Я вернулся в Подольск, когда весенняя распутица уже начала подсыхать, превращая непролазную грязь в твердые, как камень, колеи. Но не погода занимала мои мысли. Меня волновало то, во что превратилось мое детище за эти безумные месяцы.
Когда мы только реквизировали старые кожевенные мастерские, это место напоминало декорации к дантову Аду: зловонные ямы, гнилые навесы и въевшийся в стены запах трупного разложения и дубильных веществ. Сейчас, подъезжая к воротам, я не узнал пейзаж.
Запах исчез. Или, вернее, сменился. Теперь над поймой реки Пахры висел острый, химический дух горячей гуттаперчи, серы и плавильной меди. Завод не просто работал — он вибрировал. Низкий гул паровых машин, привезённых с Тулы, служил басовым фоном для звонкого перестука молотов и шипения пара.
Часовые у ворот — не сонные инвалиды, а подтянутые егеря из особого батальона охраны — вытянулись во фрунт, узнав мой экипаж.
— Открывай! — гаркнул унтер.
Мы въехали во внутренний двор. И здесь я понял, что Григорий Сидоров, мой бывший кузнец, а ныне директор стратегического объекта, сотворил невозможное. Он убил хаос.
Двор был расчерчен. Буквально. Дорожки посыпаны гравием, зоны погрузки и выгрузки размечены известью. Подводы с сырьем не толпились, создавая заторы, а двигались строгой чередой по «черному потоку», как называл это Григорий. Готовая продукция уходила по «синему». Никакой ругани, никакого мата возчиков. Тихая, пугающая эффективность муравейника.
Григория я нашел не в чистом и теплом кабинете конторы, а в третьем цеху, где монтировали новую линию. Он стоял посреди зала, в просторном кожаном фартуке поверх добротного сюртука, и что-то объяснял бородатому мастеру, тыча пальцем в чертеж, разложенный прямо на ящике.
Он изменился. Исчезла та простецкая сутулость кузнеца. В плечах появилась жесткость, в голосе — металл, который куется не в горне, а в управлении людьми.
— … и смотри мне, Кузьмич, если допуски опять уйдут на волосок, я тебя самого в этот станок заправлю вместо болванки, — спокойно говорил он. — Это тебе не подковы гнуть. Это оптика.
— Григорий! — окликнул я его, шагая через мотки кабеля.
Он обернулся. Суровое лицо на мгновение осветилось улыбкой, но тут же вернулось к деловой маске.
— Егор Андреевич! — он шагнул мне навстречу. — Ждали только к вечеру. У нас тут с третьей линией заминка вышла, шестерни притираем…
— Вижу, что не спите, — я пожал его крепкую, мозолистую руку. — Оставь шестерни. Веди, показывай хозяйство. Мне докладывали, что ты тут помимо кабеля еще чем-то балуешься.
Григорий хитро прищурился.
— «Балуемся», скажете тоже… Пришлось отдельный корпус отгородить. Режимный. Там у меня, Егор Андреевич, чудеса в решете. Идемте.
Мы прошли через основной цех, где бесконечной змеей полз медный кабель. Рабочие в фартуках, пропитанных гуттаперчей, наносили на него слой за слоем наш «русский резиноид». Работа шла споро, ритмично, без лишних движений.
— Как с дисциплиной? — спросил я, перекрикивая шум машин.
— Жестко, — ответил Григорий. — Три прогула — вон за ворота с волчьим билетом. Пьянство — штраф в месячное жалованье. Зато и платим мы им, Егор Андреевич, как министрам. Мужики за места держатся зубами. Поняли, что здесь не барщина, а служба.
Мы вышли во двор и направились к кирпичному зданию с решетками на окнах. У двери стоял отдельный пост охраны.
— Вот, — Григорий открыл тяжелую дверь своим ключом. — «Цех малых серий». Так мы его прозвали.
Внутри было тихо и светло. Огромные окна, лампы с рефлекторами над каждым столом. Здесь не было грохота и грязи. Здесь царила хирургическая чистота.
— Сюда я отобрал самых толковых. Лучших, можно сказать, — пояснил Григорий, понизив голос. — Ювелиров, часовщиков переманил из Москвы. Им тонкая работа привычнее.
Он подвел меня к первому столу. Там пожилой мастер в очках с толстыми линзами собирал странный прибор: длинную латунную трубу с двумя объективами по бокам.
— Дальномеры, — сказал я, беря в руки готовый образец.
Он был тяжелым, непривычным для руки девятнадцатого века, но сделан добротно. Оптика — просветленная, чистая.
— По тем чертежам, что вы дали. Ну того… немца, Берга, — кивнул Григорий. — Стекло пришлось варить особое, рецептуру в его дневниках нашли. Сначала муть шла, потом наладили. Это стереоскопический, как там написано было, Егор Андреевич. Мастер говорит, на три версты ошибку дает меньше сажени.
Я приложил прибор к глазам, наводясь на кирпичную кладку противопожарной стены во дворе. Картинка была четкой, объемной. Шкала с рисками позволяла мгновенно определить дистанцию.
— Артиллеристы за это душу продадут, — пробормотал я. — Особенно для новых пушек с пироксилином. Если мы бьем далеко, мы должны видеть, куда бьем. Сколько в день делаете?
— Пока пять штук. Юстировка сложная, каждый прибор мастер лично доводит. Но руку набиваем. К лету выйдем на десяток в сутки.
— Хорошо. Это тоже в приоритет.
Мы двинулись дальше. Следующая секция напоминала аптеку, увеличенную в размерах. Стеклянные реторты, медные змеевики, весы под колпаками. Воздух здесь пах уксусом и чем-то сладковатым.
— А здесь у нас химия, — представил Григорий. — Только тонкая. Не то что ваш пироксилин. Здесь мы варим то, что в красной папке было под номером «Семь». Медицина.
Я подошел к столу, где молодой парень в белом халате фасовал белый кристаллический порошок в маленькие стеклянные пузырьки.
— Салициловая кислота? — спросил я, вспоминая формулы. — Или сульфаниламиды?
— Аспирин, так в бумагах написано, — ответил Григорий, с трудом выговаривая незнакомое слово. — И еще этот… стрептоцид. Ричард приезжал, проверял на раненых в госпитале. Говорит, раны затягиваются за три дня, никакой гангрены, никакого нагноения. Волшебство, да и только.
Я взял ампулу с белым порошком. Обычная химия для меня. Чудо спасения для солдата 1811 года, которому любая царапина грозила ампутацией.
— Это не волшебство, Гриша. Это жизнь. Тысячи жизней. Это производство надо расширять. Любой ценой. Наполеон придет с пушками, а мы встретим его не только сталью, но и наукой. Его солдаты будут умирать от заражения крови, а наши — возвращаться в строй.
Григорий серьезно кивнул.
— Понимаю. Уже готовим второй зал под варку. Сырья не хватает, фенола чистого… Но Иван Дмитриевич обещал достать.
И, наконец, мы подошли к самому дальнему углу. Здесь столы были завалены проволокой, катушками, слюдой и странным минералом — галенитом.
— А это, Егор Андреевич, самое непонятное, — признался Григорий, почесывая затылок. — Делаем строго по чертежу, но что это — ума не приложу. «Когерер», тьфу ты, язык сломаешь.
На бархатной подложке лежала стеклянная трубка, заполненная металлическими опилками, с двумя электродами. Рядом — катушка индуктивности и разрядник.
Детали для искрового радиопередатчика. Первые кирпичики беспроводной связи.
— Это, Гриша, уши армии, — сказал я, осторожно касаясь хрупкого стекла. — Телеграф привязан к столбам. Обрезал провод — и привет. А эта штука ловит молнии. Сигнал идет по воздуху.
— По воздуху… — Григорий недоверчиво покачал головой. — Ну, раз вы говорите… Мы опилки эти, никелевые, через сито просеиваем трижды. Чтобы зерно к зерну было. Одного размера все. Проверяем — звонится прибором, как положено.
Я смотрел на эти столы и чувствовал, как внутри поднимается горячая волна гордости. Не за себя. За них. За Григория, который еще пару лет назад знал только молот и наковальню, а теперь рассуждает о фракциях никелевых опилок. За этих мастеров, которые своими руками, привыкшими к грубой работе, собирают приборы из двадцать первого века.
Россия переваривала будущее. Она не отторгла его, не сломалась под грузом знаний безумного нациста Берга. Она взяла молоток, зубило и начала подгонять эти знания под себя. Грубо, вручную, но надежно.
— Ты молодец, Григорий, — сказал я, поворачиваясь к директору. — Ты даже не представляешь, какой ты молодец. Это завод — не просто стены и станки. Это таран, которым мы проломим стену времени.
Сидоров смущенно огладил бороду.
— Мы стараемся, Егор Андреевич. Просто… я, бывает, смотрю на это всё и думаю: неужто мы и правда всё это можем? Сами? Без немцев, без англичан?
— Можем, — твердо ответил я. — И не такое можем. Главное — не мешать русскому мужику, когда он понял, зачем и что ему делать. А уж как сделать — он сам придумает, да еще и улучшит.
Мы вышли из цеха на свежий воздух. Солнце уже садилось, заливая двор багровым светом. Трубы котельной дымили, выбрасывая в небо столбы пара, похожего на дыхание огромного, проснувшегося зверя.
Завтра эти дальномеры поедут на полигон. Завтра эти порошки спасут чью-то жизнь. Завтра этот завод сделает еще один шаг в сторону победы, которая теперь казалась мне не просто надеждой, а математически просчитанной неизбежностью.
— Давай-ка чаю, директор, — сказал я, хлопнув Григория по плечу. — И показывай свои графики. Хочу видеть, как течет твой «синий поток». У меня есть пара идей, как его ускорить.
Дорога от Подольска в сторону Москвы больше не напоминала тот сонный, разбитый тракт, по которому мы с Захаром тряслись в распутицу пару месяцев назад. Теперь это была артерия. Живая, пульсирующая вена, по которой текла кровь новой экономики.
Я приказал кучеру не гнать. Мне нужно было видеть это своими глазами. Не цифры в сводках Григория о «принятых на службу душах», а реальных людей.
Мы проезжали мимо деревни, которая еще недавно казалась вымершей: покосившиеся заборы, тощие куры, уныние. Сейчас на окраине, там, где лес подступал к дороге, кипела работа. Звенели топоры, визжали ручные пилы. Здесь заготавливали столбы для телеграфа.
— Стой, — скомандовал я.
Экипаж мягко затормозил. Я вышел и подошел к группе мужиков, которые, кряхтя, ошкуривали здоровенную сосну.
Это не была барщина. Я видел это по тому, как они двигались. На барщине мужик работает, словно воду в ступе толчет — медленно, с ленцой, лишь бы время убить до заката. А здесь был ритм. Здесь был азарт.
— Бог в помощь! — крикнул я, подходя ближе.
Мужики разогнулись. Старший, бородач в новой, еще не затертой поддевке и — что бросилось в глаза — в крепких кожаных сапогах, а не в лаптях, отер пот со лба.
— И вам не хворать, барин, — ответил он степенно, без привычного холопского подобострастия. — Ежели вы насчет леса, то это к приказчику, он там, у весов стоит. А мы артельные, у нас норма.
— Артельные? — переспросил я, разглядывая гладко оструганное бревно. — И много нынче артель зарабатывает?
Мужик хитро прищурился, оглядывая мой полковничий мундир.
— На жизнь хватает, Ваше Высокоблагородие. Раньше как? Зимой на печи лежишь, лапу сосешь, ждешь весны. А нынче царев заказ пошел. Столбы нужны, дрова для машин паровых нужны, уголь нужен. Плата, сказывают, от самой казны идет. Исправно платят, рублем серебряным.
Он хлопнул ладонью по стволу.
— Вон, Мишка, племяш мой, раньше в городе по трактирам сшибал копейки. А теперь на заводе у Григория Сидорова паровую машину кочегарит. Важный стал, грамоте учится. Говорит, там по манометрам смотреть надо, дураку не доверишь.
Я кивнул, скрывая улыбку. «Дураку не доверишь». Вот оно что.
Мы создавали не просто столбы и проволоку. Мы создавали класс. Людей, которые впервые в жизни почувствовали, что их труд стоит реальных денег. Людей, которым нужно было есть не пустые щи, а мясо, чтобы махать топором по двенадцать часов. И они это мясо покупали, давая заработок соседним деревням, где растили скот.
Завод в Подольске, как огромный магнит, притянул к себе жизнь. Вокруг него словно грибы после дождя выросли постоялые дворы, кузницы для починки инструмента, лавки. Деньги, вливаемые Каменским в «оборонку», не оседали в карманах вороватых интендантов, а растекались по венам губернии, оживляя мертвую плоть натурального хозяйства.
Я вернулся в экипаж.
— В церковь, — сказал я кучеру, указывая на купола ближайшего села. — К отцу Василию.
Это была часть плана, который мы разработали с Иваном Дмитриевичем еще в Москве. Технический прогресс в крестьянской стране — это всегда риск бунта. «Антихристова проволока», «дьявольские машины» — я прекрасно понимал, что суеверия могут перерезать мои линии быстрее, чем французские диверсанты. Поэтому мы решили действовать не кнутом, а словом.
Церковь была старой, деревянной, но ограда вокруг нее сияла свежей краской. Отец Василий, местный священник, плотный мужчина с умными, проницательными глазами, встретил меня на паперти.
— Ждал вас, Егор Андреевич, — прогудел он басом, благословляя меня. — Письмо от владыки получил. Все исполняем.
— И как народ? — спросил я, перекрестившись, когда мы вошли в прохладный полумрак храма. — Не ропщет на новшества?
— Поначалу боялись, — честно признался священник. — Бабы шептались, что проволока эта тучи разгоняет, дожди отводит, урожай сушит. Пришлось, — он усмехнулся в бороду, — провести разъяснительную беседу. После литургии.
— И что вы им сказали?
— Сказал, что это не просто проволока. Сказал, что это — нерв Державы. «Вот вы, — говорю, — молитесь, чтобы Бог Россию берег. А как Он ее сбережет, если царь не будет знать, где беда приключилась? Эта нить, — говорю, — связывает Государя с каждым солдатом, с каждым из вас. Оборвешь ее — и враг придет в твой дом, жену обидит, хлеб заберет».
Он перекрестился на икону Георгия Победоносца.
— Подействовало, Егор Андреевич. И не только страх. Гордость в них проснулась. На днях мальчишки деревенские поймали какого-то бродягу, что хотел изолятор камнем сбить. Поколотили и к старосте приволокли. «Шпиона, — кричат, — поймали! Он царю слушать мешал!»
Я слушал его и понимал: Иван Дмитриевич, старый лис, был прав. Пропаганда. Или, как он это называл, «духовное окормление».
Империя, которая для мужика раньше заканчивалась околицей его деревни, вдруг стала осязаемой. Она проходила через его огород медной проволокой. И он чувствовал себя ее частью. Частичкой огромного механизма, который готовится к схватке.
— Продолжайте, отче, — сказал я, оставляя щедрое пожертвование на храм. — Скоро война. Лютая война. Нам нужно, чтобы каждый мужик знал: телеграфный столб так же свят, как и пограничный.
— Не извольте беспокоиться. За Веру, Царя и Отечество — это у нас в крови. А теперь еще и за телеграф.
Выйдя из церкви, я увидел небольшую толпу. Люди не расходились, увидев мой экипаж. Но в их взглядах я не нашел привычной угрюмости или страха перед начальством.
Они смотрели на меня с любопытством и… надеждой?
Ко мне шагнула женщина в чистом платке, держа за руку чумазого мальчугана.
— Барин, — поклонилась она в пояс. — Дозволь спросить.
Захар напрягся на козлах, но я сделал жест рукой — спокойно.
— Спрашивай.
— А правда, что сызнова набор будет? На завод, что под Тулой? Мой старший там уже, пишет — грамоте обучили, в мастера выбился. Младшой вот подрастает, — она кивнула на мальчишку. — Тоже смышленый. Возьмете?
— Если голова на плечах есть и руки не крюки — возьмем, — громко ответил я, обращаясь ко всем собравшимся. — Нам сейчас каждый мастер на вес золота. Империи нужны не холопы, а рабочие люди. Строить будем много. И платить будем честно.
По толпе прошел одобрительный гул.
— Спаси вас Христос, Егор Андреевич! — крикнул кто-то из задних рядов. — Дай Бог вам здоровья! Защитники вы наши!
Я сел в экипаж, чувствуя, как к горлу подкатывает странный ком.
Я — защитник? Я «попаданец», который попал сюда и не знал как тут выжить… а сейчас, выходит, что государство спасаю от войны, которая еще не наступила…
Но глядя на этих людей, я вдруг понял одну простую вещь. Для них я перестал быть просто странным барином с причудами. Я стал символом. Символом того, что жизнь может быть другой. Что можно жить не в грязи и безнадеге, а строить что-то великое. Что есть сила, способная защитить их от того страшного, что надвигается с Запада.
Они чувствовали приближение грозы. Они видели, как мимо идут полки, как везут пушки. И они хватались за мои столбы, за мои заводы, как за якорь, который не даст этому миру перевернуться.
— Трогай, Захар, — тихо сказал я.
Мы покатили дальше, к Москве. Вдоль дороги, насколько хватало глаз, тянулась бесконечная нить телеграфа. На столбах сидели птицы. А внизу, на земле, кипела жизнь.
Работа по реквизициям, о которой говорил Каменский, шла полным ходом. Но это не было грабежом. Это была мобилизация. В каждой кузнице, где теперь делали скобы для моих столбов, в каждой ткацкой, где шили плащи для монтёров, люди чувствовали себя причастными к общему делу.
Единство. То самое, которого так не хватало России перед многими войнами. Оно рождалось не в манифестах и не на парадах. Оно рождалось здесь, в запахе стружки, в звоне монет, в уверенности, что завтра будет работа и хлеб.
Я закрыл глаза и задумался.
Берг с его «расовой гигиеной» хотел их уничтожить. Считал биомассой. А эта «биомасса» прямо сейчас, своими мозолистыми руками, ковала броню, о которую сломает зубы лучшая армия Европы.
И я сделаю всё, чтобы эти руки не опустились.
Перед въездом в Москву мы обогнали обоз. Длинная вереница телег, груженных какими-то ящиками. На рогоже красовалось огромное клеймо: «Уваровские консервы. Поставщик Двора Его Императорского Величества».
Я улыбнулся. Фома не терял времени. Тыл работал. Фронт строился. А народ… народ оказался куда мудрее, чем о нем думали в петербургских салонах. Ему просто нужно было дать цель и инструменты.