В один из следующих дней Михаил Илларионович заехал к Каменскому. В доме было тихо, прямо зловеще тихо, как в морге. Сам Николай Михайлович лежал, едва дыша, лицо мертвенно-серое, губы в трещинах. Я встал с поклоном у изголовья кровати. Жизнь уходила из военачальника каплями пота, мельканием зрачков. Кутузов вытер платком глаз, глядя на еще не старого генерал-лейтенанта. В голосе не было ни печали, ни удивления, лишь что-то обреченно-простое, почти бытовое:
— Видно, не судьба тебе, соколик, эту кампанию начать.
Каменский не мог говорить. Лишь едва кивнул. Мы покинули горестный дом в удручающем состоянии. Уже вечером, у себя в кабинете, Михаил Илларионович развернул указ о назначении. Мне бросились в глаза сухие строки, написанные рукой Александра:
«…вверяется Вам командование армией, действующей на Дунае…»
Хозяин перечитал дважды, не потому что не понял, а потому что чувствовал в этих строках куда больше, чем простое распоряжение. Там был и расчет, и осторожная проверка. И скрытая надежда. Александр, при всей своей переменчивости, знал, кого посылает туда, где не справились другие.
А на рассвете, не дожидаясь официальных протоколов, командующий вызвал к себе штаб офицеров.
— Дела принимать будем не по параграфам, а по совести, — сказал он. — Мне нужны точные цифры, но не ваши бумажки.
И цифры быстро показали правду: из заявленных 46 тысяч человек боеспособными оставались едва ли 30 тысяч. Болезни, слабая дисциплина, нехватка обуви, вороватые обозные, недоукомплектованные роты — все это сразу бросалось в глаза не только ему, но и мне.
Он начал с того, что запретил реквизиции у крестьян. Приказ отдан жестко, без полутонов:
— Кто возьмет подводу или мешок зерна, сразу под суд, без разбора. Кто реквизирует хлеб, будет представлен военной коллегии. Право слово, господа, мы не армия неприятеля, а оборона от него.
Этот жест, казалось бы, незначительный, вызвал различные толки среди местных. По деревням передавали из уст в уста:
— Пришел новый рус, не берет последнее.
— Кутуз нам в подмогу…
Его любимая тактика была ударом в слабое место, когда никто не ждал. Находясь в кабинете со мной, цитировал Румянцева:
«Если турки разобьют двадцать пять тысяч, то и пятьдесят будут разбиты так же. Их бьет не число, а страх с замешательством».
Я тоже ощущал, что движение истории нарастает. Вроде как вода, медленно уходящая из-под ног.
Не буря, а подспудный ток, усиливающийся каждый день. История сгибалась, но сгибалась не внезапно, а медленно, как железо в кузнечном горне. И мы с Михаилом Илларионовичем были теми, кто, образно говоря, держал клещами эту историю.
После посещения Каменского мы выехали из Бухареста в сторону Журжи, где нас ожидал первый пересмотр позиций. Дорога лежала по холмистым равнинам, по весенней раскисшей грязи, где возы увязали, а лошади фыркали с недовольством, перебирая копытами. Над горизонтом наливался алый свет рассвета, и небо отдавало предчувствием чего-то грядущего.
Кутузов сидел, закутавшись в плащ. Взгляд одинокого глаза был устремлен вдаль, но, казалось, видел он не равнину, а карту войны, на которой переставлял полки, соединял корпуса, прокладывал путь сквозь турецкие укрепления. А я перебирал в голове конструкцию платформы управления огнем. С собой в сундуке лежал макет в виде деревянного короба с магнитами и грузами, схожий с теодолитом. В нем было столько же примитивности, сколько и дальновидности.
Вторые испытания прошли не хуже. Мы расположились на пригорке за заставой, откуда открывался вид на условную цель, имитирующую противника. По моим расчетам, офицер с платформой должен был рассчитать дальность, угол отклонения и поправку на ветер, а затем передать данные артиллеристам. Само устройство было несовершенно, так как какая-нибудь ветка могла сбить отвес, а рейка утонуть в грязи, но… Оно работало. Да, черт возьми! Работало!
После наводки дали залп. Раздался глухой удар, и через мгновение в крыше сарая пробилось отверстие, почти такое же точное попадание, как при первом испытании. Кутузов, наблюдавший через подзорную трубу, опустил ее и кивнул. Поздравил.
— Сеять надо не по временам, а по уму, — бросил он спустя паузу. — А ты, братец, сеешь, как добрый крестьянин. Надеюсь, взойдет урожай.
Выезжали с полигона под вечер, когда по небу пронеслась стая ворон. Черные силуэты кружили над нами, словно наблюдали. Я глянул на них и внезапно ощутил, что снова началось то, чего я опасался: мир смещался вперед.
А там, в моей жизни, быть может, еще не успела осесть пена на берегу. Может, жена только протирает глаза, а дочка еще не обернулась ко мне с вопросом. Неужели время в двух мирах течет с разной скоростью?
Эти мысли не давали покоя. Каждый раз, когда стрелка платформы ложилась чуть иначе, когда вонзившийся в землю снаряд попадал точно в нужное место, я чувствовал, как история меняет свое направление.
А потом пришло известие: 6 мая турецкий визирь перешел Дунай. Начиналась кампания. И вся надежда теперь была на то, чтобы излом истории не стал конечным изломом моей жизни в теле адъютанта.
Первые движения турецких корпусов на правом берегу Дуная не застали нас врасплох. Кутузов, как всегда, опередил их на шаг. Еще в конце мая он собрал подвижный отряд под командованием генерала Маркова, чтобы дать бой до того, как турки укрепятся. Мы двинулись налегке, с одним обозом, без громоздких пушек, только мобильные орудия, где я вновь настоял на использовании моих угломеров и платформ. Каждый новый выстрел, сделанный по расчету, давал внутреннюю дрожь. Это было не столько от страха, сколько от ощущения, что в каждый мой чертеж вписывается не просто линия, а трещина в старом времени. Все чаще я ловил себя на интуитивных ощущениях сдвигов. Люди вокруг не замечали ничего. Они жили, ели, стреляли, молились, умирали. А я чувствовал, как будто шаг за шагом история переступала тонкую грань.
— Михайло Ларионыч, — сказал я как-то вечером у костра, — Вы не замечаете, что все стало происходить, м-мм… раньше?
Он прикрыл глаз и усмехнулся.
— Что именно, голубчик? Весна? Турки? Или твое удивление, что мир не стоит на месте?
Я помолчал. Объяснять ему всю глубину происходящего было невозможно. Да и, быть может, не нужно. Он, человек другой эпохи, чувствовал изменения на уровне собственного чутья, как птица, улавливающая перемену ветра. Просто называл их своими словами того века, в котором жил сам.
К середине июня турки укрепились вблизи Рущука, и Михаил Илларионович начал готовить масштабное наступление. Но не спешил. Ждал. В эти дни я проводил много времени в обозах, на редутах, у артиллеристов, обучая сержантов и прапорщиков принципам новых платформ и правил корректировки. Они смотрели на меня со смесью уважения и недоумения.
— Откудова, батенька, у тебя такие премудрости?
— Свят-свят, да этой мортирой токмо по воронам стреляти.
— Сам ты ворона, Тихон. Наш адъютант его светлости худого не сделает.
— И турка будем гнать такими чудными пушками, вашбродие?
— Еще как будем, ребята, — отшучивался я.
А сам ночами сидел над доработкой следующего устройства, которое было уже не рейкой с отвесом, а полноценной шкалой с набором линз и зеркал. Грубый, но потенциально универсальный дальномер. Это был мост в еще не существующий двадцатый век. И я чувствовал, как под этим мостом бурлит поток истории. Все вокруг становилось зыбче, неуловимее. Я начал вести на полях своих чертежей пометки: где что произошло не в срок, кто появился раньше, какой указ издан до положенного числа. Так я составлял для себя новую хронику. Не прошлого, а уже этого, настоящего, где я продолжал жить в теле Довлатова.
А потом, в один из июльских вечеров, когда все укладывались спать, и даже комендант уже прошелся с фонарем по биваку, ко мне подошел один из фельдъегерей.
— Приказано вас представить утром в ставку. Лично, — сказал он, подавая мне записку. — Велено молчать до утра.
Я кивнул, разломал печать.
«Довлатов. Завтра при Кутузове. Есть дело, касающееся ваших чертежей».
И подпись: Барклай де Толли.
…Наутро я появился в главной палатке, где Кутузов уже сидел, покачивая ногой, а рядом стоял Михаил Богданович Барклай де Толли, в новом мундире, хмурый, сдержанный, как солдат в карауле.
— А вот и наш мастер-артиллерист, — сказал Кутузов, шутя. — Проходи, голубчик. Господин военный министр желает взглянуть на твои диковинные изобретения.
Барклай кивнул и развернул чертежи, аккуратно разложенные на походном столе. Его взгляд скользил по линиям быстро, уверенно. Было видно, что человек не раз держал перед собой карты боев и инженерные схемы.
— Расскажите. Коротко. Не про железки, а про суть, — сказал он.
Я постарался. Рассказал про платформу, про координатную привязку, про возможность пристрелки и корректировки огня без зрительных ориентиров. Про дальномер, оптику, угломеры и метод поправок. Он слушал, молча. Только когда я упомянул, что это дает преимущество в скорости развертывания батарей и точности наведения, его брови чуть дрогнули.
— Это все вы придумали сами?
— Да.
— Воля ваша. Откуда у вас такие, м-мм… способности?
Вот тут я замялся, но Кутузов пришел на помощь.
— Мой адъютант обладает нестандартной памятью, Михаил Богданович. Считайте, что у него врожденная интуиция видеть вещи иначе, нежели видим мы с вами.
Барклай не стал спорить. Видимо, ему уже доложили нечто подобное. Он просто подошел к чертежу дальномера и ткнул в один узел.
— Эту конструкцию сможет собрать ваша армейская мастерская?
— Если дать людей и материал, то сможет. Точность будет не идеальной, но для начала, да еще с Божьей помощью…
— Хорошо. Это будет испытано. Если подтвердится, непременно возьмем на вооружение.
Повернулся ко мне.
— Вы остаетесь при армии в должности инструктора по артиллерийской корректировке. Будете подчиняться напрямую штабу.
Так я оказался в новом положении, в полушаге от командования. Впрочем, по званию я по-прежнему оставался тем же поручиком-инженером, но теперь ко мне прислушивались, теперь меня допускали к планированию.
А вечер того же дня выдался тихим, почти теплым. Я сидел на ящике у батареи, наблюдая, как солнце тонет за дальним берегом Дуная. Рядом шептали друг другу усталые солдаты, кто-то играл на губной гармошке, низко, печально.
— Басурман спит и в ус свой не дует, что наш Барклай с Кутузом дадут им по харе. Правильно я толкую, дядя?
— Ты, малец, ружьишко бы свое смазал, а то чем будешь по харе давать?
— Я, дядя, басурмана еще не видел, а токмо слышал о нем.
— Как увидишь, смотри, в портки не наложи, а то испужаешься…
Слышался тихий смех.
Достав из складок плаща блокнот, обмакнув перо, я записал:
«Время ускоряется. История идет не по плану. Я чувствую это в себе, под кожей. Как будто часы, дни, недели, убыстряют свой ход. Значит, скоро последуют другие события».
За спиной раздались шаги. Это был хозяин. Он тоже смотрел на закат.
— Знаешь, голубчик… Иногда мне кажется, будто мы живем в черновике какой-то другой жизни. Переписанной кем-то. Право слово, ты так не находишь?
Я не ответил. Просто кивнул. Потому что знал, что именно так и есть.
При Кутузове солдатам жилось лучше: с хлебом всегда хорошо, обмундированием довольны и муштрой не замучены. А он целые дни был занят.
«Извини меня, милая Катерина, перед любезными детками моими, что редко пишу. Подумай, какая в мои лета забота и какая работа. С полтора часа ввечеру только стараюсь не допускать до себя дел, но и тут иногда заставит визирь писать», — делился он с женой в письме.
Свободные вечера проводил в тесном кругу офицеров своей свиты, а по ночам иногда не мог уснуть, от чего получал взбучку от денщика Прохора.
По сути, насколько я знал своего хозяина, он еще с юности был живым и общительным человеком. Точнее, знал не я, а Довлатов, но мое сознание двадцатого века заменяло сейчас его мозг. Поэтому помнил, что, проведя большую часть жизни в армии, Михаил Илларионович не стал «рубакой», знающим только саблю да штык. Он любил встречаться с людьми, посидеть и поговорить не только у солдатского костра, но и в гостиной, в кругу молодых, хорошеньких женщин, за легкой, непринужденной беседой. Недаром Екатерина когда-то назначила его, боевого генерала, на трудный пост дипломата. Кутузов очаровывал дам своей внимательностью, предупредительностью к ним, своим веселым остроумием. Он был редким собеседником, потому что много знал, хорошо и интересно говорил и при нужде мог терпеливо слушать.
Вот и здесь, среди знакомых бухарестских дам, «понимающих кое-что в светском обществе», его очень забавляла суета, царившая вокруг модниц Парижа.
Когда генерал Ланжерон приходил к Кутузову посидеть вечером и отведать мадеры, то оба потешались над новыми веяниями моды, которые доходили до Бухареста с большим опозданием. Очень часто такие беседы за чайным столом вдруг прерывались приехавшим из Константинополя лазутчиком, который привозил Кутузову последние новости о враге. Насколько я знал как адъютант, разведка у Кутузова была поставлена прекрасно. Он своевременно получал вести о том, что делается в Турции и в армии великого визиря. Кутузов знал, что у Ахмеда уже не менее восьмидесяти тысяч человек, но что в Константинополе тяготятся войной. Оставалось только ждать какой-нибудь оплошности со стороны турок. Надо заставить великого визиря выйти из Шумлы. В поле Кутузов твердо надеялся разбить турецкую армию. Он хотел, чтобы турки продолжали думать по-прежнему, что русские боятся атаковать и будут только обороняться. Велел срыть крепости Никополь и Силистрию, перевезя все орудия и припасы на левый берег Дуная. На правом берегу оставался один Рущук. Рущук был приманкой. Как червяк, на который должна клюнуть крупная рыба. В качестве рыбы здесь подразумевался визирь.
В первых числах июня положение окончательно прояснилось. Ахмед-паша решил ударить: он наконец выступил с армией из Шумлы к Разграду. А там и до Рущука рукой подать: какие-то полсотни верст. Затем, не встречая нашего сопротивления, Ахмед двинулся дальше и стал лагерем у деревни, уже всего в двадцати верстах от Рущука. Следуя правилам турецкой тактики, Ахмед не делал ни одного шага, чтобы не окапываться. Турки сгоняли из деревень болгар, заставляя их рыть полуторасаженные траншеи. Визирь укрепил Разград и все возвышенности между ним. Кутузов в свою очередь подвинул корпус Ланжерона к Дунаю, выехав сам на левый берег реки.
— Ни облачка, ни ветерка, помилуй бог, Иван Ильич, — делился он со старым другом. — Все застыло, замерло в томительном зное июньского полудня. От духоты нет спасения…
Рядом на скамейке лежали карта и зрительная труба, а с другой стороны стояли кружка и глиняный кувшин с холодным грушевым взваром. Как всегда постарался вечно недовольный Прохор. Хозяин вытирал лицо платком, обмахивался им, изредка пил из кувшина, но все не помогало:
— Как в бане, право слово! Вот если бы разряженные, кокетливые бухарестские куконы узрели бы русского командующего в этаком виде, — улыбнулся он. — Запахло порохом, потому надобно быть ближе к войскам!
Я глянул на реку. В версте от города простирался широкий Дунай. За ним, на противоположном крутом берегу, пестрел Рущук. Домики, минареты, сады, виноградники, рощицы. Рущук утопал в ложбине, а вокруг него холмы, обрывы, овраги, скаты.
«Искупаться бы!..» — мелькнуло у меня. И так ярко вспомнилось, как много лет назад, еще там, в моей прежней жизни, мы с женой и дочкой отдыхали на курорте, где меня поглотила волна. А они, вероятно, еще не заметили этого там. Здесь несутся года, но в том измерении проходят секунды.
Послышались голоса: полковник Резвой говорил о чем-то с Иваном Ильичем. Михаил Илларионович чуть поворотил голову. Уловил обрывок беседы.
— Верно, с аванпостов, — делился Резвой. — Опять захватили лазутчика.
Кавалеристы Резвого каждый день брали в плен по нескольку турок. В последний раз они захватили известного любимца визиря, главного евнуха его гарема. Из-за пригорка вышел второй адъютант:
— Михаил Илларионович, гонец от генерала Воинова.
— Что нового?
— Авангард визиря уже в деревне. Две тысячи сабель.
— Так, так. Значит, турки уже закончили свои окопчики?
— Видимо так, ваше высокопревосходительство.
Кутузов невольно улыбнулся такой официальности. Адъютант был из новеньких.
— Гриша, голубчик, научи нашего нового друга, как нужно ко мне обращаться в кругу друзей. Право слово, неловко мне слышать такой возвышенный тон.
Пришлось объяснить молодому корнету, что «Ваше высокопревосходительство» можно употреблять только на приемах, в кругу других офицеров.
— А тут, среди близких и доверенных лиц, можешь обращаться к нему по имени отчеству.
Молодой адъютант козырнул, отдав честь. Командующий взял в руки бинокль моей разработки, словно сквозь него он мог смотреть двумя глазами. Приставил один окуляр.
— Стало быть, визирь в скольких же верстах от Рущука?
— В восемнадцати.
— Пора на тот берег! Приказ Ланжерону: переправляться немедля. Стать скрытно от турок на равнине, слева от реки, где сохранились прошлогодние траншеи. Ланжерон знает, я ему говорил. А мы по холодку, следом за ним, да с божьей помощью, туда — на Рущук!