К утру следующего дня я заметил, что Михаил Илларионович переменился. Он вновь стал собранным, решительным — таким, каким я его знал еще во время штурма. Утренний чай он выпил в одиночестве, перечитывая донесения, а затем приказал позвать меня.
— Надо привести бумаги в порядок. И отослать, наконец, рапорты в Петербург. Меня всё это начинает утомлять.
Я уселся напротив и стал вписывать под его диктовку подробности: итоги учений, распределение заслуг, жалованье офицерам, состояние запасов, потребности в лошадях. Порой он злился на собственную забывчивость, а порой вдруг вставал и подходил к окну:
— Вот ты думаешь, зачем они молчат? Ни турки, ни австрияки. Тишина. Так не бывает…
— Может, перегруппировка?
— Может быть. Но мне не по себе от этой паузы. Тихо бывает только перед бурей. Запомни это.
В это утро к нам заглянул Платов. С порога он начал громко:
— Здравия вам и долгих лет, Михайло Илларионович! А ты, Григорий, тоже тут? Хорошо. Послушайте…
Он заговорил с необычной для себя горячностью: рассказывал о движениях отрядов в глубине степи, о том, как казаки засекли новых лазутчиков, как несколько обозов с боеприпасами двинулись в сторону береговой линии.
— Это мы знаем, Матвей Иванович, — ответил мой хозяин в лице коменданта. — Дозоры постоянно докладывают. — Повернулся к писарям. — А пока соберите бумаги. Передайте всю канцелярию моему преемнику, — он усмехнулся. — Пусть теперь он ломает голову над всей этой чертовой волокитой. Мы отбываем в Санкт-Петербург.
Так началась последняя неделя нашего пребывания в Измаиле — неделя тревог, догадок и скрытой подготовки к следующему шагу.
А через неделю, ранним утром, под звон подкованных копыт, глухие выкрики денщиков и скрип телег, мы покинули Измаил. Со мной ехали Иван Ильич, Платов, денщик Прохор, а позади нас — в крытой повозке, молча, с повязкой на плече — майор Говорухин. Его переправляли в столицу отдельно от нас. Кто переправлял, по чьему указанию? Этого не ведал ни я, ни Платов, ни Иван Ильич. Видимо, тайный потакатель из свиты Платона Зубова имел всесторонние связи.
Кутузову мы ничего не сказали.
Весь город облетела необычайная новость: императрица назначила генерал-поручика Кутузова чрезвычайным послом в Турции!
— Слыхали? — судачили обыватели на улицах. — Тот Кутузов, что взял с Суворовым Измаил, теперь у турок послом значится.
— Сменил мундир на чалму? — хохотала дворовая прислуга.
— Саблю повесил на гвоздь, а сам в гарем турецкий подался?
— Эх, братцы, хороший бы вышел из него полководец, — роптали в войсках. — А теперича что же? Будет как наш Светлейший Потемкин политикой заниматься?
— А тебе, Петро, чтолица было плохо при князе? Чай не Долгоруков. Букли отменил, мундиры новым покроем побаловал. Кашу с салом едали. Забыл?
— Токмо Кутузова жалко. Одноглазый батюшка, генерал — и тоже в политику.
Так судачили на улицах, так роптали в войсках. Хотя дома и знали, что Михаил Илларионович должен приехать из армии в Петербург, но так скоро его не ждали. Перед этим он командовал частью Украинской армии, которая с весны находилась в Польше, стоял с войсками у самой Варшавы. Я, как всегда, находился подле хозяина. Покинув Измаил, моя одиссея продолжилась у границ Российской империи. Прибыли в Петербург поздней осенью. Мокрые брусчатки блистали под серым небом, как металл. Ветер с Финского залива резал лицо, а в переулках пахло гарью, углем, свежеиспеченным хлебом и немытыми телами. Петербург встречал нас угрюмым молчанием. Кутузов с дороги был хмур и молчалив. Его не радовали ни купола соборов, ни арки Адмиралтейства, ни суетливая стража у Зимнего дворца. Он сразу заметил перемену в настроении столицы — холод, не тот, что в воздухе, а тот, что прятался в глазах придворных, в сглаженных фразах встречающих.
Михаил Илларионович отправился с визитом к Потемкину, а нас с прислугой временно разместили в одном из казенных домов на Васильевском острове. Комнаты были просторны, но холодны, с низкими потолками и тяжелым воздухом. Иван Ильич в первый же вечер собрал бумаги, распорядился разослать рапорты, а потом надолго замолчал, сидя у печи, глядя, как огонь облизывает сырые поленья.
— Пиши, — наконец сказал он мне. — Будем докладывать обо всем. Пусть Потемкин читает между строк.
Мы писали до полуночи. Я скрипел по бумаге пером, Иван Ильич диктовал, иногда поправляя выражения, делая их чуть язвительнее. Он играл, как опытный музыкант, тонко, на грани, чтобы никто не мог упрекнуть, но все поняли.
Наутро Кутузова вызвали ко двору. Я не присутствовал на приеме. Возвратился он в дурном расположении духа.
— Придворная муть, — сказал он, сбрасывая перчатки. — Все в улыбках, но смотрят, как на выжившего из ума. Матушка-государыня приблизила к себе. Я поцеловал руку, а кругом раздались завистливые вздохи. Тьфу! — плюнул он под ноги. — Ежели так при каждом визите к императрицы будет, то у меня врагов во дворе будет больше, чем и турок. Срам да и только!
Пожаловался Ивану Ильичу:
— Представляешь, милый Ванюша? На меня уже успели донести, что я плохо исполнял обязанности коменданта Измаила!
Вечером того же дня пришел Платов — живой, веселый, будто и не было дороги. Он привез с собой бурю свежих вестей: кого повесили в Бендерах, где отравили турецкого шпиона, как отряды казаков наводят страх на всю Молдавию.
Кутузов слушал, не улыбаясь. Потом спросил:
— А ты чего не боишься? Ведь и на тебя могут донести. За лишнее слово. За лишний успех.
Платов махнул рукой:
— Пусть. У меня, кроме правды и сабли, ничего нет.
С того вечера они много говорили вдвоем. А я… я стал тем, кем всегда мечтал быть: свидетелем. Довлатов бы понял. Я стоял рядом, слушал, записывал. И знал, что время пошло на убыль. Петербург втягивал Кутузова, как топь — медленно, тяжко. Но он еще держался.
И в эти дни я впервые увидел его — старого, уставшего, но все еще способного на решимость. Он стал приходить к себе не поздно, ложился в темноте, подолгу не засыпая. Без боев и славных баталий он угасал. Придворные интриги, где критиковали его и Суворова, выбивали из колеи. Заговоры, сплетни, взгляды завистников. Нет. Это не воинская доблесть. Это не геройская почесть. Все низко, подкуплено, льстиво. Императорский двор для Кутузова стал олицетворять осиное гнездо. Иногда говорил мне, не открывая глаз:
— Все запоминай, Гриша. Все, что тут происходит. Потом когда-нибудь посмеемся вместе в войсках. — Вздыхал. — Э-э, черт возьми! Как мне не хватает моих братцев-солдат! Как не хватает Александра Васильевича, батюшки-полководца моего. Вот так бы сейчас оголил шпагу, и вместе с Суворовым порубили бы всмятку половину прихлебателей матушки-царицы.
Я кивал. Мне и не нужно было говорить. Я и так все записывал. В себе.
Над городом тяжело плыли низкие тучи. Летний сад стоял голый и неуютный. Неприветливо и хмуро глядела широкая река.
Тройка, звеня бубенцами, проехала мимо пустынного и черного Царицына луга и завернула на набережную.
Когда коляска остановилась у подъезда, в окнах мелькнули удивленно-обрадованные лица прислуги.
В прихожей Михаила Илларионовича встретила жена Екатерина Ильинишна и старшая дочь, тринадцатилетняя Прасковья. При виде ее у меня всколыхнулись воспоминания о моей милой Проше, которой я так ни разу и не написал. Точнее, воспоминания всколыхнули тело Довлатова, в котором я находился, а вся моя сущность, мой разум, моя память, была навсегда связана с дочкой и супругой. Они сейчас где-то там, в моем собственном времени…
Екатерина Ильинишна, небольшая и худенькая, выглядела моложе своих тридцати восьми лет. Как я помнил по прежним встречам, она всегда следила за собой и теперь, несмотря на ранний час, была причесана и одета так, словно собралась в гости.
— А-а, добро пожаловать, господин посол! — обняла она мужа.
— Здравствуй, мой дружок, здравствуй! Прости, что не поспел ко дню твоего рождения, — ответил Михаил Илларионович.
— А ты все растешь, Прасковьюшка! — сказал он, целуя дочь.
Девочка смутилась: она в самом деле была уже ростом выше маменьки. Почти мне по плечи.
Все направились в гостиную.
Навстречу им спешили две средние дочери: десятилетняя Аня, такая же худенькая, как мать, только с голубыми глазами, и девятилетняя, черноглазая, по-кутузовски крепкая, плотно сбитая, папина любимица Лиза.
Михаил Илларионович обнял их. Ко мне приласкался домашний кот. Потерся о ноги.
Из дальних комнат с радостными криками уже бежали самые младшие — пятилетняя Катя и четырехлетняя Даша.
Девочки облепили отца.
— Погодите, вот я достану вам варшавские подарки, — сказал Кутузов. — Эй, Прохор!
— Чего изволите, ваше превосходительство? — выглянул из прихожей денщик, как всегда хмурый, успевший уже занести из кареты вещи.
— Принеси-ка сюда меньшой чемодан.
— Подарки! Папа привез подарки! — прыгали вокруг отца девочки.
Екатерина Ильинишна улыбалась.
Денщик внес чемодан. Я перенес корзину гостинцев для слуг. Михаил Илларионович открыл его.
Дети с любопытством заглядывали в чемодан: что там?
Прасковья стояла поодаль. Ей тоже хотелось заглянуть, но было неловко: как маленькая!
— Вон что-то…
— Красивое… Золотое… — тараторили дети.
— Ух, ты!..
— Это не ваше, это мой парадный мундир. Вот, получайте! — сказал папенька.
Вынул из чемодана четыре совершенно одинаковые куклы — я сам их выбирал на ярмарке. Помню, хотелось еще взять вязаного Петрушку, но в Варшаве его было не отыскать. Зато куклы были одеты в польский национальный костюм — юбку и шнуровку. Всем детям досталось по большому шоколадному барашку.
— Спасибо, спасибо, папенька! — защебетали девочки. Тотчас же занялись куклами. Отошли в сторонку и стали рассматривать, у кого красивее цвет юбочки, у кого какой корсетик. Только Лиза не отходила от отца. Держалась за его руку, восторженно глядя на папеньку снизу вверх.
— Почему это не зайчики или медведи, а барашки? — заинтересовалась Екатерина Ильинична.
— Это польские рождественские подарки, милая моя. Агнец непорочный. Видишь, возле каждого — хоругвь. А вот, Прасковьюшка, и тебе гостинец, — кивнул мне. — Гриша, подай нашей красавице.
Я протянул старшей дочери золотое колечко.
— Может, велико будет? Я не знаю, какие у тебя пальцы. Брал на свой мизинец.
— Спасибо, папенька, как раз впору, — зарделась от удовольствия Прасковья.
— А это тебе, дружок! — передал жене сверток Кутузов.
— Ты очень мил, мой дорогой. Это что же такое? — говорила, поспешно разворачивая подарок, Екатерина Ильинична. Сейчас она напомнила мне тот день, когда я вынес ее на руках после наводнения к ступенькам причала. Нева тогда разбухла, затопив немало домов. Взгляд хозяйки был таким же, как прежде, когда я сопровождал их на гуляниях в Масленицу. Помню, как они тогда на каруселях поцеловались первый раз.
— С цветами! Ох, какое красивое! — восхищались девочки.
— Это итальянский флер на бальное платье. В Париже и в Варшаве все знатные дамы носят, — пробурчал недовольно мимо проходящий Прохор. Чемодан за чемоданом, узел за узлом, корзину за корзиной, он продолжал выносить из кареты. Вскоре прихожая стала похожа на сказочную пещеру Аладдина.
— Правда, хорошенькое! Какие красивые розаны! И дорогой этот отрез, Мишенька? — спросила супруга.
Кутузов беспомощно глянул на меня единственным глазом. Оно и понятно, все подарки-то покупал я, а не он.
— Шестнадцать червонцев заплатили, — признался я честно.
— Ох! Ну и зачем было тратиться? — притворно недовольным тоном говорила Екатерина Ильинишна, с восхищением разглядывая тонкую материю. Видно было, что подарок ей нравится. — А каким же покроем шьют в Варшаве? Парижским? Открытая грудь и плечи?
— Парижским, парижским. Все открыто, — бурчал расстроенный Прохор. — Таким покроем, как Федька Ростопчин смеется с нашим Гришкой: словно с вывески торговых бань — дамы чуть ли не нагишом ходят!
— А рукава, папенька, носят одинакового цвета с юбкой? — закидали вопросами девочки.
— Разные.
— Папенька, а туфельки с пряжками? На каблучках? А платьица из парчи или кружев?
Кутузов, улыбаясь, потрепал дочек по щекам:
— Не помню, дружочки мои. Я, право, как-то не присматривался… Чепцы и косынки весьма разнообразны.
Я едва сдерживался от смеха, видя, как конфузится глава семьи, когда дело коснулось модных нарядов.
— Мишенька, а какие носят прически? — не унималась Екатерина Ильинична. — Высокие или взбитые, вроде лебяжьего пуха? Гнездом или кораблями заморскими?
— В большинстве случаев высотой с башню, — уже полностью растерялся Михаил Илларионович. — И наверху еще разные фигурки — пастушки, мельницы, зверушки разные…
— А какие башмаки: остроконечные?
— Да, да, клинышком вперед! — окончательно сбился с толку хозяин домочадцев, нетерпеливо поглядывая на дверь в столовую.
— Ты, верно, озяб в дороге, Мишенька? Такая отвратительная погода, — зябко передернула плечами Екатерина Ильинишна. — Пойдемте, там уже стол накрыт.
Михаил Илларионович умылся и сел завтракать. Прохор снес все вещи в гостиную. Я сел в конце стола вместе со вторым адъютантом Федей Ростопчиным. Скоро он станет фаворитом императора Павла и генерал-губернатором Москвы во время наполеоновского нашествия. А пока для всех нас был просто Федей — по-дружески, по-кутузовски, как и я для всех Гришей. Доверительная домашняя атмосфера не позволяла здесь называть кого-то иначе. Прохор был Прошкой, Григорий Николаевич Довлатов — Гришей, а Ростопчин — просто Федей. Как для нас генерал-поручик был простым Михайлом Ларионычем.
— Весь город удивлен, почему государыня назначила тебя послом, — рассказывала за столом Екатерина Ильинична.
— Она всегда была заботлива и добра ко мне. А что же удивительного в моем назначении? Я ведь, считай, уже был комендантом Измаила. Едва выбрался из этих проклятущих бумаг.
— Ты ведь никогда не был дипломатом.
— Официальным — не был, но вести переговоры мне приходилось неоднократно.
— Но ты же военный человек! Генерал.
— В том-то и дело! В прошлый раз, в тысяча семьсот семьдесят пятом году, ездил послом в Турцию князь Репнин, генерал-аншеф. А наш поверенный в делах в Константинополе теперь — полковник Хвостов. Ты, вероятно, о нем не слыхала. Командовал Троицким пехотным полком. Помилуй бог! Видишь, все военные. «Если хочешь мира, готовься к войне» — говорили древние римляне. Мы хотим мира. Так кому же и думать о нем, как не нам, военным!
— Может быть, в этом и правды. Ты кушай-кушай, Мишенька. Теперь дома отъешься.
— Куда уж боле, Катенька? Вон, Гриша Довлатов, всегда следит за моей фигурой. Не то, что наш хитрый Прохор, — махнул вилкой в сторону денщика. — Тот все время норовит сунуть мне на тарелку лишний кусок мяса.
Прохор обиженно что-то буркнул в ответ.
— Ты турок знаешь, всю жизнь имел с ними дело, и они тебя должны помнить, — заметила хозяйка стола. Девочки, меняя приборы, не забывали сравнивать под столом свои куклы. Щебетали о чем-то восторженно.
— Если уже позабыли Кагул, Очаков и Измаил, то не могли еще забыть Мачин, — насаживая на вилку угря, заметил Кутузов. — Всего полтора года тому назад я неплохо побил у Мачина их великого визиря. Правда, Григорий? — кивнул в мою сторону. — Вон, и Федор не даст соврать вместе с Гришей. Думаю, потому и назначили меня послом: с победителем приходится больше считаться! Тем более что великий визирь остался тот же.
— А кто он?
— Юсуф-паша, по прозвищу «Коджа» — большой. Прозвали за высокий рост. Высотой с колокольню. Борода у него, словно у пророка — так и стелется по пояс, но талантов никаких. Торговал на фрегатах с лотка. Разбогател, купил чин паши. Почти как у нас.
— Кто?
— Меншикова забыла? А сколько у нас министров хуже любого лоточника!
Я хотел осадить его взглядом, услышав критику в адрес двора, но вспомнил, что мы в кругу семьи, доносить тут некому. Говорухин с Дубининым где-то в городе, но где именно, мне еще предстояло узнать.
— Да, как воевать с турками, я знаю, а вот как удержать их в мире — еще не пробовал! — тем временем продолжил хозяин стола. — Восток любит лесть, но больше любит подношения, бакшиш. Не зря Фридрих Второй говаривал: «Турок за деньги готов продать даже своего пророка!»
— Представляю, какие чудесные вещи вы везете в подарок султану и всем этим пашам. Драгоценные камни, меха, золото…
— Надо будет выбрать верного человека для надзора за дарами. Я вообще наберу в свиту побольше своих людей.
— Кому же ты поручишь хранение подарков, папенька?
— А хотя бы вон, Феде Ростопчину. Знаете, как он вел у меня канцелярию в Измаиле? Пока мы с Гришкой Довлатовым скакали на конях во время учений, так Федор от таких макулатурных дел меня уберег, что век буду ему благодарен.
— А-а, это верно. Он вполне подходит, папенька, — защебетали дочки, отчего получили от адъютанта преисполненный благодарностью взгляд. — Он у тебя порядочный и преданный человек.
Я про себя мысленно усмехнулся. Знали бы вы, девчата милые, каким он станет со временем могущественным повелителем всей Москвы! Как он будет править градоначальником при нашествии Наполеона! А начинает ведь, по сути, сейчас при Кутузове. Вот ведь, парадокс истории. Зная все будущие события из школьных учебников своего времени, я мог позволить себе улыбнуться.
— А как чувствует себя новый любимчик императрицы Зубов? — мимоходом спросил супругу Кутузов.
— С каждым днем все больше входит в силу и все больше наглеет. И как ему не наглеть, если придворные льстецы уже уверяют, что этот Платон достойнее древнего Платона.
При упоминании Зубова у меня на душе скреблись кошки. Из истории я знал, что его подозревали в отравлении Потемкина. Что-то смутно-тревожное зашевелилось у меня на душе. Что-то отвратительное и мерзкое. Где звучало имя Платона Зубова, непременно в моей памяти всплывали два других ненавистных имени: Говорухин с Дубининым.
А ведь они были где-то здесь, где-то в столице. И я не забыл, что у нас условлено с майором место дуэли. И местом этим был сам Петербург.