В Константинополе жизнь шла своим чередом. Кутузов быстро освоился в роли посла. Прирожденный наблюдатель, он с живым интересом вникал в тонкости восточного этикета, изучал повадки визирей и высоких чинов, запоминал имена и связи, разбирался в интригах, которые плелись тоньше паутины. Каждое утро он начинал с доклада своего переводчика Ахмета-бея — сухого и педантичного, отлично говорившего на всех нужных языках. Ахмет аккуратно перечислял, кто с кем встречался в Порте, кто чем был недоволен, кого подкупили, кого забыли пригласить на ужин.
Кутузов слушал, держа в руке чашку с кофе. Щурил здоровый глаз. Я вносил правки в текущие записи. Не перебивал, но в нужный момент поднимал бровь — и Ахмет уточнял, помня все наизусть. Русское посольство напоминало вавилонскую башню: в коридорах толкался разный люд, пахло специями, мускусом и бумагой. По утрам приходили ходатаи — кто с жалобами, кто с просьбами, кто с доносами. Иногда приносили подарки — корзины фруктов, курительные трубки, дорогие ткани. Кутузов принимал все с невозмутимым лицом, передавая подношения секретарю, а людей — мне, поручая выяснить суть. Доводилось разбирать мелкие скандалы: то наш купец поругался с турком в порту, то кто-то из охраны подрался с янычарами. Кутузов был непреклонен — виновных наказывал, но чужих не выдавал. Потому и уважали его даже враги. Поучал меня в минуты передышек:
— Гришенька, вот так надо себя вести в высокой политике, голубчик. Начинать с низов, а оканчивать верхами.
Особое внимание уделял безопасности. После недавнего покушения на французского посланника, мы с Иваном Ильичем удвоили стражу, запретили ходить по городу без сопровождения и велели готовить пищу только в своем кругу. Турки посмеивались, но знали: «русский паша бдителен, как шакал у костей». Такое выражение я записал себе, услышав его от Ахмета.
Вечерами хозяин принимал гостей — турецких чиновников, европейских консулов, визитеров с Балкан. Все было скромно, по уму. Чисто, сытно, немного вина, пара фраз по-французски, анекдоты, немного политики. Часто гостем становился некий Мустафа-ага, давний знакомец Кутузова по войне. Я помнил его еще по Очакову. Михаил Илларионович ценил его дружбу. Подолгу сидели молча, пили чай и курили. Говорили мало, понимая друг друга без слов. Мустафа хвалил посла:
— Ты в Порте — как камень в воде. Видно, но не сдвинуть.
Кутузов усмехался:
— А ты — как вода в сосуде. Прозрачен, но недоступен, пока не нальешь.
Оба смеялись. Работа кипела. К весне Кутузов уже знал, какие паши находятся под влиянием французов, кто симпатизирует англичанам, кто двуличен, а кто просто жаждет наживы. Он отправлял в Петербург регулярные донесения, из которых складывалась целостная, хотя и тревожная картина: Турция качалась между Россией и Францией, как неустойчивый корабль, и в любой момент могла опрокинуться. Пахло новыми приготовлениями к войне. Тут посол был бессилен. Вся политика решалась на европейском уровне: на уровне государей, королей, императоров.
В один из дней султан Селим Третий принимал нас в Блистательной Порте — при дворе Топкапы, где у ворот стояли янычары в жемчужных тюрбанах. Я открыл дверцу кареты. Посол с поверенным в делах вышли к ступеням. Кутузов, бодрый и опрятный, поправил шарф, повязанный поверх мундира:
— Не переживай, Иван Ильич. Турки любят плавность.
— А если спросят про войну?
— Отвечай, что мы заняты виноградом, а вино пить некому. Так лучше.
Прием был пышен, но короток. Султан, сидя на бархатном троне, кивнул каждому из нас и обратился к Кутузову через визиря:
— Пусть речь твоя будет мягкой, как шерсть ангорской козы, и мудрой, как чаша для розовой воды.
— Я принес только покой, — поклонился Кутузов, — но с запалом от полковой трубы, если потребуется.
Султан рассмеялся, хлопнул в ладони. Дворцовые музыканты заиграли на тамбуринах, евнухи разнесли сладости. Капудан-паша, зять султана, подошел с подарком — пять скакунов, арабских, вороных, с белыми отметинами. Один был особенно хорош. Сбруя так и светилась золотом.
— Этот мне на память о вас, пашам. Буду выезжать по утрам и думать: жив еще мир на Босфоре, — сказал Кутузов, беря повод.
После приема визирь шепнул:
— Падишах велел вас поблагодарить. Вы человек твердой руки. А таких — боятся и уважают.
Мы поклонились и вышли.
Через два дня, в сопровождении евнухов и низкорослого визирного чиновника, Кутузов был допущен в гарем — редкая честь для христиан. Там все было по-другому: шелковые занавеси, тишина, как в бане, и легкий запах ладана. Повсюду мелькали неприкрытые бедра, оголенные животы с округлыми грудями. Мне сразу вспомнилась Прасковья — милая сердцу Довлатова Проша, которой я так ни разу и не написал. Жены султана сидели и полулежали на парчовых диванах, обмахиваясь веерами. Тихо лилась музыка турецких флейт. Одни смотрели на нас с интересом, другие равнодушно. Мы привезли подарки: зеркала в серебре, пудру, матрешки и ленты. Все, как велела императрица — там, у себя, в Петербурге. По ее словам, мало было попасть в доверие к султану — надобно было попасть еще в милость его первым женам.
— Женщины — лучшие союзники мира, — сказал она, провожая посла. — Не забудьте этого, Михаил Ларионович. Подарки женам — самый лучший демарш России. — И рассмеялась как любая простая женщина.
Пока дарили подарки, одна из жен что-то шептала другой — и та засмеялась. Евнух поднял бровь. Мы отвесили последний поклон и вышли через сад, где на деревьях сидели яркие попугаи, а в фонтане плавали алые рыбы. По пути Кутузов вдруг сказал:
— Все. Довольно Константинополя. Скоро домой.
Никто не ждал, что он задержится так долго. Но за эти месяцы он обошел почти всех чиновников Порты, запомнил их привычки, раздал льстивые похвалы, где нужно — припугнул. Капудан-паша трижды угощал его на кораблях, где подавали по сто блюд за обед. Кутузов смеялся:
— Турки меня либо отравят, либо перекормят. Но я все-таки доживу до Петербурга.
Только один человек продолжал плести интриги — драгоман Спирос. Кутузов относился к нему как к комару: не хлопал, но морщился. Однажды сказал мне в саду:
— Этот грек хуже чумы. Гибкий, скользкий. Но… с такими надо не спорить, а переигрывать. Забудем о нем.
А мне чем-то Спирос напоминал Говорухина. Тот тоже любил строить козни. И тоже являлся неким злым ангелом, преследующим меня с момента попадания в тело Довлатова. Чуял ли Спирос так как чуял это Говорухин? Так или иначе, вплоть до нашего отбытия в Россию этот грек мне больше не попался на глаза. Говорили, что его где-то утопили в порту, сбросив с пирса под весла. Достойная смерть интригану. А с Говорухиным и Дубининым мне предстояло еще встретиться.
Слухи доходили до Петербурга. Англичане с французами пытались склонить Турцию к повышению тарифа, ограничить русскую торговлю. Но из Петербурга пришел решительный указ: «Никаких уступок». Кутузов передал его Порте. Ответа не последовало.
— Молчание есть согласие, — сказал он. — Сами понимают, что рано бодаться. Ушаков стоит в Севастополе, Суворов — в готовности.
Тогда Кутузов предложил разрешить перегрузку русских товаров на турецкие суда — по-тихому. Султан согласился. Было решено не оглашать. Но суть была ясна: Россия одержала дипломатическую победу.
— Все, что могли — сделали, — подытожил Кутузов. — Остальное пусть докладывает Кочубей.
Кочубей прибыл в начале февраля 1794 года. Молодой, образованный, с лицом ученого и голосом провинциала, он был рад сменить камер-юнкерскую скуку на турецкую суету. Кутузов ввел его в курс дел за два вечера. Показал, кто есть кто.
— Вот рейс-эфенди, — сказал он. — Он против войны, боится потерять место.
— А визирь?
— Его бойся больше всех. Он улыбается, но подсыпает стекло в суп.
Кочубей все записывал в тетрадку. Наутро он уже говорил, что готов продолжать курс, заложенный предшественником. Я с радостью и каким-то даже восторгам передал свои дела его заместителю. Оба, что новый посол, что его адъютант, были молоды, горячи, скоры на руку. Помощник сразу схватил суть, пожав мне на прощанье руку.
— Дело за вами. А я — домой, — с облегчением сказал Кутузов новой делегации. — Петербург ждет нас, правда, Гриша?
Как никогда он был прав. Мне осточертел этот Восток с его гаремами, ишаками, запахами ладана. Душа рвалась домой. В Россию.
При таких мыслях я даже рассмеялся. «Домой» в моих словах означало Петербург. Не мой век, не мое реальное время, где осталась прежняя жизнь, работа, друзья. Где остались дочурка с супругой. А вот, поди ж ты! Домой, это значит в Петербург времен Екатерины Великой. Кому сказать — засмеют. Да и кому говорить-то? В теле адъютанта Довлатова я уже полностью сросся с его душой, с его сущностью. Даже Прасковья вспоминалась мне чаще, чем милая моему сердцу жена.
Парадокс, да и только…
Прощание с Портой было почти будничным. Министры выслали вежливые письма, султан передал шаль для императрицы, Рашид-эфенди сказал:
— Да пребудет ваш путь прям, как тень от шпиля в полдень.
Мы отплывали на русском торговом судне под нейтральным флагом. Ветер был ровный. Сопровождал нас лишь один турецкий фрегат — как жест уважения. На рассвете, уже в море, Кутузов стоял на палубе, глядя, как за кормой тает Стамбул. Его лицо было спокойно.
— Впереди весна, — сказал он. — Петербург ждет. А там, глядишь, и новая служба.
Иван Ильич, стоя рядом на палубе, повернулся ко мне, тихо добавив, чтобы не слышал Кутузов:
— Вот только… Говорухин. Ты думаешь, он забудет?
Я пожал плечами. Секунд-майор не выходил у меня из головы последние несколько дней. И чем ближе наш путь продвигался к столице, тем больше нарастало у меня напряжение.
— Что ж, — кивнул Иван Ильич. — В таком случае — пусть заряжают свои пистолеты. А мы приготовим свои.
И пошел вниз — переодеться к ужину.
Следующим утром я поднялся на капитанский мостик. Небо было чистое, белые чайки скользили в высоте, поднимаясь и падая над спокойной гладью. Михаил Илларионович уже стоял на палубе, в походном плаще, без знаков отличия. Только трость и повязка на незрячем глазу — все напоминало не великого дипломата, а уставшего, но довольного отца семейства, возвращающегося домой. Там любимые забавы. Там жена, дети, кратковременный отдых.
— Ты чего там застыл, как мачта? — спросил он, щурясь от ветра.
— Глядим, Михаил Илларионович. Запоминаем.
— Запоминать надо не то, что видно, а то, что не успели сказать, — буркнул он и отвернулся к морю.
Пока судно шло по ветр, мы спустились в каюту, простую, с одной койкой и столом, заставленным бумагами. На столе уже лежали запечатанные письма — для императрицы, для Зубова. Рядом аккуратно уложены пакеты с персидскими тканями и ленты из гарема. Подарки семье.
— Все на месте?
— Все, кроме бумаги, — ответил я. — Взяли бы еще два тюка. Мне скоро некуда будет записывать.
Кутузов усмехнулся.
— Пиши не чернилами, а глазами, Гриша. Все, что увидишь, запоминай. А если запомнил — то не забудешь, пока пуля не попадет. Так говорил милый батюшка Суворов. Учил меня, а я тебя.
— Благодарю за доверие, — сказал я, неожиданно смутившись.
— Не доверие. Опыт. Ты стал лучше. Не знаю, что с тобой было до этого… — он взглянул на меня внимательно, с каким-то прищуром, как будто действительно замечал нечто лишнее. — Но сейчас ты такой, как надо.
Я поклонился. Почти как в полку. Он окинул меня одним глазом:
— Но в Петербурге, голубчик, не расслабляйся. Там хуже, чем в Порте. Там улыбаются и бьют в спину.
Кто бы знал, как он был прав в эту минуту! Сам того не подозревая, он вслух огласил мои мысли. Спина! За эту пресловутую спину я тревожился еще под Очаковым. Затем был Измаил. Передышка в Константинополе. И вот, снова, Санкт-Петербург. Чем дальше уходили от Турции, тем меньше я чувствовал себя частью той страны. Словно сбрасывал с себя шелка, специи, восточные выражения, осторожные поклоны с вежливыми льстивыми улыбками. Каждое утро вставал в каюте, писал. Уточнял записи, строил отчеты, составлял списки. Но вечером, на закате, я шел на корму и смотрел в сторону, где когда-то был северо-запад. Где-то там — Петербург. Где-то там — прохладный воздух Невы, запах угля, телеги по булыжнику. И — Говорухин.
Имя его теперь звучало у меня внутри, как сверчок в темном доме: негромко, однако назойливо.
Что он сделает, когда я вернусь? Подаст прошение на дуэль? Ударит исподтишка? Или притворится другом, чтобы вонзить нож?
Вспоминал его взгляд. Вспоминал, как он смотрел на меня тогда, накануне отъезда. В нем было что-то… нечеловеческое. Словно в нем сидел кто-то третий. Как в зеркале, где отражается не то, что стоит перед ним, а то, что стоит за спиной. Прав был Иван Ильич — как прибудем, надо сразу заряжать пистолеты…
На второй день пути случилась буря. Корабль мотало, волны били в борт, матросы молились, а мы с Иваном Ильичем стояли внизу и держали карты, спасая документы. Где-то рухнул сундук, потекла вода. Трепало бушующим ветром мачты. В какой-то момент Кутузов сам вышел на палубу, приказав перебить снасти, натянуть грот. Теперь он снова был в своем образе: как офицер, как моряк, как командир.
Буря утихла к ночи. Корабль слегка кренился, но плыл ровно. Мы шли полным ходом. Звезды раскинулись сияющим покрывалом. Небо было низким и черным. Капитан пожал руку Кутузову:
— С вас молебен в Петербурге.
— Обязательно, — кивнул он, улыбаясь единственным глазом. — Сначала Богу, потом императрице. В такой последовательности.
До Петербурга оставались считанные дни. Капитан говорил — если ветер не переменится, мы прибудем в порт вечером четвертого. Я спал урывками. Приснился Дубинин. Он стоял посреди площади, весь в снегу, держал два пистолета и улыбался. Я шел к нему и не чувствовал ног. Пустота, холод, ветер — и его взгляд. Потом — выстрел.
Проснулся в поту. Господи, а Дубинин-то тут каким боком? Подпоручик, конечно, всплывал иной раз у меня в голове, но чтобы вот так — приснится в каюте — такое было впервые. Не пора ли мне, братец, показаться врачу? — спросил сам себя.
Кутузов уже был на ногах. Надевал мундир, поправлял пояс.
— Что снилось? — спросил мимоходом.
— Враг.
— Один?
— Один. Но с двумя лицами.
Прищурив единственный глаз, хозяин ничего не ответил. Просто надел трость на запястье и вышел на палубу.
Пока корабль шел по ветру, я провел час на корме, разглядывая подъемный механизм рулевого управления. Простой, но неточный. Сразу вспомнилась одна из моих старых разработок — когда еще работал мастером-станочником в цехе № 8. Тогда я предложил использовать парные шестерни с мелкой нарезкой, чтобы устранить люфт при передаче усилия. И вот здесь то же самое. Попросил капитана, чтобы дали чертеж, накидал от руки схему. Он, удивленно крякнув, позвал боцмана. Через полчаса мы втроем чертили над бочкой, пока ветер трепал края бумаги. Кутузов подошел, глянул. Сказал:
— Что же ты, Гришенька, мне в Константинополе ничего не предлагал, а? Изобретатель?
Иван Ильич, рассматривая через плечо боцмана чертеж, усмехнулся:
— Да у него, Михаил Илларионович, в голове — целый арсенал хитростей. Не то что у нас, пехотных.
Мы все рассмеялись. Было что-то светлое в этом моменте.
Плыли недолго. Миновали все проливы. Гораздо длиннее оказался путь по суше. Простившись с экипажем и капитаном судна, пересели в коляски. Тащились целым обозом. Если при отбытии из Петербурга нас сопровождали шестьсот человек, то возвращались мы в столицу со скромным эскортом. Восемь колясок, четыре кареты, взвод кавалергардов, шесть телег с сувенирами. Обслуга, помощники, писари. Всего восемьдесят человек, включая носильщиков. Для посла, возвращающегося домой, не так уж и триумфально. Полтора месяца заняла дорога, еще месяц ушел на перекладных станциях. Менялись лошади, экипажи. Вперед посылали гонцов. В один из дней на рассвете показалась береговая линия. Петербург был еще далеко, но сердце уже билось в ожидании. Иван Ильич со счастливым лицом, смотрел вдаль. Грянул приветственный залп — это палили пушки, еще не завидев сам эскорт.
— Нас встречает Россия! — восторженно и с умилением вытер глаз Михаил Илларионович. — Привет тебе, Петербург, великий город Петра!