и разработками интересуются весьма высокопоставленные лица в Европе. Будьте готовы в Москве. К вам подойдут» .
И все. Ни подписи, ни даты, ни адресата отправителя. Я перечитал раз, другой. Потом сунул письмо в кожаный футляр для очков и прижал к груди. Мне вдруг стало холодно. Не от зимы, а от того, что это был не сон . Кто-то уже знал в самой Европе. И теперь этот кто-то взял и влез в мою жизнь. Точнее, в жизнь адъютанта Довлатова. Раньше были аракчеевцы, потом французские лазутчики. Потом вроде бы оставили в покое. Неужели снова? А теперь кто? Уж не из самого ли штаба Наполеона?
При таких мыслях голова пошла кругом. Голицын, залезая в повозку, спросил:
— Все в порядке, Григорий Николаевич?
— Да. Только теперь мы в Москве будем не одни. И работать будем быстрее.
Сомневаюсь, чтобы он понял смысл моего изречения, но сейчас было не до разъяснений. Иван Ильич, промолчав, как-то странно посмотрел на меня и махнул рукой кучеру:
— Трогай!
Москва встретила нас привычной вязкой суетой. В Комитет уже знали о нашем прибытии, пригласив в Арсенал, где устраивалась временная лаборатория при артиллерийском училище. Все выглядело так, будто ничего необычного не происходило: рапорты, бумаги, сметы. Но я видел, как в окна учебного корпуса через раз проскакивают незнакомцы в серых мундирах, как появляются курьеры, не проходящие через наружную вахту. В один из вечеров ко мне подошел капрал и передал записку:
«Готовьтесь. Скоро вам нанесут визит. Никому не говорите» .
В ту ночь я не ложился. Разложив перед собой чертеж новой станковой мортиры, смотрел на линии, пытаясь отвлечься. Не вышло. Мысли кружили, как мотыльки вокруг свечки.
Утром заглянул князь Голицын:
— Григорий Николаевич, поступило распоряжение: готовить курс обучения младших офицеров по новой артиллерии. И, кроме того, — он понизил голос, — вы включены в состав Особого совета при Департаменте военных изобретений.
Я усмехнулся:
— Сначала пишут анонимки, потом включают в Совет?
Голицын не понял шутки. Только пожал плечами. А вечером, за ужином, Иван Ильич протянул мне свернутый листок:
— Это с почты. Пометка: «Срочно». От казачьего атамана.
Я развернул. Узнал почерк Платова:
«Григорий Николаевич, слухами земля полнится. Войска Бонапарта уже наготове. Но не это тревожит. Наши дозоры видят, что французы ищут не только дороги. Они ищут людей. По именам. Твоя фамилия среди них» .
Теперь стало ясно, кто именно интересуется мной. Все возвращается на круги своя, как сказал бы Михаил Илларионович.
Ночной воздух Москвы был тяжелым и душным. Хотя за окном зима, а метель гудела по Никольской, в комнатах было ощущение, будто окна давят снаружи. Я толкнул дверь, прислушался. Ни звука. Вроде бы все, как оставлял. Только…
Я знал, что не оставлял бумажные листы на подоконнике. Я не использовал эту чернильницу утром. И не мог оставить перо, брошенное острием к моему рабочему креслу.
— Были, — прошептал я под нос. — Не воровали. Искали. Что именно?
На подушке лежал лист. Такой же, как тот, что получил у реки.
«Мы следим за вами. Не показывайте вида, что озабочены чем-то. Продолжайте свои чертежи» .
На полях странная метка. Полукруг с чертой и точкой. Что-то между масонским знаком и заводским клеймом.
Я сел. Грудь сдавило. Мысленно выкрикнул:
«А не пошли бы вы к черту, поганые морды? Я остаюсь с Кутузовым!»
…Следующее утро началось с вызова в Арсенал. Иван Ильич уже был там: выглядел усталым, но твердым.
— Гриша, Михаил Ларионыч прислал курьерскую почту. Просит, чтоб мы поехали в Коломну. Там мастер, с которым мы еще при Суворове работали. Я навел справки. Кованые затворы, нестандартные стволы, он все помнит. Только говорить надо перед ним шепотом: старик стал подозрителен, будто чует, что все горе идет от людей.
Я кивнул. В дороге будет время подумать. Но тут подошел Голицын:
— Получили новую почту с посыльным.
Протянул пакет с сургучной печатью.
— Узнаю донского орла. Письмо от Платова? — спросил Иван Ильич.
— Так точно, — стал я читать. — Говорит, «враг не только у границ». А еще документы, будто французы интересуются чертежами новой русской артиллерии. И кто-то в Австрии уже начал копировать наши проекты.
Мы перебрали бумаги. Один взгляд, и сразу стало понятно: за этим не просто французская разведка. Тут подключились ученые мужи самого императора. Формулы были изменены, но структура моя. Точнее, из моей прошлой жизни. Кое-что я чертил на заводе, еще там, в своем времени, мечтая, что когда-нибудь пригодится. А теперь, вот они, эти строки, в руках у неизвестных людей, по ту сторону границ, уже, считай, в самой Европе.
Поездку в Коломну пришлось отложить.
Письмо Платова мы перечитывали втроем, как конспект перед экзаменом: Иван Ильич, Голицын и я сидели за длинным столом, как в кабинете при Арсенале. На бумаге не было ничего лишнего, все точно и сдержанно: местоположение, даты, маршрут вестовых и ссылки на показания пленных. И все же между строк сквозила тревога, словно сам Платов не знал, с чего именно начать беспокойство.
— Не только границы, но и головы, — пробормотал Иван Ильич. — Привыкли мы думать, что шпионы воруют планы, а тут… будто чужие инженеры заглядывают тебе в мозг.
— Или кто-то, кто когда-то был ближе к моим записям, чем положено, — добавил я, вспоминая старые бумаги, что хранились в канцелярии при Гатчине. — В Москве мы не одни. Но и в Вене, выходит, тоже есть умы, способные нас понять…
— И опередить, — добавил Голицын.
Как и вчера, решено было не ехать в Коломну. Вместо этого отправили гонца со схемами, только самыми базовыми, теми, что не позволяли воссоздать устройство без ключевых принципов, спрятанных в моей голове. Сами же остались в Москве, и именно здесь предстояло пережить первые удары будущей бури.
На следующий день нас вызвали в Главное артиллерийское управление. Каменный корпус, где мы проходили к залу Совета, дышал холодом и казенным недоверием. На лестнице я заметил незнакомых офицеров, в серых мундирах, без родов войск. Не маскируясь под преподавателей или снабженцев, они просто стояли, наблюдая.
Внутри, за длинным дубовым столом, собралось человек пятнадцать. Среди них старые лица, вроде генерала Сиверса, профессора Новицкого и одного из князей Мещерских, но были и новые, молодые, с французскими манерами и холодными взглядами.
— Григорий Николаевич, — позвал меня один из членов Совета, — поступили бумаги из Берлина. Прусский корпус артиллерии сообщил о ряде «необычных экспериментов», проводимых в окрестностях Познани. Там появилась некая пушка, м-мм… с казенной частью, как на ваших схемах.
Я учтиво кивнул, уже зная всю подноготную из записок.
— Это подтверждение тому, — продолжил он, — что ваши идеи распространяются. Через границы, через дипломатов, через людей. Вопрос только, через каких?
На стол легли еще бумаги. Шифровки. Перехваченные письма. Все говорило о том, что началась не просто охота за чертежами, а началась гонка за умами. И мой ум, каким бы он теперь ни был — Довлатова, или все еще того инженера с конца двадцатого века — оказался в центре этой гонки.
Вечером, уже в квартире при Арсенале, я нашел в дверях очередную записку. Бумага пахла сухой лавандой: этаким ароматом, больше похожим на французские духи, чем на чернила.
«Господин Довлатов. Приглашаем вас на частную беседу. Конфиденциально. От лица интересующихся вами ученых кругов Европы. Место: Лефортовский сад, западный павильон. Завтра, после отбоя. Мы не желаем зла. Мы хотим понять» .
Письмо было без подписи, но на конверте тот самый масонский символ: полукруг, черта, точка.
Я сжал лист, не зная, смеяться или кричать от злости. И только одна мысль застряла в голове: если они хотят понять — значит, уже поняли больше, чем надо.
На следующий день я отправил Голицына с срочной почтой в Гатчину, под предлогом сверки схем. Иван Ильич остался со мной, хотя было видно: он все чувствует, даже если молчит. Ну и пусть. Главное, что доверяет.
До вечера вся работа валилась из рук. Сидя в пустой аудитории, я вертел в руках чертеж затворного механизма. Странное чувство: словно ты не инженер, а игрок в шахматы, только фигуры не на доске, а в чужих головах. И вот одна фигура уже стоит в Лефортовском саду, ждет меня. Придешь, значит попадешься. Не придешь, значит упустишь то, что можешь узнать.
— Мы пойдем вместе, — сказал Иван Ильич, когда я показал письмо. — Только, как в прошлый раз, я буду в тени. А ты вроде как гость. Пусть думают, что ты один.
Так и сделали.
Ночь была морозная, под ногами скрипел лед. Сад был пуст, как и положено в это время. Только в глубине павильона горел слабый свет фонаря. Я вошел один. Внутри сидела женщина. Молодая. В коричневом рединготе, вуаль опущена. Голос мягкий, с легким акцентом, возможно, венгерским.
— Григорий Николаевич. Простите, что так, но иначе нельзя. Я лишь передаю сведения. Мои хозяева заинтересованы в обмене. — Заметив мой скептицизм, быстро добавила. — Не в шпионаже, отнюдь, а обмене знаниями. Вы дали вашей армии силу. Подумайте, что будет, если сделать это делом всей Европы.
— Вы из французского лагеря?
Она слегка усмехнулась:
— Я из лагеря прогресса. Мой род был при Габсбургах, мой брат служит в Баварии. Но здесь, в вашей науке, что вы обладаете, нет родов и границ. Только разум.
— Кто вы?
Она встала:
— Называйте просто: «Люция». Этого достаточно. Если вы согласитесь, мы вновь выйдем на связь. Если нет, вы все равно останетесь под наблюдением. Ваш ум слишком ценная вещь, чтобы его отпускали просто так.
И исчезла, будто во сне. Я едва успел заметить в глубине сада движение. Двое в шинелях без знаков различия проводили ее до коляски. Охрана? Свита? А черт его знает…
— Слышал и видел, — вышел из тени Иван Ильич. — Если замешана барышня, то будет интрига, братец мой. — И хохотнул. — Глядишь, поженим тебя где-нибудь в Вене. Надобно отписаться Михаилу Ларионычу.
А мне, собственно, было не до смеха. Чертежи с разработками начинали пересекать границу. Вот это-то и было самое скверное.
Уже у Арсенала нас ждал Голицын:
— Григорий Николаевич… Вас ждут. Снова вызов. Из самого Комитета.
— Что будем делать? — спросил Иван Ильич.
— Как сказал бы наш любимый хозяин: «Война еще не началась. Но уже понятно, что ее поле не только в штабах канцелярии».
Теперь хохотнул я, сбрасывая с себя напряжение. Никто не понял, что я сказал, и от этого становилось гораздо забавнее. Но внутри все сжималось в холодный комок. Я сам становился оружием, и чем больше людей в этом участвовало, тем меньше у меня оставалось простора для своих разработок. Это напомнило мне из моего двадцатого века, как НКВД следило за каждым шагом, будь ты шпион, или простой изобретатель-конструктор.
Мы пошли к Арсеналу, как на допрос. Мороз к вечеру начал крепчать, над Кремлем поднялся густой сизый дым, где топили дома, будто грелись перед бурей.
У ворот Голицын вдруг остановился и тихо проговорил:
— Ах да, Григорий Николаевич. Еще одна деталь. В списках приглашенных к обсуждению нового технического устава появилась дама.
— Кто? — удивился я.
— Из делегации нейтральных стран. Швейцарка. Представляется как Люция фон Мейен. Документы в порядке. Но слишком уж заинтересованно расспрашивает о нашем Комитете.
— В каком смысле?
Он пожал плечами:
— Говорит, будто по поручению какой-то Женевской академии. Но глаза, как у наших тайных советников. Только красивее.
Я вдруг вспомнил утреннее письмо с тем самым странным символом. Полукруг, черта, точка.
Может, и правда женюсь в Вене, — мелькнуло у меня в голове. — Женюсь не я, а Довлатов.
Но сказать этого вслух я уже не решился.
Когда вошли в здание, я вспомнил слова из записки: « К вам подойдут…»