За выстрелом последовали другие. Защелкали петарды, загромыхали раскаты. Оказывается, это был прощальный фейерверк в честь отъезжающего Кутузова в качестве посла. Выходит, напрасно мы беспокоились. Императрица повелела выстрелить из набережных пушек прощальным салютом.
Из Петербурга мы выехал в конце февраля 1793 года со свитой торжественного посольства в шестьдесят восемь персон. Это была целая процессия, растянувшаяся по мерзлым дорогам: воинская команда и большой обоз с телегами, колясками — всего в шестьсот человек.
В Петербурге еще была настоящая зима, еще сердито завывали февральские метели, и Екатерина Ильинична, провожая мужа, уговаривала, чтобы он повязал шею пуховым шарфом; Прохор был тут как тут.
Чем дальше продвигались на юг, тем становилось теплее. Из саней пришлось пересесть в коляску. С каждым днем было труднее ехать: снег стаял, дороги раскисли.
По Украине шла бурная, веселая весна.
Посольский обоз еле тащился, а Михаил Илларионович торопился. Только в половине апреля посольство достигло Елисаветграда.
До Константинополя было еще так далеко, а уже обнаружилась вся сложность миссии Кутузова.
Михаил Илларионович помнил обыкновение турок презрительно относиться ко всем иноверным. От мелочно-щепетильных турок можно было ждать любого подвоха. Кутузову рассказали, сколько пришлось его предшественнику князю Репнину в посольство 1775 года выказать твердости, чтобы удержать турок на должном месте.
Ближайшая задача Михаила Илларионовича была: выдержать характер, не отступать ни на йоту от условий, на которых договорился Николай Васильевич Репнин. В дороге он меня поучал:
— Будешь там у меня правой рукой, Гриша. Как тогда в Измаиле. Помнишь?
— Помню.
— А Иван Ильич назначен моим заместителем.
К Михаилу Илларионовичу в дороге приходили посидеть за чайком приятели — генерал-аншеф Пассек и генерал-майор Безбородко, брат министра иностранных дел, старый боевой товарищ Кутузова. Безбородко считался «первым приставом посольства». Обычно они заставали у Михаила Илларионовича его ученика и давнего сослуживца секунд-майора Павла Андреевича Резвого, заведующего в свите царскими подарками. Платов остался в столице, а я с Иваном Ильичем дополнял их компанию.
— Вам, Михаил Ларионович, надо уже не чаек попивать, а кофе по-турецки — без сливок и сахара, — шутил кто-то из них.
— Эти турки, словно наши московские барыни, любят кофе, — улыбался Кутузов. — Для мусульман кофе не просто напиток, голубчики, а «капля радости», «отец веселья»'. Турки считают, что кофе открыл Магомет.
— Хорошенькая радость! От кофе только сердцебиение, — кривился Безбородко.
— Да и аппетита никакого…
Дорога в турецкую столицу тянулась через горы и пыльные равнины, и пока коляска медленно покачивалась на ухабах, я предавался воспоминанием своей прежней жизни. Как там моя дочурка с женой? Как завод? Как полюбившийся цех на работе? Все тонуло в памяти Григория Довлатова, в котором я находился. А что? По сути, я уже вторую жизнь проживал здесь, в чужом для меня времени.
В коляске нас сидело трое: мой хозяин, Иван Ильич и я. Прохор снаружи. Рядом с каретой скакал эскорт сопровождения. Сзади тащился целый обоз вещей и подарков турецким вельможам.
Наконец долгий путь завершился. К вечеру одного из дней мы миновали высокие стены Перы, свернув к российскому посольству. Константинополь дышал летней жарой и чем-то враждебным — смесью ладана, угля и пота, смешанной с тенью надвигающейся Восточной политики. Каменные улицы, испещренные следами лошадиных копыт и босых ног, как будто вели не просто к зданию, а в самый узел старых империй.
— Вот, куда, голубчики, нас занесло… — сокрушался Кутузов, осматривая из окна кареты дивную архитектуру. — Не Петербург, не Москва, и даже не Варшава. Восток перед нами, братцы!
Посольство России стояло особняком. Белое, с колоннами, с выцветшими от солнца ставнями — оно походило на крепость. Кутузова встретили сдержанно. Иван Ильич, поверенный теперь в делах моего хозяина, выслушал доклад текущих событий от управляющего посольством. Михаил Илларионович, кивнув, сразу прошел в кабинет с окнами в сад. Днем здесь пахло жасмином и влажным деревом, ночью — чем-то острым и тревожным.
— Вы, стало быть, новый секретарь по особым поручениям? — спросил меня управляющий, пока новый посол осматривал обстановку.
Я ответил утвердительно, не желая откровенничать, что являюсь еще и адъютантом Кутузова. В дипломатии, как я уже понял, лишние слова не спасают — только портят.
В первое время меня держали в стороне от ключевых разговоров. Моя задача, как Григория Довлатова, сводилась к переписке, сортировке рапортов и расшифровке донесений с Балкан. Но с каждым днем я чувствовал, как в меня втягивается иной воздух, иные обороты речи. Чувствовал это и новый посол. Каждое утро начиналось с доклада о ситуации в Дунайских княжествах. Турецкий визирь усиленно давил на греков, в Сербии шумели восстания. Австрия подглядывала за нами сквозь щель собственной зависти, англичане улыбались слишком вежливо.
Я постепенно вошел в круг бесед, где речь шла не о гайках и не о железках у себя на заводе, а о проливах, флоте, визитах и контрабанде пушек. Один раз, за ужином, мне кто-то заметил:
— Ваш отчет по Валахии читается как донесение старого офицера. Где вы научились такому стилю?
Я пожал плечами. Внутри что-то дрогнуло — я вспомнил, как писал в своем времени доклад о поломке пресса, отчаянно стараясь быть кратким и убедительным, чтобы не пришлось срывать смену. Видать, школа не пропадает. Но Константинополь — не только канцелярия. Михаил Илларионович брал меня на приемы. Я надевал фрак, выданный в Петербурге, и мы отправлялись к испанскому посланнику. У него собиралась самая странная публика: армяне, офицеры французского флота, поляки в изгнании, англичанка с лицом актрисы и глазами шпиона. Там я впервые понял: здесь важны не речи, а то, кто их слышит. Разговоры текли, как вино по бокалам, и я ловил себя на том, что все больше говорю не то, что думаю, а то, что нужно сказать. На одном из таких вечеров ко мне подошел высокий грек с лицом монаха и манерами финансиста.
— Русский? — спросил он.
— Из Петербурга.
— Мы с вами на одной стороне. Но берегитесь, здесь никто не бывает просто наблюдателем. Даже вы.
Он исчез в толпе, оставив за собой запах мускуса и опасности. Я потом спрашивал о нем — звали его Спирос, довольно тайная личность.
Так прошел наш первый месяц в Константинополе.
В один из дней на приеме после обеда Кутузов смог уединиться с поверенным в делах, полковником Александром Семеновичем Хвостовым. Чиновник познакомил чрезвычайного посла с людьми, с которыми ему предстояло иметь дело, и обрисовал всю обстановку. Кутузов знал, что положение простого народа в Турции ужасное: деревни разорены непосильными налогами и взяточничеством алчных чиновников, а сам Константинополь погряз в коррупции. Такие нищие турецкие деревни мы видели собственными глазами во время трехмесячного пути из Дубоссар в Константинополь. Но Хвостов дополнил эту картину.
— Всего у турок насчитывается девяносто семь разных налогов, ваше превосходительство. Существуют такие нелепые налоги, как «на воздух» или «на зубы» — вознаграждение спекулянтам, что они во время командировок в деревни изнашивают свои зубы. А крестьяне день и ночь изнывают в работе, чтобы только рассчитаться с податями. Многие бегут, бросая все.
Я записывал, сидя в кабинете на кушетке.
— А что же султан? Ведь от него ждут, что он вознесет Порту? — спросил Михаил Илларионович.
— Селим Третий не интересуется, как живет народ. Его больше тревожат военные неудачи и пустая казна. Он реформирует армию с флотом. Тайно лелеет мечту возвратить Измаил. Но я вам этого не говорил.
— И не надо. Тут всякий знает все мысли Поднебесного. Вероятно, он обыкновенный восточный деспот, жестокий и грубый?
— Наоборот, ваше превосходительство: Селим — образованный человек, любит музыку и поэзию, пишет стихи. А характер у него мягкий, безвольный. Играет с детьми. Имеет восемь любимых жен. Одну на каждый день и последнюю для души. А всего невольниц у него больше трех сотен. Шикарный гарем.
— Выходит, как в поговорке: «Вот вам на день сувенирчик, господин»? — улыбнулся Михаил Илларионович. — А кто же пользуется у него влиянием? Наш друг — великий визирь, кажется, не очень в фаворе?
— Да, султан не больно жалует визиря, — ответил Хвостов. — Он мало участвует в делах, живет в свое удовольствие, кутит. Говорят, он уже промотал три миллиона пиастров. У турок испокон веков все дворцовые козни и интриги выходят из недр гарема. Султану ведь всего тридцать два года, стало быть, еще молодой.
Я внимательно записывал доклад Хвостова, а сам думал:
«Надо постараться Кутузову не ссориться с любимыми женами гарема. И хорошо, что Иван Ильич догадался еще из Ясс отправить султану отдельные подарки для них: русские сервизы, побрякушки различный, даже большой самовар тульских умельцев».
— А как турки относятся, что во Франции республика? — спросил Михаил Илларионович немного погодя.
— Расценивают революцию как благоприятный факт: устранена опасность франко-русско-австрийского союза. Великий визирь сказал: «Хорошо, что во Франции республика: ведь республика не сможет жениться на австрийской эрцгерцогине!» По этому поводу хохотала вся Европа. А французские агенты постарались уверить турецкое духовенство, что раз во Франции покончено с христианской религией, то, значит, французы стали ближе к магометанам.
— Недурно придумано, — засмеялся Михаил Илларионович. — Гриша, отметь-ка, голубчик, сей факт для нас на бумаге. Пригодится в политике.
Он беседовал с полковником до ночи. Когда тот ушел, Михаил Илларионович вышел на балкон.
Над Константинополем и проливом взошла полная луна. С балкона открывался великолепный вид панорамы. Внизу, у ног, лежали Пера и Галата. За ними тихо плескались воды залива Золотой Рог. Я стоял рядом и смотрел на эту дивную красоту. Теперь, в свете луны, залив был сверкающим, серебряным. А за ним простерся сам Истамбул: плоские турецкие крыши, высокие минареты, пики, шпили, разнообразные купола, блестящие позолотой, купы деревьев и сады-сады-сады…
Громада сераля — дворца султана — возвышалась над восточной архитектурой.
— Посмотри, голубчик, как прекрасен дворец! — потянулся Кутузов, разминая одутловатые ноги. — В нем живут жены, наложницы, евнухи и бесчисленные слуги, сторожа султанского попугая. А вон купол Айя-Софии, обставленный с четырех сторон стройными минаретами.
Дальше за ними раскинулось Мраморное море, за заливом которого смутно темнели очертания гор.
— Как в сказке «Тысяча и одна ночь», — зевнул мой хозяин.
Прохор был тут как тут. Подал таз с горячей водой, где посол любил парить ноги. Попарив, Кутузов удрученно поднялся:
— Приятно посидеть в такую мягкую лунную ночь, но дела ждут — надо писать письма домой.
Вернулся к себе в кабинет. Взглянул на подарки великого визиря, лежащие на столе, и, вероятно, подумал о жене.
— Как думаешь, Гриша? Табакерка с алмазами ее, пожалуй, не заинтересует. И басурманское, хотя считается лучшим. Катенька моет лицо хлебным мякишем, говорит — лучше всякого мыла. А вот рулоны шелка разных цветов на девять платьев — это доставит удовольствие моим девочкам! Модницы! Кокетки! Пометь у себя, отправить гостинцы с первой оказией. Пусть радуются на балу. Снисходительно улыбнувшись, стал писать письма друзьям с домочадцами.
— Матвею Иванычу Платову отпиши, Гришенька, будь любезен. А то у меня на всех рук не хватит. Сообщи наши новости. И от Ивана Ильича привет передай.
Прошло несколько дней. Иван Ильич с Кутузовым сидели на террасе, чай был с корицей и мятой, ночной воздух — прохладным. Вдоль улицы проходил караван — ослы, верблюды, и звон колокольчиков слышался за версту. Я чертил в блокноте какую-то схему простейшего прибора в быту. Иногда я исподтишка подсовывал разработки своего времени хозяину, и он уже, похоже, привык к моим чудаковатостям. В его глазах я был Кулибиным или «нижегородским Архимедом», как его называли в России.
— У таких городов, как Константинополь, — отпивая чай из блюдца, поделился Кутузов, — есть одна особенность. Они ничего не забывают. Все, что ты здесь скажешь, милый Иван Ильич, тотчас обрастет слухами. А все, что промолчишь, — догадками. Так что молчи умно.
Иван Ильич усмехнулся:
— Значит, искусство молчания важнее красноречия?
— Молчание — язык дворцовых лестниц. А еще выживания.
На следующее утро Михаил Илларионович сел за стол в кабинете и велел мне взять перо.
— Пиши, Григорий. Для ея величества государыни-матушки.
Прошелся вдоль окна, за спиной у него плясали отблески фонаря с улицы. Голос был негромким, но точным:
— Настроения здесь текучи, но камень под ногой пока русской стороной. Предлагаю не отступать. Кутузов.
— Все? — спросил я.
Он кивнул.
— Всё. В словах — меру. В Турции — слухи. В Петербурге — глаза. Так лаконично учил меня Александр Васильевич. Он знал, что императрица не любит длинных посланий. Но уважала тех, кто в двух строках мог передать политику.
Я вышел на улицу. Воздух был густым, пыльным, с примесью соли и дыма. Где-то в холодной столице крутились интриги, а здесь, в этих кварталах, торговцы раскладывали инжир, дети гоняли тряпичный мяч, старик на углу варил кофе — точно так, как вчера.
Про себя я отметил, как в посольстве, по моей схеме, начались работы над новыми полками для документов. Старый татарин и русский столяр пилили, строгали, отмеряя длину точно по моей бумаге. Никаких слов. Просто дело пошло.
— У вас, корнет, с фантазией, — кивнул Кутузову на меня полковник Хвостов, проходя мимо с кипой бумаг. — Глядишь, наведем тут порядок похлеще немцев.
К вечеру я выехал в сопровождении Прохора на окраину — отвезти бумаги в бухарестскую контору. Все прошло тихо. Мы миновали базар, городские ворота, пересекли мост через цистерну с греческой надписью.
Уже за чертой Галаты, на одной из окраинных улиц, нас остановили. Конный чиновник в красной чалме и с надменным лицом перегородил путь.
— Господин из Русского посольства? — спросил он по-французски.
— Да, — ответил я.
Он протянул сверток.
— Тогда это для вас. От одного старого знакомого. Он велел передать только вам — и немедленно.
Я взял. Бумага была плотной, с печатью, не принадлежавшей ни султану, ни визирю.
— Кто просил передать?
Чиновник пожал плечами и ударил коня. Уже через мгновение его и след простыл.
Я развернул сверток. Прохор удивленно уставился на незнакомые буквы. Читать по-гречески я уже кое-как научился. Как, впрочем, и по-турецки. Должность обязывала. Иногда по ночам зубрил оба алфавита. А еще попутно изучал французский. Английский засел у меня в памяти со школьной скамьи. Записка как раз была на греческом. Внутри короткий текст:
«Скоро вы получите приглашение. Откажетесь — пожалеете. Примете — пожалеете втройне. Но это будет шаг к истине. Спирос».
Опять этот Спирос, — мелькнуло у меня. — Да кто ж, черт возьми, он такой?
Хозяину пока ничего не сказал. А Прохор просто не понял, о чем шла речь в секретном послании.
Тем временем, осмотревшись в Константинополе, Кутузов начал устанавливать непосредственные взаимоотношения с турецкими сановниками. Он делал это по восточному обычаю: рассылал им подарки.
Еще в пути приходилось обмениваться сувенирами с местными властями, но там попадалась одна чиновничья мелочь, поэтому дары были незначительные: серебряная табакерка или мех лисицы, а то и наши пресловутые матрешки.
Правда, в Яссах секунд-майору Резвому пришлось вынуть из заветных посольских сундуков золотые вещицы: господарь Молдавский, относившийся неприязненно к русским, хотел теперь подольститься к посольству и не поскупился на подарки. Кутузов приказал отдарить господаря.
— Пускай потешится, помилуй бог! «Дабы не дать ему превозмочь нас в щедрости и великолепии», — так он потом написал государыне.
И все бы шло по устоявшимся восточным правилам — чай, меха, улыбки, если бы в тот же вечер, вернувшись в посольство, я не увидел на письменном столе новый конверт.
Он лежал там, будто давно ждал меня. Печать была та же. Имя — все то же.
Спирос.