Стрельцы объявилися с рассветом.
Загремело железо, двор старостин наполнился людьми, которых встречали и с радостью, и с опаскою, а ну поди, догадайся, чего людям царевым в головы взбредет. Помнили старики еще те времена, когда гуляли бояре да без оглядки на простой люд.
Вот и спешили барсуковцы девок ховать.
А заодно уж и добро…
Ну, про добро это я сама докумекала, стоило глянуть, как Панасиха с бабами перешептывается. Стало быть, вскорости поставят во дворе столы, те самые, из гостиное хаты. Да накроют их, чем Божиня послала. Мыслею, что пошлет она в милости своей и пару ведер крепкое браги…
Впрочем, стрельцы на девок ежели и глядели, то украдкой, стереглися старшины. Он же, сед и поважен, многими шрамами мечен, выхаживал по двору да ус крутил.
Знатный ус.
У сома, небось, и то поменьше будут.
Следом за старшиною бегал писарь, человечек махонький да пухленький, в две шубы разом обряженный, видать, потому как мерзлявый зело. Он то и дело останавливался, охал, дул на пальцы и внове черкал чегой-то на дощечке.
Дощечка та, на веревочка к шее крепленная, сделана была хитро. Сбоку вона чернильница крепится. С другого — перышки стальные, да ножичек. А снизу — и бумажные листы.
Третьим в этой компании, царевым словом собранной, был некромант.
От никогда живьем сблизи не видывала!
Наши-то наособицу держатся. У них, сказывают, и столовая своя, а в общежитии — отдельный этаж, для лиц посторонних магическим пологом запертый. От и скользят они тенями болезными. Поутру глянешь — бредут гуськом к корпусу, граниту науки слюнявить, вечерочком — и обратно. И никогда-то не встретишь некроманта, который бы без дела бродил.
Может, и к лучшему оно.
Я от на нынешнего глянула, любопытствия ради, и ажно холодом могильным с него повеяло. Это попервости. А после-то ужо попритерпелася.
И попригляделася.
А мамочки вы мое родные! Худой, да такой худой, что и не человек, черепушка, шкурою обтянутая. Небось, ежель содрать с него и одежу, то все косточки напросвет видать будут. Вона и бабы на него глядять, головами качають, пальцами тычуть.
Жалеють, стало быть.
А он голову дереть, очами зыркаеть. И так зыркаеть старательно, что мало пар из ушей не идет. Встал над мертвяками, рученькою повел влево, после вправо… присел, пальцы в пасть девке горелой сунул — от же ж мерзотная у человека работа! — наклонился.
— Кто ее сжег? — а спросил-то грозно, нашие все назад подалися — ну как еще в порче особо ценного государственного имущества обвинят! В Коновальцах-то, сказывали, дед Михей спьяну на столб дорожный нужду малую справил, за чем и пойманный был. Так плетями секли прилюдно, а после еще деньгу платил, за порчу этого самого.
— Я. — Арей некроманта не убоялся. И подошел, и руку подал, а тот и принял… тою самою, которую в пасть мертвяку совал.
Меня ажно передернуло, Арей же ничего, даже платочком вытирать не стал.
— И чем?
— Обыкновенный огневик. Где-то третьей ступени… она уже на остаточной силе держалась.
— Ага… третьей, значит. — Некромант огляделся и сел прямо-таки на снег, ноженьки скрестил. Из-под полы куцего плащика досточку достал, не такую, как у писца, поменьше. Скинул с плеча мешок, а из мешка — палочку самописную…
Глядели на него все, и старшой над стрельцами, коии по Барсукам разбрелися, собак всполошивши.
— Итак, объект номер один. — Некромант палочку по листу пустил. Эк ловко придумано, сам сидит, рукою подбородок подпирает, а палочка за него по бумаге скачеть. — Особь женского пола, возраст…
Склонился к костям.
— От восемнадцати до двадцати двух лет… причина смерти не установлена. Судя по остаточным эманациям, смерть наступила за несколько месяцев до вторичного пробуждения. Следовательно, тело подвергалось консервации. Имеющиеся разрушения, нанесенные после вторичного…
— Чего это он? — шепотом спросила я у Ильи.
— Протокол диктует, как положено, — Илья потянулся и зевнул. — Собирайся, Зослава, тут без нас разберутся… это теперь надолго. Каждое тело описать надо. Законсервировать. Запечатать. Сгрузить… плюс еще осмотр окрестностей… надо уходить.
— Может, все-таки с ними? — Это уже Лойко, и со спины подошел, поганец, вновь так, что снег и тот под ноженькою не скрипнул. — Обозом?
— Чуется мне, что тогда и обоз не дойдет до столицы… много вещей не бери. И… Зослава… лучше оставь их здесь.
Я бы оставила, да разве ж останутся?
Бабка уже по хате летала, то за одно хватаясь, то за другое… и сундуки все пооткрывала, поперевернула. Вытащила пояс заветный с дедовым золотом. И верно, ни к чему его в хате оставлять.
— Алевтина за Пеструхою приглядит… и за тобою, детонька… — то бабка Станьке уже говорила, да только и она, перемены почуяв, в бабку вцепилася.
И воет… и голосит…
Слухать никаких сил нет… а бабка с нею воет.
И обе на меня глядят.
Оставить?
Как их оставишь? Изведуся вся, думая, не приключилося ли беды, не пришла ли она по моей-то вине… а ну как пришлет за ними боярыня мертвяков своих? Или еще кого?
Не зря же ж грозилася.
Ведает, что за бабку свою на край мира пойду, не то что замуж. И сердце сжимается…
— Тихо. — Я кулаком по столу ляснула, чегой прежде себе не дозволяла. — Еду бери. Одеяло. И одежу ту, которую не жалко. В столице новую купим…
…верхами бы пойти.
…тайными тропами звериными, которые мне еще дед показывал.
…может, ежели бы Морошковым болотом… ныне-то оно, опасно-ласковое летом, стужею спеленуто. Уснули и болотники в окнах черных озер, и кикиморы злоязычные, и иная какая нечисть, от которое честному человеку не продыхнуть… и сами болота стянуло панцирями ледяными.
Верхами, глядишь, и прошли бы.
Ежели с полудню выехать, то к свету до Новолесья добралися б. А там село крепкое, на тысячи две люду… и от тракту близехонько стоит.
— Не думай, Зославушка, — бабка мигом слезы отерла, — я в седле крепко сижу… какие мои годы.
А то я не ведаю, какие ее годы.
— В возку оно, конечно, сподручней было бы, да… кликни-ка сюда этого неслуха азарского… вздумал мне тут внучку перед людями позорить… уж я ему…
Арей сидел на лавке перед домом.
Будто знал, что позовут. А может, и знал.
— В усадьбе пусто, — сказал он, глаза поднявши. А красные, больные… какую ночь уж не спит. И сие неправильно. Нельзя с устатку в дорогу идти. Да только и ждать неможно. — Почти пусто…
Он сгорбился, себя руками обнял.
— Ушла она… и сынок ее ушел… а вот люди, которые были… именно, что были… всех положила… так мне сказали.
— Пойдем в дом. — Я руку подала.
Нет в том нашее вины.
Да только… вспомнился вдруг и мальчишка, который коней принимал, и девка, ко мне приставленная… неужто и ее тоже? И люди, что боярыне служили верою да правдою… в доме-то людей много было.
Бабка на Арея только глянула.
— А ну-ка, — велела, — к печке садися. От еще теплая…
Печка-то у нас славная, дед мой ее ставил, оттого и держит тепло долгехонько. Ныне-то, пусть и не растоплена, и не пышет жаром, да все одно горяча.
Арей сел.
И прислонился спиной.
— Почему, — сказал, — она на это пошла? Никто же не знал… никто и не догадывался, чем тут занимается… далеко от столицы… от боярских игр… могла бы еще не один год, пока слухи не доползли бы до нужных ушей… а она вдруг… она не походила на безумную… у безумцев своя логика имеется, только ваша боярыня нормальною была.
— Так разве ж нормальный человек с тьмою игры играть станет? — Бабка моя Арея за чуб дернула. — Ну-ка, дорогой, глазыньки-то покажи… а роги куда подевал?
— Спилили…
— Беда… ничего, отрастут… а бессоницею себя зазря мучишь. Сейчас травку одну дам…
— Нельзя спать.
— Можно. И нужно. — Бабка моя Арея выпустила. — Тебя ныне и сорока плевком зашибет, а ты туда же, воевать… Зослава, кликни своих, пущай отдохнут. Часок-другой вам погоды не сделает, зато пойдете со свежими головами… и вели, чтоб возка запрягали…
— Верхом пойдем…
— Пойдешь, пойдешь, поскачешь ажно… а вещички нашие на возку поедуть. Куда девке в столицу да без нарядов? — бабка вытащила из сундука мешочек, расшитый бисером. Значится, и вправду белынь-траву жевать даст. От же ж… гадость несусветная, горькая, в роте после нее вяжет, зато и сны приходят крепкие. И пущай длятся сии сны недолго, зато и голова, и тело отдыхают, силами свежими полнятся.
Нашие на покосы завсегда белынь-корень жуют.
Иль когда жниво.
Иль еще какая работа, которое много и не терпит она отсрочки. Правда, долго сию траву жевать неможно, потому как сгорает тело… то бабка сказывала.
И корнем она неохотно делится. Но раз сама достала, значится, и вправду нужда в том есть.
— На от, — протянула она Арею тоненький корешок, с виду-то он подобный на волосяной ком. — Жуй и спи… мы туточки сами разберемся. Зося, а ты что стала столбом? Подушку неси… одеяло… и ты, Станька, стели женишку, а то только и гораздыя, что мужикам головы дурить… ох, нема на вас розог!
Илья белынь-корень в руках повертел, понюхал и за щеку сунул.
— Спасибо.
На лавку сел, сапоги стянул.
Лойко ж долго принюхивался, лизнул разок-другой, а после бабке вернуть попытался.
— Я сам уж как-нибудь…
— Жуй, — велела она. — Коль и вправду посвататься к Станьке моей хочешь…
— Жевать?
— Жуй, — бабка моя нахмурилася. — Небось, женихов лишних не бывает. Буде с кого выбрать…
— Еще и выбирать… — Лойко корень за щеку сунул и скривился. — Не угодишь на вас, женщины…
— Угодишь, угодишь… только для того живым остаться надобно. Мертвые, оне к угождению не больно способны… спи давай, охальник… от бестолочь кудлатенькая. — И по волосам погладила. — Намаялся с такою-то роднею… А ты, Зослава, чего глядишь? Ложися на печь… тебе, чай, тоже силы надобны… на, пожуй…
— А вещи…
Спать хотелося.
Я ж тоже не железная, и истома тело ломить, да только как можно, когда…
— На, — бабка сунула корень в руку, — жуй. А с вещами мы со Станькою сладим…
Корень был ныне особенно гадостен на вкус.
Зато и сон принес глубокий.