Глава 16

Битва под Рущуком исторически выглядела так:

В начале июля двадцатитысячная русская армия стояла против шестидесяти тысяч турецких сабель и штыков, однако Кутузов и здесь нанес противнику сокрушительное поражение, положившее начало разгрому. Он отвел свои корпуса на левый берег Дуная, заставив визиря в преследовании оторваться от своих баз. Михаил Илларионович блокировал переправившуюся через Дунай часть турок, а сам послал кавалерию генерала Маркова, чтобы тот обрушился на неприятеля, овладев его базами продовольствия. Марков взял под обстрел всю турецкую артиллерию. Скоро в окруженном лагере начались голод и болезни. Великий визирь Ахмед-ага скрытно покинул армию. И вот за эту доблестную победу, еще до капитуляции турок, Высочайшим указом от 29 октября 1811 года, главнокомандующий Дунайской армией, генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов был возведен, с нисходящим его потомством, в графское Российской империи достоинство. Турки сдали графу Голенищеву-Кутузову 35-тысячные остатки армии вместе с 56 орудиями. Порта была вынуждена вступить в переговоры о мире. А по его заключении Дунайскую армию возглавил адмирал Чичагов, когда Кутузов был отозван в Санкт-Петербург. Там он, по решению чрезвычайного комитета министров, был назначен командующим войсками для обороны столицы.

Так прописано в хронологии исторических фактов.

…А на самом деле, в альтернативном витке новой истории, уже начали происходить изменения.

Мы стояли в боевом порядке с раннего утра, когда с Дунаевских туманов еще не ушел предрассветный холод. Тянуло дымкой, внизу клубились испарения над травой, а впереди, за бугром, угадывалась зыбкая масса турецкого лагеря. Слышно было, как там молились, скрипели колеса, лаяли собаки и лязгали оружием: турки не спали.

Хозяин был молчалив, замкнут, осматривал в бинокль моего образца расположение неприятеля. Он уже знал, как будет действовать: не разом всей армией, а двумя ударами по флангам, как он потом сказал:

— Чтобы обойти их страхом прежде, чем взять саблей.

Полковник Резвой, худощавый, сдержанный, с давно прокуренными пальцами, подошел ко мне у батареи. В шутку бросил:

— Твои угломеры хороши, господин инженер. Если сегодня попадем, как ты начертил, то будет славная виктория.

Генерал Ланжерон, как всегда, держался с французской точностью. Был подтянут, со шпагою чуть в сторону, словно на приеме, а не на поле битвы. Однако в движениях его сквозила опытность, причем, не театральная, а настоящая, командная. Иронично, заметил я про себя: когда-то бывший союзник воюет против такого же союзника.

А он говорил кратко, по-французски:

— À vos pièces! Мы начнем, когда солнце ударит в знамена.

И оно ударило.

БА-ААММ!

Первый выстрел разорвал воздух в 6 часов 15 минут. Турецкие батареи начали отвечать слаженно, не так уж и хаотично, как мы надеялись. Картечь засвистела над головами, земля вокруг зажила, задрожала от скачек, от криков, от кованого железа, бьющего в уши. Я стоял возле одной из платформ, где применялась новая система привязки: магнит, отвес, угломер, кое-где уже с прикрепленной шкалой, сконструированной по моей подсказке. Канониры работали слаженно, по новой схеме, быстро и точно. Один из зарядных, парень с поволокой в глазу, тот, кто всегда обращался к старым воякам «дядя», немного замешкался. Резвой спрыгнул с коня, подбежал:

— Не на балу, сынок! Гляди, куда целим!

Турки, численно превосходящие нас, начали наступать вразброс, как стая летящих ворон. Михаил Илларионович выжидал. Когда крайний левый фланг линии подал первый признак нестабильности, он послал в его гущу Ланжерона. Тот провел резкий маневр, обогнул складку местности и ударил с тыла по турецкой колонне.

— Ай-я-яя! — раздался вой, такой, что волосы вставали дыбом.

Пыль, запах крови, гарь. Все смешалось в узком пространстве между холмами. Я видел, как турецкий офицер, обнажив саблю, кинулся было на батарею, но был сражен пулей в грудь откуда-то с нашей третьей позиции. Мы держали огонь непрерывно, меняя сектор каждые десять минут.

Ржали кони, стонали раненые, падали замертво скошенные противники.

— Получай, басурманин! — в пылу атаки орали наши солдаты.

— И не таких бивали под Измаилом!

— Там был Потемкин, дядя?

— И Потемкин, и Кутузов наш славный. Заряжай, малец!

БА-ААММ!

Командовал атакой генерал Николай Евдокимович Марков — человек сурового склада, с густыми бровями и почти безмолвным лицом. Он умел молчать, как умеют молчать только те, кто не по бумагам знает цену приказу. Лошадь шла почти боком, готовая в любой момент рвануться вместе с хозяином. Рущукская крепость, как будто затаившая дыхание, ждала удара. Турки, по привычке, заняли укрепления в траншеях, за валами, в полевых батареях, густо набитых пушками разного калибра. Были уверены, что мы не прорвемся, но в этот раз ошиблись. Я продолжал наблюдать бой с передовой батареи, где стояли пушки моего нового, промежуточного калибра, не прописанные ни в одном из существовавших реестров. Между старой легкой «шестеркой» и тяжелыми двенадцатифунтовыми орудиями они обладали важнейшим качеством точности. Не чрезмерная громоздкость, а достаточная мощь, не слишком долгий расчет, а увеличенный темп стрельбы. Канониры установили их на выровненной платформе, где я еще весной испытывал свою систему привязки. Теперь она работала в полную силу. Ветер северо-восточный, легкий, трава гнулась под выстрелами, и снаряды ложились точно туда, куда мы целились. Работал тот самый угломер, который я когда-то начертил ночью в Вильно.

Генерал Марков послал вперед два батальона, чтобы отвлечь турок на левом фланге. Пока те зацепились в перестрелке, с правого берега ударила артиллерия. Мои батареи открыли огонь почти одновременно с шестью другими позициями. Плотность залпа, слаженность углов, все это было нечто новое даже для наших ветеранов. Турки не поняли, что происходит. Еще не дойдя до штыковой, они начали дрожать. Это была не обычная перестрелка. Это был метод. Причем, мой собственный метод.

Слева прогремел выстрел. Рванулся воздух, словно разрезанный ножом. Один из турецких редутов запылал. Пехота пошла в атаку, перебежкой, шеренгами, чуть согнувшись, с криками: «Ал-лла-а». Из редута выкатили пушку прямо на бруствер, но второй залп с нашей платформы загнал ее обратно, точным попаданием в щит.

Я обернулся. Резвой, весь в копоти, с перекошенным лицом, махал рукой от соседней батареи:

— Работает, Довлатов! Работает! Еще бы два таких твоих чуда, и вся их бесова линия рухнет!

Рядом подломил копыта подбитый конь, вцепился в землю зубами, дернулся, а я даже не услышал выстрела. Только пыль, звон в ушах и крик офицера, что потерял знамя.

Генерал Марков тем временем лично повел резервы. В гуще пехоты, на возвышении, он поднимал саблю, указывая направление удара. Ланжерон вторил ему залпами с левого фланга.

Час за часом линия турецкой обороны начинала трещать. Их командующий пытался перебросить кавалерию с центра, но мы уже перенесли огонь, предугадав маневр. Система наведения, разработанная на бумаге, теперь действовала как настоящее разумное, точное, оружие, непредсказуемое для врага. Крепость затихла. Вялый, опадающий дым, глухие стоны, рваная плоть в траншеях, и черная тень на закате. Турки отошли. Рущук остался за нами.

Подскакавший Марков был краток:

— Пленные?

— Более четырех сотен, — доложили.

— Потери?

— Около восьми сотен, включая убитых и раненых.

Он молча кивнул. Потом взглянул в мою сторону.

— Ваши пушки сделали свое дело, инженер. Это не игрушки. Передайте благодарность тем, кто наводил. И пусть доложат, где можно ускорить перезарядку.

Грохот раскатов перекатывался от лощины до реки в течение всего дня. Рубились на саблях, кололи штыками, разряжали друг в друга мушкеты. Конники давили янычар, а пехота наседала со всех флангов. Постепенно знамен стало все больше русских. Еще несколько залпов, еще громыхнули батареи, и дым стал рассеиваться. К обеду бой утих. Кутузов присел у походного стола, перед ним разложили карту.

— Вот теперь, — сказал он, указывая на левый изгиб Дуная, — теперь они не поднимутся.

Посмотрел на меня, отыскав взглядом в числе офицеров. Подозвал:

— Твой прибор сыграл свою роль, Григорий Николаевич. Помни, голубчик: ты теперь тоже отвечаешь за жизнь солдат.

Я поклонился. На людях он был официален со мной.

Позади уже начинали хоронить павших. Земля над Рущуком дымилась и была еще горячей. Ворон не было. Они улетели куда-то дальше, видно, почувствовав, что история снова изменила свой виток эволюции.

Изменила туда, где я уже не знал, что будет завтра.

* * *

После Рущукского сражения наступила тишина, не похожая на победную. Турки отступили, но это было не бегство, а отступление с расчетом. Они не бросили оружие, не сложили знамен, а просто залегли, будто готовились снова вцепиться. Мой хозяин не торопился. Ждал. Ночь после боя выдалась влажной и душной. Мы остались на высотах за Рущуком. Батареи еще дымились, земля была разбита в пыль. Кровь, глина, рваные шинели. Молчаливые фигуры солдат двигались между окопов, перебинтовывали раненых, искали выживших. Трупы турок лежали в росе. Мертвые лица в полумраке напоминали о том, как все зыбко: еще утром стоял живой враг, а уже вечером представлял собой бесформенное мясо, глядящее в никуда.

На рассвете разведка получила точные донесения. Турецкие войска начали перегруппировку у Шумлы, к юго-западу. Шли туда с обозами, стягивали подкрепления, не теряли надежды. Главнокомандующий был спокоен. В штабах кипела работа, начались совещания, рисовались новые схемы движения войск. Генерал Ланжерон, вечно сдержанный и точный, теперь даже не скрывал уважения:

— Михаил Илларионович ведет войну не по уставу, а по разуму. И в этом его сила.

Я представил себе, как турки, подгоняемые янычарскими командирами, выстраивают новые редуты. Как бьют в барабаны. Как в Шумле, в сырых подвалах, отливают ядра…

Тем временем моя система платформ наведения, хоть и дала себя зарекомендовать, требовала доработок. Слишком много зависело от погодных условий, неровностей рельефа, квалификации наводчиков. Я понимал, что ее потенциал огромен, но довести все до ума не хватало времени. Проверял батареи, говорил с артиллеристами, собирал замечания, зарисовывал улучшения.

Один из унтер-офицеров, седой малый с бронзовым лицом, поделился:

— У вас, барин, не платформа, а диво дивное. Наводим как по линейке. Только бы еще стрелка на уголке стояла поярче, а то в сумерках путаемся…

Я записал. Это было важно.

Армия укреплялась. Михаил Илларионович приказал выстроить защитную дугу вокруг Рущука, но не для обороны, а, скорее, для удержания пространства. Войска заняли ключевые высоты, расширили обозный путь, подтянули резервы. С каждым днем командующий действовал все решительнее. Но все это делалось медленно. Нарочито медленно. В этом был его замысел.

— Война с турками, — сказал он мне однажды вечером, — это как ловля рыбы у нас в Горошках. Помнишь? Не нужно рваться вперед. Надо дать ей самой клюнуть, почувствовать наживку, и только потом рвануть на себя. А пока пусть плескается.

В этом ожидании прятался ум полководца. Армия училась терпению. Училась точности. Впервые я видел, как артиллерия оказалась не просто ударной силой, а еще и инструментом разума. Мои платформы стали частью этого инструмента. Мои чертежи, когда-то ночью выведенные в Вильно, теперь были скопированы в трех экземплярах, и один из них лежал у Ивана Ильича. Второй в штабе Дунайской армии. А третий — у меня, завернутый в брезент, всегда рядом.

На мой взгляд, пока я был в теле Довлатова, Михаил Илларионович всегда чувствовал, когда пора отступить, чтобы вернуться с большей силой. А теперь ощущение было совсем иное: не отступление, не бегство, а переход в новый, куда более тонкий, опасный пласт войны. Именно той секретной войны, что велась уже не в поле, а в кабинетах, между рескриптами, подписями и кулуарными разговорами.

Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован, пылали факелы, взрывались петарды. На площадях и главных улицах висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхваляющих Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом.

На второй день в честь него был дан большой обед, а вечером мы посетили роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца я отлично видел, что, он наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром.

— Ах, господин генерал, какой у вас мундир в орденах! — слышались томные стоны барышень.

— А вы, графиня, право слово, затмеваете своей красотой половину Европы, — склонялся в поклоне командующий.

— Отчего ж только половины? — кокетливо прикрывалась та веером.

— Прошу простить старого служаку, мадам. Конечно же, всю целиком, никак не меньше!

Нас поселили в том же особняке, в котором мы жили весной. Наконец-то можно было пожить в нормальных условиях: спать на всамделишной кровати, на которую не попадает дождь, обедать за просторным, хорошо сервированным столом, за которым всем хватало места, а не то что в лагере, где приходилось подставлять к столу ящик, бочку, а то и барабан.

Все шло как будто бы прекрасно — Михаил Илларионович добился того, чего хотел: победа была, и мир казался уже не за горами. Единственное, что портило настроение, это старое, закоренелое недоброжелательство царя. Ну и что, что Александр пожаловал ему за победу над турками графский титул, словно это могло что-нибудь значить? Стать графом можно было и не побеждая никого. Например, тот же французский эмигрант Ланжерон получил графский титул, не одержав никакой победы: единственным его подвигом оказалось то, что Ланжерон изменил своей родине и принял русское подданство. Вся Дунайская армия, все генералы, друзья, сослуживцы, единодушно считали, что за уничтожение лучшей турецкой армии Кутузову полагался фельдмаршальский жезл. Я видел его настроение. В глубине души он и сам ждал такого подарка от государя. Теперь же, в часы ночной бессонницы он все чаще думал о доме, все-таки сказывались шестьдесят шесть лет, из которых больше половины провел в военных походах. Так и написал из Бухареста любимой дочери Лизе:

«Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем дольше я живу, тем больше вижу, что слава — это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время — это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, — только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть, и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнившую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне оттого, что уже восемь месяцев не видел никого из своих».

А турки в Бухаресте не стали торопиться с подписанием мира. Иван Ильич объяснял, что не только французы, но и австрийцы и англичане — каждый в своих интересах — прилагали усилия к тому, чтобы Турция не заключила мира. Султан не знал истинного положения вещей.

— В Константинополе не хотят верить, что их армия разбита, — развивал он свою мысль за обедом. — Великий визирь на свободе, у Рущука остались какие-то войска, — значит, он думает, как будто бы все еще можно вернуть.

— Не вернуть, а начать сызнова, дорогой Ваня, — отвечал хозяин, протирая салфеткой прибор. Второй денщик Нечипор лихо менял блюда стола. Прохор кипятил самовар. — Однако, глядучи на события, — продолжал Михаил Илларионович, — Порта имеет свой интерес в нашем разладе с ней. В Зимнем дворце, в придворных гостиных и салонах им кажется, что легко заставить битых турок мириться. Не знают, сколько тонких, остроумных ходов надобно сделать, чтобы добиться поставленной цели. В Константинополе ведь не все стоят за мир, верно я разумею?

Он как будто отдыхал в Бухаресте. Иногда позволял себе даже немного развлечься: продолжал бывать в театре, на балах, приемах. Дамы ценили его как галантного и остроумного собеседника. Он мог говорить не только о маркитантах, турецких ортах или набрюшниках для солдат, но и о парижской моде, как мне казалось забавным.

А время летело.

Наконец были подписаны предварительные мирные условия. Как-то утром, когда я перебирал чертежи, перед особняком остановилась изрядно забрызганная грязью карета. Из нее вышел, самодовольно поджимая губы, адмирал Павел Васильевич Чичагов.

— Оскудела русская армия, и токмо генералов уже не хватает… — проворчал денщик Прохор, тяжело идучи навстречу гостю, который, с портфелем в руке, стремительно входил в кабинет главнокомандующего Дунайской армией. Поздоровавшись с Кутузовым, сразу спросил:

— Как дела, Михаил Илларионович?

— Вид и тон начальнический, а ведь, поди, мальчишка всего сорока пяти лет от роду, — буркнул недовольно Прохор, закрывая дверь кабинета. Я остался внутри.

— Слава богу, Павел Васильевич, — пожал руку хозяин.

— Император весьма недоволен вашей мягкостью с турками. Недоволен вашими военными действиями, и вам уготовлено иное поприще.

Загрузка...