На следующий день Михаил Илларионович поехал к «гатчинскому помещику» — так называл себя великий князь Павел Петрович после того, как в 1783 году поселился в Гатчине.
Екатерина купила у братьев Орловых мызу, расположенную в сорока двух верстах от Петербурга, и подарила ее наследнику. Со своими живописными озерами, холмами и прекрасным парком, местность была действительно недурна.
Как я помнил из истории, Павлу Петровичу Гатчина пришлась по душе, и он зажил здесь, уйдя в личную жизнь, потому что мать ревниво не допускала его ни до каких государственных дел. Поселившись в Гатчине, великий князь завел в Гатчине свое войско. Салтыков потакал ему во всем. Кавалергарды, пушки, муштрование солдат, даже полк кавалерии — все это стало главным занятием наследника престола, томящегося в безделье. Павел страдал от нехватки баталий.
— Собирать войско! — командовал он с утра свите. — Палить из единорогов! Вести каре, как водил великий Фридрих!
Во всем этом мне казалось, что наследник подражает некогда безумному Петру Третьему — у того тоже были солдаты, правда, оловянные. А Павел Петрович был помешан на всем прусском. Он боготворил прусского короля Фридриха, копировал его одежду, походку и даже посадку на лошади, но ездил хуже короля: робел. Свое гатчинское войско он обучал на старинный прусский лад. Солдаты роптали на букли, смазанные воском. Узкие мундиры мешали движениям. Весь стиль, введенный Потемкиным, был убран к чертям. Каждый въезжающий в гатчинские владения Павла словно попадал на другую планету. Все дороги перегораживали черно-красно-белые шлагбаумы. В полосатых будках окликали часовые:
— Кто едет?
— Куда?
— Откуда? Показать документ!
Там и сям торчали такие же полосатые дорожные столбы. Встречные солдаты резко отличались по виду от солдат русской армии: они носили смешные, точно крысиные хвосты, косички, громоздкие, нелепые треуголки и были одеты в тесные, неудобные прусские мундиры времен фельдмаршала Миниха.
Когда миновали первый заградительный шлагбаум, Гатчина встретила нас промозглой тишиной. Сквозь замерзшие ветви парков едва просматривались тусклые огни дворца. Было в этом всем что-то театральное, будто натянут занавес, и вот-вот начнется представление.
— Пожалуйте, барин, формуляр проезда, — перекрестили штыки караульные.
Кутузов сидел в карете, закутанный в шинель, временами бросая взгляд на окна дворца. Платов, нахохлившись, глядел в сторону. Иван Ильич перекладывал за пазухой письма и что-то шептал себе под нос. Я мерз. Протянул бумаги. Начальник караула посветил масляным фонарем. Сверился со списком. Увидев в глубине кареты регалии генерала, козырнув, пропустил.
— Гриша, — тихо сказал Кутузов, — запомни этот день. Сюда возвращаются нечасто. И неохотно. Как в дурной сон.
Карета подкатила к мрачному огромному зданию. Черные окна зияли провалами глазниц. На лестницу высыпала придворная челядь. Великий князь Павел Петрович ждал нас. Мы шли через анфилады комнат, почти пустых, в полумраке, и дворец казался музеем, забытым сторожем. Все тут было каким-то бутафорским на мой взгляд, ненастоящим. Как будто с чужого плеча: мундиры на вешалках, картины — фальшивые, лица у слуг — застывшие, деревянные. Тишина такая, что шаги отдавались у меня внутри гулким эхом.
Войдя в приемную, Кутузов не изменился в лице, но я заметил, как он сжал кулак.
— Михаил Ларионович! — Павел Петрович почти бросился к нему, — да вы загорелы! От крымского солнца или от северного ветра?
— От собственной стыдливости, ваше высочество, — поклонился Кутузов. — Стал краснеть от каждого комплимента.
Павел усмехнулся, повел в кабинет. Платов и Иван Ильич остались ждать. Я — за генералом. При свете лампад павловское лицо было изможденным, но глаза — живыми, цепкими.
— Слышал, Михаил Ларионович, что вы теперь посол. Ну-ну. Сила духа — в умении молчать, когда лучше прокричать, — сказал он, будто сам себе.
Кутузов чуть кивнул.
— Григорий — мой адъютант, — представил меня. — Мозги у него острые. Иногда пугает.
— Что ж, — Павел смерил меня взглядом, — такие и нужны в наше время.
Рассмеялся. Я промолчал.
Потом мы прошлись по Гатчине. Павел показывал свои парадные шлагбаумы, солдат в нелепых треуголках. Вновь введенные косички и прусские мундиры, которые казались на них не одеждой, а насмешкой, вызвали и моего хозяина тоску по Потемкину. Все было слишком аккуратно. Чересчур прямолинейно. Чересчур правильно. Даже камни на дорогах — вымощены по циркулю.
— Строю войско, Михаил Ларионович, — говорил он с жаром. — По образцу, как у Фридриха. Вы ведь видали его? Славного моего кумира?
Кутузов едва заметно улыбнулся:
— Видал, ваше высочество. Он тогда чихал и ругался, потому что нюхал табак, а его мундир был весь в пятнах. И в дырках, где моль завелась.
— Но каков был полководец! — Павел всплеснул руками.
— Строг, холоден, расчетлив… и одинок, — тихо сказал Кутузов. — Уроки у него — дорогие. Но полезные.
Вернувшись к обеду из смотра солдат, свита Павла разместилась внутри пустой залы. Нас посадили за скромный стол. Мария Федоровна, мягкая, будто заботливая гувернантка, расспрашивала Кутузова о детях. Платов, хоть и не любил придворных церемоний, держался спокойно. Иван Ильич ел, как на поле — быстро, без шума.
И тут я впервые увидел капитана Аракчеева. Он сидел чуть поодаль, в тени, сгорбленный, как будто стеснялся своего роста. Уши у него торчали, нос был мясистый, и глаза… холодные, как лед на дне колодца.
— Это человек, умеющий носить панталоны, — сказал Павел, кивая на него.
Я не сразу понял, что это комплимент. Кутузов фыркнул.
— Присмотритесь к нему, Михаил Ларионович, — продолжил Павел, — с ним вы уж точно наведете порядок. Он муштру любит. Почти как я фалангу.
Аракчеев чавкал, дул на суп, ел с жадностью. Ложка так и мелькала в руке. Без салфетки, неряшливо. Казалось, он впитывал пищу вместе со звуками. Я не спускал с него глаз. Что-то было в нем… тревожное. Слишком бесстыдное для простого капитана.
После обеда Павел пригласил Кутузова в кабинет. Аракчеев льстиво проводил почетного гостя. Мы остались вдвоем с Иваном Ильичом. Тот налил себе чарку. Поболтал на весу. Пробормотал как бы про себя:
— В этом доме чего-то не хватает.
— Чего? — спросил я.
— Стены дышат не так. Как в старом погребе, где спрятано что-то мертвое.
Оставив меня в размышлениях, ушел к Ивану Ильичу. Когда Кутузов вышел из кабинета наследника, на улице уже темнело. Был задумчив. Я зашагал рядом.
— Гриша… — вдруг остановился он. — Ты чувствуешь, как сгущается тень?
— Где? Вокруг?
— В нас, — тихо ответил он. — Все ближе.
Я не знал, что сказать. На горизонте сверкнула молния. Вслед за ней не пришел гром. Лишь легкий холодок пробежал по спине.
— Мы уезжаем послезавтра, — сказал Кутузов. — В Константинополь. Там начнется настоящее.
— Вы ведь знаете, куда нас посылают?
— Знаю. Но одно дело — знать. Другое — войти в этот лабиринт. Там мы будем одни. Без флангов, без прикрытия. Помилуй бог, только ум и выдержка!
Я кивнул.
— А вы… не жалеете, что согласились?
— У меня нет времени жалеть. Есть только время действовать.
И тогда из-за поворота, где должна быть только пустая улица, шагнула фигура. Высокая, в темном. Лицо скрыто. И — прямо на нас.
Кутузов резко отступил в сторону.
— Назад, Гриша! Не сейчас.
Фигура остановилась. И развернулась. Без звука ушла в темноту.
— Кто это был? — прошептал я, взводя курок пистолета.
— Кто-то, кто придет еще. В самый последний день.
Кутузов смотрел вслед силуэту.
На следующий день, за завтраком в гатчинском дворце, Павел Петрович встретил Кутузова оживленной улыбкой:
— С дочерьми, Михаил Ларионович, я вас догнал. А вот с сыновьями — перегнал!
— Что ж поделать, ваше высочество, — развел руками Кутузов с притворной виновностью. — Не у всякого генерала хватает мужества и терпения вырастить целый полк у себя дома.
Великий князь поинтересовался здоровьем Екатерины Ильиничны и детей. Михаил Илларионович ответил сдержанно, поблагодарил за внимание. После чего выразил соболезнования по поводу кончины младшего брата Марии Федоровны — вюртембергского принца Фридриха, умершего прошлым летом в Галаце. Павел кивнул, задумчиво:
— А ведь Потемкин пережил его всего на пару месяцев… Был на отпевании. И вот что странно, Михаил Ларионович: вышел из церкви, а вместо кареты ему подали погребальную колесницу — ту самую, на которой Фридриха везли. Представьте себе! Потемкин в ужасе отшатнулся… А ведь он верил в эти знаки. Верил крепко, как старуха в иконы.
— Потемкина любили в армии. Признаться, вот мы с моим адъютантом Григорием, — кивнул мне в конец стола, — тоже были его почитателями. И Суворов уважал Светлейшего. Жаль, рано покинул нас. Но интриги, здесь за столом, я полагаю неуместны. Сейчас вместо Потемкина Платон Зубов всем заправляет во дворце вашей матушки.
Павел нахмурился:
— Не иначе как знамение свыше сгубило Светлейшего.
Он и вправду был падок на странности. Слова «знамение», «предостережение», «рок» звучали в его речи чаще, чем полагается мужчине в генеральском мундире. Переводя тему, наследник с увлечением заговорил о воинских смотрах, жалел, что Кутузов прибыл слишком поздно — не успел на вахтпарад. А потом — как водится — перешел к Фридриху Второму, своему кумиру.
— Вам повезло, Михаил Ларионович. Вы видели этого орла! — повторил он вчерашний восторг. Глаза великого князя блестели. Поднял бокал. Бросил взгляд в сторону Аракчеева. Тот орудовал ложкой, шумно сопел, вгрызаясь зубами в запеченную баранью ногу. Неряшливо вытирал жирные руки о подол камзола.
Мне было забавно видеть такого мужлана, неспособного прилично вести себя за столом, который вскоре станет могущественным фаворитом. С дальнего края стола, где разместили нас с низшими по рангу офицерами, мне были видны его глаза. Их впоследствии назовут «аракчеевскими». А время — «аракчеевщиной», почти как «бироновщиной» при Анне Иоановне.
— Сам Фридрих вас принимал? — между тем донимал вопросами Павел.
Кутузов вспомнил прием прусского короля. Шляпа в одной руке, костыль — в другой. Синий мундир засыпан нюхательным табаком. Голова наклонена, будто не у орла, а у вороны. И все же — повелитель! Считай, половина Европы стояла у него на коленях.
— Был удостоен, ваше высочество, — отозвался сухо Михаил Илларионович. Любовь Павла Петровича к покойному прусскому монарху казалась ему юношеской, почти школьной. Когда наследник принялся расхваливать линейную тактику пруссаков, он только кивал, а про себя, очевидно, думал: «Отстали вы, батенька, от жизни… Много ли толку с этих строевых фокусов?»
Вскоре Павел пригласил нас в танцевальную залу. Она была обставлена крайне скудно: ни золота, ни серебра. Белый саксонский фарфор, вазы без каких-либо растений. Никаких каламбуров, шуточек и прочих матушкинских изысков. Все чинно, все по уставу. Даже люстры с портьерами казались здесь неуместными, будто появились случайно. Все отдавало муштрой. Мне показалось, что бальная зала никогда не видела танцев.
После застолья Мария Федоровна расспрашивала о дочерях Кутузова с материнской основательностью — с таким же видом она, вероятно, проверяла бы куриный насест. Павел же завел разговор о Турции — напомнил о назначении. Помимо знакомых лиц — Бенкендорфа, Плещеева, фрейлин Нелидовой и Аксаковой — присутствовал кто-то новый: молодой капитан с большими ушами, в обтянутом сюртуке.
Павел лично провел моего хозяина в библиотеку. Я последовал за ними в числе дворовой свиты. Сорок тысяч томов, купленных у барона Корфа, стояли стена к стене в зале с колоннами. Павел удобно устроился в кресле, закурил, перебирая темы, как карты.
— Репнин, бывший послом в Турции, рассказывал: у них, турок, книг почти нет. Думают, будто книга — лишь напоминание о человеческой глупости. Читают один Кора́н, — усмехнулся он.
— Да у них, ваше высочество, и грамотного-то не сыщешь днем с огнем, — заметил Кутузов.
На несколько секунд оба замолчали. Затянулись. Сидели только они и великосветские дамы, которым было разрешено присутствовать на этом прощальном обеде в честь генерала-поручика Кутузова, будущего посла от Российской Империи. Даже Бенкендорф предпочитал стоять за спинкой кресла, чего уж говорить об остальных офицерах. Аракчеев, так тот и подавно еще не имел той силы, которая только сейчас начинала набирать свои обороты. Я стоял в числе ординарцев. Иван Ильич мило беседовал в стороне с двумя дамами. Матвея Ивановича Платова окружили генералы из свиты будущего государя. Каждому было интересно знать мнение ближайшего сподвижника Кутузова, который присутствовал еще при взятии Измаила.
— Михаил Ларионович, — неожиданно заговорил Павел, — а со мной ведь тоже однажды случилось… хм… таинственное происшествие. Рассказать?
— Слушаю вас, ваше высочество.
— Было это года три назад, весной. Сидели мы как-то допоздна с Куракиным. Говорили о странностях, о неведомом. И вдруг — голова как налитая стала. Я говорю: «Пойдем прогуляемся, князь. Инкогнито. Чтобы никто не узнал». Вышли. Ночь лунная, тени глубокие. Я посередине, слева лакей, за мной Куракин, потом еще один слуга. И вдруг вижу: в нише дома стоит человек. Высокий, в плаще. Шляпа надвинута. Рядом пошел. Думаю: гвардеец. Шаг-то тяжелый, чеканистый. И вдруг — будто левый бок холодеет. Спрашиваю Куракина: «Кто это идет слева?» А он мне: «Слева — стена, ваше высочество!» Я руку протягиваю — и точно: стена. Холодная. А человек рядом.
Павел затянулся, сбивчиво продолжил:
— И вдруг он говорит. Сквозь плащ. Голос глухой, будто снизу: «Если хочешь умереть спокойно — живи, как следует». На площади у Сената он приподнял шляпу. И я увидел — это был Петр Великий. Мой прадед! Потом исчез. А я увидел его снова — когда матушка поставила памятник…
Павел замолчал. Вглядывался в огонь.
— Ну, что скажете, Михаил Ларионович?
Кутузов чуть заметно улыбнулся:
— Меньше табаку, ваше высочество. Голове будет полезней.
Павел рассмеялся, но в его взгляде промелькнуло: а ведь не поверил…
Кутузов, видимо, вспомнил, как Порошин, бывший воспитатель наследника, жаловался на впечатлительность юного Павла. Та самая впечатлительность теперь носила мундир и готовилась стать государем.
Вечер окутал Гатчину. Михаил Илларионович откланялся, вышел. Возница подал карету. Старомодный дворец, строгая дисциплина, суеверный, мечущийся хозяин — все осталось за спиной. Уже было совершенно темно, когда мы все вместе выехали из старомодной, странной Гатчины. Иван Ильич впереди на коне, за ним Платов. По бокам кареты взвод кавалергардов. Мы с Прохором на задворках, Михаил Илларионович внутри. Когда миновали заставы с полосатыми будками, к Кутузову присоединились Платов с Иваном Ильичем. Карета трусила по гатчинской дороге, слабо освещенной факелами. Темнело рано. Ветер налетал с сугробов, сдувал с крыш хрупкий иней. Казалось, за каждым поворотом кто-то дышит нам в спину.
Михаил Илларионович молчал. В салоне пахло свечным воском, мехом, сапогами. Иван Ильич рассказывал о каком-то анекдоте времен еще малороссийской кампании, но никто не смеялся. Вспоминали битву при Мачине. Вспоминали, как Кутузова наградили после виктории «Георгием» 2-й степени. Платов выругался вполголоса, прикрывшись шарфом.
— Все же Павел… пугает, — пробурчал он. — Смотрит, будто сквозь.
— Он не опасен… пока, — заметил Кутузов. — Опасны те, кто стоит за ним. Или под ним.
Слыша их разговор на запятках кареты, я вздрогнул: не от слов — от тона. Михаил Илларионович, казалось, уже не здесь, а где-то дальше — за горизонтом. Мы катились в сторону Петербурга, но мыслями он был уже в Константинополе. Или — еще дальше.
— Смотрели на Аракчеева? — вдруг спросил он. — Жадный, хитрый. Но ждать умеет.
— Он за Павлом по пятам, — сказал Иван Ильич. — Собаки тоже ходят следом.
— Собака может вцепиться в глотку, — сказал Кутузов. — Полагаю, господа, нам еще предстоит близко с ним познакомиться. И что-то подсказывает мне, знакомство это будет отнюдь не из приятных.
Карету тряхнуло на ухабе. Лошадей осадили. Через минуту Прохор просунул голову в окно:
— Барин, на мосту — кто-то стоит. Один. Плащ. Рукава пустые.
Я метнулся к дверце. Впереди действительно стояла фигура — тень посреди дороги. Лицо терялось под капюшоном. Шаг — и тень исчезла за мостом, растворившись в метели.
— Опять? — спросил я.
Кутузов смотрел одним глазом туда же, сжав подбородок.
— Та же походка… — пробормотал он.
— Он за нами?
— Нет. Он — перед нами.
— Кто же это?
Иван Ильич, высунувшись из окна, посмотрел на меня пристально:
— Знаешь, Григорий, в жизни каждого есть один человек, которого ты никогда не обгонишь. Он всегда будет на шаг впереди. Как ни старайся.
— Но мы ведь даже не знаем, кто он.
— Узнаем. Рано или поздно. Я позабочусь об этом.
Два дня спустя, побывав у Павла в гостях, мы прибыли в Петербург и начали приготовления к отъезду. Прощания, бумаги, дворцовые визиты — все это было мишурой перед бурей. Нас ожидало Черное море, проливы, зыбкая земля Востока. Там шепчутся в гаремах, там шевелятся ятаганы, а каждое слово может стоить головы.
Кутузов хмурился все чаще. В его молчании было напряжение натянутой струны. Он понимал, что поездка в Константинополь — не дипломатическая прогулка. Это ловушка. Или игра, где правила диктует тот, чьего имени еще никто не осмелился произнести.
В последний вечер перед отъездом я зашел к нему в кабинет. Он сидел у карты, чертил маршрут. Слева лежала стопка писем. Справа — книга. Тот самый том, что он брал в дорогу из Гатчины. На обложке золотом: «Полководцы древности».
— Вы все еще надеетесь научиться у них? — спросил я.
— Уже поздно учиться. Осталось — помнить.
Встал, подошел к окну. Заложил руки за спину — в своей излюбленной позе. Ночь над столицей была непрозрачной. Ветер шумел у карниза, будто что-то выл. Или — звал.
— Гриша, ты был со мной при смерти Потемкина, теперь поедешь со мной к другой смерти. Не моей, — он повернулся, — но очень близкой.
Я не знал, что ответить.
— Как вы узнали?
— Не знаю. Может, почувствовал. В тех глазах… в той тени, что нас ждала на гатчинской дороге.
Он замолчал, и вдруг, будто бы в ответ, где-то вдалеке, за чертой города, прозвучал одиночный выстрел.
Кутузов закрыл глаза.
— Ну, вот. Началось…