— Осталось узнать — кто именно из них не хочет, чтобы мы вернулись, — повторил Кутузов и сжал бумагу со списком так, что та хрустнула.
За окнами свистел ветер. Свет в комнате дрожал от огня в камине. Стены казенного дома скрипели под напором ветра. Все было чужим — даже тепло.
— Будь моя воля, я бы и не ехал, — сказал он вдруг, откинувшись в кресло. — Но воля давно не моя. Я теперь — шелковая лента на бархатной коробке с часами. Подарок. Украшение. Гриша, не нравится мне все это. Политика и посольство не моя стихия. Мне бы шпагу в руки, да коня резвого под ядрами…
Я не отвечал. В глубине души знал: Кутузов чувствует приближение чего-то большого. Тяжелого. Такого, что не описать словами. Он всегда чувствовал.
Вошел Прохор с очередным списком. За ним — письма из канцелярии. Один конверт был не запечатан.
— Что там? — спросил Кутузов.
— Ответ из штаба Платова. Донцы прибыли в Петербург, ждут вас. Просили передать, что с ними и Иван Ильич.
— Поехали к ним. Я лучше с живыми людьми побеседую, чем с бумажками.
На улице вьюга била в лица, будто нарочно старалась выбить нас из столицы. К утру замело лестницы, в подъездах щелкали двери, кряхтели извозчики, отряхивая лошадей от снега. Мы пробрались на Мойку, в дом Ивана Ильича, где у камина грелись донские офицеры.
Платов сидел у окна, как всегда в плаще, закутанном по-гусарски. Рядом с ним — мой старый знакомец, хозяин жилища. Подошел ко мне с радостью, будто мы не за одним столом пили в августе, а пережили вместе осаду где-то на другом краю света.
— Гриша! Да ты совсем обрусел. Жива ли еще табакерка от Потемкина?
Раскрыл объятия Кутузову, пока тот здоровался с Платовым. Перекинулся парой слов с Ростопчиным, и мы все уселись за длинный стол с рюмками и жирными пирогами. Говорили о дороге, о зиме, о том, что султан якобы обещал принять наше посольство лично. Потом все перешло на разговоры об оружии, лошадях, людях.
Я молчал. Пока Кутузов спорил с Платовым о французских шпагах, у меня в голове вертелась мысль. Простая, рабочая. Станочная. Удобный винтовой зажим. Мы в своем времени использовали такие на каждом сборочном столе. А тут — даже зажимы в повозках держатся на шпеньках и закрутках, которые ржавеют и летят при первой встряске. Надо ведь постепенно, незаметно, внедрять идеи своего века, верно? — напоминал я себе. Но не знал, как подать ту или иную разработку, хотя бы простейшую. Просто так — нельзя. Напрямую — опасно. Но вот как бы в полушутку, как будто «вспомнил»… и сам не понял, откуда.
Когда разговор сошел на походные инструменты, я вставил, будто невзначай:
— Вот у нас в Курске был один умелец, Григорий Протасов, мой тезка. Так он такую штуку придумал: вместо гвоздей — винтовая муфта. Берешь два кольца, в них — резьба, как на винтовке. И все — закрутил, держит намертво. Даже колеса так крепил.
Платов присвистнул.
— Штука-то полезная. А ты, брат, чертеж помнишь?
Я пожал плечами:
— Эдак, на память… если дать перо — набросаю. Сам не знаю, откуда в голове.
Кутузов посмотрел на меня внимательно. Как-то иначе. Словно услышал не слова — подтекст.
— Гриша, — сказал он тихо. — А ты, смотрю, голова у меня. Придется тебя не только к бумагам приставить, но и к сундуку с железом.
— Не дай бог, ваше превосходительство, — рассмеялся я.
Когда вышли от Ивана Ильича, снег уже перестал. Вечер был ясный, хрустящий, как стекло. По фонарям пробегали отблески, дворники махали метлами, очищая мостовую, а в окнах все еще горели огоньки — Петербург не ложился спать даже в холода.
Прохор ждал нас у экипажа. Шепнул:
— Опять был тот человек. Все в том же темном кафтане. Сидел у трактира напротив. Как вы вышли — ушел.
Я молча кивнул. Кутузов, влезая в карету, обернулся:
— Гриша, завтра с утра — к графу Завадскому. Надо утрясти бумаги по маршруту. А потом — заедем к часовщику.
— Часовщику?
Он усмехнулся.
— Уговорили меня подарить султану астрономические часы. Сложные, с кукушкой. Хочет знать, сколько звезд над Стамбулом — пускай смотрит.
Я понял намек. Сколько звезд — столько глаз, черт побери. И не все смотрят с небес.
А утром я проснулся от скрежета. Оказалось, Прохор точил нож. Он делал это с такой сосредоточенностью, будто готовился к балу.
— Ты чего?
— Привожу в порядок. Все должно быть в порядке в дороге, господин корнет. Я нож не точил с Фокшан, сам подумал — дурной знак.
Я пожал плечами, так как в своем времени суеверий на дух не переносил. Но что-то в его тоне заставило меня собраться. Все вокруг словно затаилось в ожидании. В кабинете уже суетились писцы. Кутузов чертил на карте маршрут, попутно ругая каждого, кто составлял бумаги. Я подошел ближе, и он, не отрываясь от карты, сказал:
— Ты еще про того своего мастера мне расскажи. Как там его… Протасов?
— Да, Григорий Протасов. Он не только с зажимами… Он как-то… придумал подставку для столов с «плавающим» винтом. Чтобы ножки не шатались даже на кривом полу.
Кутузов усмехнулся.
— Гриша, да ты кладезь изобретений! Может, тебя к корпусу инженеров сослать?
Я развел руками.
— Да я и сам не знаю, откуда все это. Будто сам Протасов мне во сне шепчет.
Он посмотрел на меня чуть дольше обычного. Протер платком зрячий глаз. Коротко кивнул:
— То прибор мне двухлинзовый какой-то чудной подсовываешь, как бишь его название?
— Бинокль.
— Вот-вот. Потом предлагаешь такие вещицы, о которых мы тут слыхом не слыхивали. Точно что отправлю тебя после посольства в инженерный корпус!
И прищурил здоровый глаз. Вышло комедийно, да так, что я едва не прыснул от смеха.
Вечером меня остановил Иван Ильич. Он пригласил пройтись до Преображенской площади — якобы за новой курткой. Но я видел: неспроста.
Мы прошли по набережной. Воздух был сухим, колючим. Где-то лаяли собаки. Иван Ильич курил трубку, выпуская кольца пара в темноту.
— Слушай, Гриша, — сказал он. — Ты осторожней. Ты у Кутузова на глазах, это хорошо. Но и на мушке. Кто-то хочет, чтоб он в Турции остался. Навсегда.
— Доказательства?
— Только глаза. Но мне их хватает. Вчера за нами следили. А ночью кто-то копался у двора. Прохор спугнул.
— Думаете, Говорухин?
— Думаю, — кивнул он. — И не один он.
Я сжал кулаки. Внезапно понял, как тонко мы балансируем. Одна ошибка — и все.
— Что будем делать?
— Пока — наблюдать. Но если будет совсем туго — я рядом. Только ты мне знак дай. Шарик железный из кармана брось, и все пойму.
Я усмехнулся.
— Договорились.
Поздним вечером Кутузов читал отчёты. Я, сидя за вторым столом, чертил на листе от руки схему винтового домкрата. Казалось бы — мелочь. Но если поставить такой в повозку, можно без усилий приподнять борт или укрепить лафет. В нашей артели это было бы за счастье. Откуда была такая способность, чертить схемы, чертежи? Впрочем, я же в своем времени был мастером-станочником. На заводе числился в передовиках. Снимок висел на Доске Почета. А здесь рука сама выводила линии. И когда Кутузов подошел — я замер.
Он взял бумагу. Посмотрел. Хмыкнул.
— Что это?
— Сам не знаю, Михайло Ларионыч. Память что ли шутит. В детстве видел, может. Или приснилось.
Он кивнул.
— Не выкидывай. На Востоке любят хитрости. А вдруг пригодится.
Он вышел. А я смотрел на бумагу и понимал — началось.
Я начал внедрять технологии своего века. Тихо, незаметно. Почти незримо. Шаг за шагом. Медленно. И теперь пути назад не было.
На следующее утро перед нашим домом собрались подводы. Загруженные ящики, плотники, денщики, кучера. Все ходили с важным видом, перекладывали и сверялись со списками. Ростопчин лично проверял, как упакованы часы и меха, серебряные подносы и прочие подарки от государыни — все это должно было задобрить Порту в нашем посольстве.
Прохор в очередной раз поднимал ящик с меховыми накидками, когда произошла странность.
— Смотрите! — крикнул он. — Вот этого здесь не было!
Из-под подкладки на дне ящика выпал туго свернутый свиток. Я подхватил. Пахло серой и маслом. Развернул — внутри оказался небольшой металлический цилиндр, обмотанный фитилем. На боку — клеймо частной мастерской.
— Что это? — спросил Кутузов, выйдя на шум.
Я подал ему находку. С опаской, но все же подал. Иначе это показалось бы подозрительным.
Он осмотрел, понюхал, и, побледнев, отдал мне:
— Вынеси. Подальше. И потуши. Только осторожно.
Ступая на ватных ногах, я вынес сверток в сад и, накрыв одеялом, залил водой из ведра.
К вечеру стало известно: один из плотников — новенький, имя и записка — подделка. Сбежал, едва мы заметили находку. Больше его никто не видел.
— Это предупреждение, — мрачно сказал Кутузов. — Кто-то спешит проводить нас как можно скорее.
В тот же вечер приехал Платов, в походном мундире, весь в снегу, как с дороги.
— Ну здравствуйте, голубчики! — крикнул с порога, как будто не произошло ничего тревожного.
Обнялись с Кутузовым.
— Михаил Ларионович, я решил: поеду с вами. До самой границы, а там — видно будет. Нечего вам одним ехать с Григорием под шепот за спиной.
— Благодарю, Матвей Иванович. Только не угоди ты этим шептунам!
— Угождать не привык. И не начну.
Прохор подал чай. В камине трещали поленья. Пахло березой и дымом. Разговор шел неторопливо, с длинными паузами.
Кутузов достал тот самый список с подарками, обратившись к другу по оружию:
— Нас там нет. Зато есть меха, сабли и туляки.
Платов усмехнулся:
— Мы — особая графа. Нас не дарят. Нас боятся.
Позднее, когда гости разошлись, я стоял в конюшне. Прохор чистил сбрую, а я возился с фонарем. Свеча внутри коптила, свет мигал. Я чертыхнулся — опять дым. Все из-за короткого фитиля и слабой тяги.
И вдруг меня осенило. Я встал, отложил фонарь и, взяв лист бумаги, набросал простейший регулятор тяги — крошечную заслонку, которую можно двигать рычажком. Такой механизм я когда-то видел в детстве на заводе, когда меня водил туда мой отец. Механизм регулировал поток воздуха в печах.
В конюшню вошел Кутузов. Бросил взгляд на схему.
— Что теперь, Гриша?
— Да вот. Чтобы пламя регулировать. А то коптит.
Он кивнул. Подумал.
— Твоя голова — это копилка. Только ты сам не знаешь, что в ней лежит. Но мне нравится: все по делу. Без лишнего.
Я снова промолчал. Мы оба понимали: дело не в лампе. Дело в том, что я что-то знал такое, чего не мог знать никто в этом веке. Что я обладал какими-то чудными знаниями, неподвластными разуму обывателя прежних веков. А он понимал — что идеи мои берутся отнюдь не из вещих снов. Не провидцем я был. Не волшебником.
Тогда кем я был в его единственном зрячем глазу?
На следующий день, уже к полудню, к дому подъехала пара — роскошные сани, шуба из серебристого соболя, шапка с белой лисой. Из них вышел сам Платон Зубов.
Своим появлением при дворе он был обязан хитрой лисе Николаю Ивановичу Салтыкову, у которого отец Зубова управлял поместьем.
Молодой конногвардейский ротмистр понравился стареющей, но пылкой императрице и в 1789 году, после Рымника, вошел в фавор. Двадцатипятилетний ротмистр Платон Зубов был в один день пожалован с великим Суворовым: Суворов за Рымникскую победу над турками — графом Рымникским, а Платон Зубов за «бескровную» победу во дворце — генерал-майором.
Зубов был небольшого роста стройный брюнет с злыми карими глазами. Я уже третий раз увидел всесильного графа вблизи, но предпочел опять скрыться за портьерой. Этот проходимец вровень не стоял с великим Потемкиным, о котором у меня сложилось приятное впечатление. После его внезапной кончины в пути, мы с хозяином горестно пребывали несколько дней в трауре. Вот потом-то и настали дни Зубова.
Без приглашения, без предупреждения, как и полагается фавориту, он вошел в прихожую, стряхнул с мехов снег, бросил лакею шапку и прошел прямо в гостиную.
— Простите за внезапность, Михаил Илларионович, — произнес он. — Я подумал, что вы не откажетесь от последнего слова. Ведь скоро дорога.
Кутузов поклонился. Вежливым жестом указал на кресло:
— Благодарю.
— Я всего на минуту.
Он сел, глядя в окно.
— Петербург провожает вас с почестями. Корабли уже готовы. Погода стоит славная. Двор — в ожидании. Вы ведь понимаете, насколько важна ваша миссия?
— Напомните, если я забыл, — отозвался Кутузов.
Зубов слегка усмехнулся:
— Вы — не просто посол. Вы — сигнал. Символ. Мир или война. Баланс весов. И если кто-то из весов вдруг дрогнет — последствия могут быть необратимы. Не хотелось бы, чтобы случилось недоразумение. Понимаете меня?
— Разумеется.
— Тогда поезжайте спокойно. Без героизма. Без… неожиданностей.
Он встал, поправил перчатку. Потом подошел вплотную и, будто между делом, произнес:
— Кстати, у вашей повозки колесо разбирал вчера чужой мастер. Мы его так и не нашли.
— Спасибо за заботу, — сухо сказал Кутузов. — Прошу вас: впредь не чините мои колеса.
— О, я не чиню. Я лишь сообщаю. До свидания, Михаил Илларионович. Ждем вас сегодня на прощальном ужине во дворце. Государыня лично изъявила желание проводить вас в дорогу добрым словом.
И вышел, не оглянувшись.
Дверь мягко закрылась.
Вечером я снова нашел Кутузова у окна. Он стоял, опираясь на трость, и смотрел на серое небо, где за крышами домов едва заметно клубился сизый дым.
— Гриша, — сказал он, не оборачиваясь, — этот прохвост точно не прост. Я не знаю, откуда он появился. Но чувствую: он играет в длинную игру. И в этой игре я — лишь фигура. Надо быть осторожным.
— Я с вами, — сказал я.
Он кивнул, будто сам себе.
— Завтра выйдем чуть раньше. Мне нужно успеть кое с кем проститься. И быть уверенным: колесо все-таки на месте.
Вздохнул. Стал надевать поданный Прохором парадный мундир. Подмигнул косящим глазом:
— А пока нам с тобой на прощальный ужин пора. Готов, Григорий Николаевич, сопровождать меня во дворец?
За столом императрицы, Кутузов увидал обоих великих князей — Александра и Константина.
В одном государыня оказалась права: Александр был рослый, красивый мальчик. Походил лицом на мать. Его брат и неразлучный друг Константин больше напоминал своего отца Павла и деда Петра Третьего: был так же мал, курнос и порывист.
Александр держал себя за столом по-светски, а Константин вертелся, как юла, барабанил ножом по золотой тарелке, что-то выделывал ногами, — видимо, лягал своего соседа — Льва Александровича Нарышкина. Мне было видно со своего отдаленного места в числе офицеров низшего ранга, что Салтыков, сидевший напротив, не сделал проказнику ни одного замечания. Старый увертливый царедворец старался никогда не высказывать своего мнения. Он считал, что главная задача его как воспитателя состоит в том, чтобы уберечь молодых князей от сквозняка и засорения желудка. Бабушка-императрица тоже, казалось, не видела ничего: она была увлечена зарождающейся на ее глазах молодой, неопытной любовью внука. Екатерина откровенно восхищалась Александром.
Мне было странно видеть рядом две несовместные, несуразные пары: двух детей, всерьез стремящихся играть в любовь, и шестидесятитрехлетнюю женщину со своим двадцатипятилетним возлюбленным. Хотя, чему удивляться? Все это я знал из источников своего времени.
Во время перемены блюд, когда лакеи выставляли на столы новые столовые приборы, я заметил, как Платон Зубов с большим оживлением говорит с прелестной молоденькой принцессой, чем с величественной, но старой императрицей.
Александр же был всецело поглощен своей красавицей невестой, которая держала себя скромно, с достоинством.
В детских голубых глазах Александра уже играли совсем не детские огоньки.
В конце ужина Екатерина тепло попрощалась с Кутузовым. В честь него заиграл тушью оркестр.
Мы отбыли на санях домой.
На рассвете Петербург был бледен, как больной после горячки. Снег мягко ложился на крыши, а в переулках уже слышались деревянные полозья — город просыпался.
У нашего дома на Васильевском острове стояли готовые сани. Прохор хлопотал с багажом. Федор Ростопчин проверял бумаги и сопровождающих. Кутузов стоял у крыльца, застегивая меховую шубу.
— Все ли погрузили? — спросил он у Прохора.
— Все, ваше превосходительство. И коробку с часами, и карту шелков, и тот турецкий кинжал, что вы указывали.
— Хорошо. Где Гриша?
Я подошел, поправляя воротник.
— Здесь. Готов.
Кутузов смотрел на сугробы, на серое утро. Хмыкнул:
— Вот раньше, перед штурмом — сердце гудело. А сейчас — будто льдом стянуло.
— Справимся, ваше высокопревосходительство!
— Значит, поедем через Новгород. Потом — по зимней дороге до Ярославля. А оттуда — на юг, через Курск. В Одессе нас ждет фрегат. Но сначала заедем на Гатчину. Мне там надобно кое-кого повидать.
Подошел Федя Ростопчин:
— Все готово. Можем ехать.
Простившись тепло с родными и близкими, мы тронулись.