Дорогая моя бабушка, Ефросинья Аникеевна.
Пишет тебе единственная твоя внучка, кланяется низенько, в самые ножки, да о здравии вопрошает. Поелику крепко беспокойно мне с того, что писала ты, будто бы в грудях у тебя намедни кололось. А не написала, как кололось, долго аль коротко, и куды отдавало. Ежели в спину, тогда надобно, чтоб попарил тебя дядька Панас легким паром, а опосля растер тою мазью, которую мы на весну мешали. А вот ежели в бок левый, тогда в баню никак неможно. Мазаться надобно барсучьим жиром, в платок кутаться…
Я отложила перо.
Кому пишу? Бабка то сама ведает распрекрасно. Она ж у нас на селе наипервейшею лекаркой была. За нею даже боярыня раз слала, когда занемоглось, а лекарь ейный до городу отбыл. Правда, об том случае бабка сказывала неохотно, потому как в усадьбе встретили ее неласково, и пускай за заботу отблагодарили золотым рублем, а все одно, деньгами обхождения не заменишь.
А я тут ей про боли… да знает она о болях сердечных поболе моего. И про мазь окопниковую, и про баньку, которую старосте всем селом ставили, как оно принято, а в углу козий череп вкопали, чтоб пугал дурных духов, и про жир, и про плат пуховый, мною вязанный.
И про покой…
Зимой-то работы мало. Корове сена задал, сараю подчистил, чтоб не застаивалось в нем всякое, курам сыпанул зерна и лежи себе, отдыхай… шей новое покрывало, аль с пяльцами балуйся, хотя ж глазами бабка моя поослабла…
…уповаю я крепко на благоразумие твое, дорогая моя Ефросинья Аникеевна, а еще на то, что вскорости свидимся мы. И в столицах чтят божьи заповеты, а потому в Акадэмии всякая учеба на Заповедные дни прекращается. И опосля еще две седмицы дають продыху, каковой туточки именують вакациями. Студиозусы все, кому есть куда податься, на оные вакации съезжають. Стало быть, и я съеду…
Домой хотелось.
До того хотелось, что прямо сердце из груди выскоквало, стоило представить, как я возвращаюся… ладно, пущай не магичкою да при царевой грамоте, а все одно столичною барышней. В платье новом, в сапожках беленьких да при каблучке, при бусах бурштыновых. И все-то на меня глядят да дивятся тому, до чего славна я, хороша.
Ой, разговоров буде…
А бабка выскочить навстречу, причитая и плача, потому как не умеет она по-другому, обниматься будет, и говорить, и выговариваться. И засядем мы с нею до самого ранку, всякое обсуждовывая.
Я уж гостинцев прикупила всем. И бабке, и старосте нашему, и старостихе тож, и даже своячнице ейной, пущай и норова она невживчивого. Уж порешила, что отправлюся почтовою каретою до Рушникова, а там, глядишь, и найду с кем до Вызьмы, откудова до Барсуков версты две. Их и пешшу можно, ежель не будет никого, кто б к нам ехал. Аль можно буде послать мальца поспрытней, попросить, чтоб приехал за мною дядька Остап с подводой… а то ж с гостинцами да пешшу несподручно.
Мыслями я была уже дома, пусть до заповедных вакаций оставался без малого месяц.
И он пролетит, день за днем, и оглянуться не успею…
…еще пишешь ты, что взяла в дом сироту с боярского двора, за которую две копейки прошено да еще пять — за одежу. И учишь ты ее всему, чего сама ведаешь… и дело это есть благое…
Вновь перо отложила.
Не могу… надо вежливо, надо с похвальбой, потому как и вправду дело благое бабка моя сотворила, ведь каждому ведомо, что над сиротами сама Божиня матерью. И с ними в дом милость ее приходит. А и по-человечески жаль мне ту, незнакомую, девочку, про которую бабка только и написала, что годочков ей девять, что отец ейный утоп спьяну, а мамка еще в весну сгинула безвестно… но вот…
…Станькой ее прозывали.
…и небось, бабка ей мою постелю отдала… а и верно, с чего бы ей простаивать попусту, перины-то хорошие, сами их пухом набивали. И еще одеялы, подушки… и наряды мои, которые давно уж в сундуки сложены. Чего им пылиться? Не жаль мне тех сарафанов… разве что старенького, отцом еще справленного, но его бабка не отдала бы никому, а прочее… на что мне девичьи ленточки? Аль чухони разношенные… или те рукавички, что бабка бисером расшивала? Они мне ныне только на палец и налезут. Сама себе говорю, и все одно жалею.
Горько.
И сердце ноет-ноет, будто бы не кровать мою бабка этой Станьке отдала, а место в доме своем, то самое, которое прежде моим было. И вот как мне в дом энтот возвращаться, когда, быть может, в нем мне вовсе и не радые?
Ох, нехорошие мысли, темные… не от Божини. Мне бы о том думать, что Станька эта за бабкой моею приглядит. А ну как случится чего? Хоть будет кому людей кликнуть… и не случится когда, а все вдвоем веселей. Зимою-то тоска горазда душу мучить. А бабка Станьку учить станет, как меня учила. Тогда-то, глядишь, и силы прежние возвернутся. Человек же ж живет, пока нужный кому…
Отложила я письмо.
Нехорошо напишу, словами-то, быть может, вывернусь. Вона, Арей говорит, будто я правильней говорить стала. Да помимо слов есть дух, который не спрячешь. Почует бабка мою обиду, как пить дать почует… а значится, надобно успокоить себя.
Только как?
Сама не заметила, как на давешнюю полосу пришла. Надо же, стосковалася… ажно с рання не видела, позабыла и кочки, и буераки, и ручей ледяной, в который ноне Еська кувыркнулся. Тоже дивно. Он-то, что кот, цепкий, верткий, как на бревне не устоял? Будто сворожил кто.
Скинула я доху.
И шапку сняла.
Холодит маленечко, да только морозец — еще не мороз. Вона, птицы с небесей не падають. Воробьи любопытные облепили рябину, возятся, чирикают на своем, на птичьем. Говорят, в прежние-то времена находилися умельцы, которые энтот язык и все прочие звериные разумели. Куда подевалися?
Вымерли за ненадобностью, как те ящеры, про которых Милослава давече сказывала? Что огроменные такие, с терем величиною…
Аль повывели их?
Ох, и дивные ныне мысли в моей голове. Нынешняя, как пить дать, опосля нашего с Ареем разговору затесалася… а то и верно, ежель подумать, то на кой мне разуметь, чего курица говорит? Как опосля такого разумения из ея супу варить? Этак, глядишь, одную траву жевать и останется.
— Сударыня Зослава… надо же, какая удивительная встреча! — раздалось вдруг из-за спины. Я аж подскочила, а заодно уж развернулася, как Архип Полуэктович учил… и не только развернулася…
— Осторожней, Зославушка, — промурлыкал Лойко, руку мою перехвативши. — Этак и покалечить недолго… а я уже вами калеченный…
И кулак мой поцеловал.
Я от того аж полыхнула… а может, с морозу, даром, что ль, холод этакий?
— И чем обязанный счастью лицезреть вас здесь? Во время неурочное? — Лойко руку мою отпускать не думал. Держал нежно, в глаза заглядывал… и прямо так, что мне не по себе от этого взгляду становилося.
— Да вот… побегать решила…
— Размяться, — с пониманием мурлыкнул он.
— Размяться…
— Ох, не жалеешь ты себя, Зославушка. — А Лойко, вот точно, Жучень он, редкостный жучень, уже рядышком стоит, плечики приобнимает, совсем по-свойски. Отчего мне неудобственно до жути.
Я от этакого неудобства прям не знаю, куда себя девать.
— Такой девушке… да на полосу препятствий… у меня за вас сердце кровью обливается…
— Екает? — уточнила я.
— Чего екает?
— Сердце. Когда кровью обливается. Екает?
— Ох, екает… так екает, спасу нет…
— А когда екает, то куда отдает? — Руку я высвободила и сама вывернулась. Не хватало мне с боярином обниматься. — Вправо аль влево?
— А что? — Лойко аж голову набок склонил. — Разница-то какая?
— Большая. Если в правый бок, то это и вправду сердце. К целителям тогда тебе, боярин, надобно, чтоб проверили, отчего оно у тебя кровью обливается да екает.
— А если в левый?
— Печенка. Значит, пьешь ты много. Иль ешь скоромное. Тебе ж с больною печенкой диету блюсть надобно, чтоб ни жирного, ни соленого, ни копченого…
Говорю, а сама бочком, бочком да в стороночку. Не то что испугалася я его, вздумает шалить, я боярского звания не побоюся. Магик из Лойко слабый, да только последнее это дело — помеж своими лаяться. Однако Лойко на слова мои не обиделся.
Рассмеялся.
Громко так, ажно воробьи с рябины порскнули.
— Веселая ты девушка, Зослава… даже жаль тебя.
— С чего бы меня жалеть?
— С того, — Лойко отступил на шаг, — что пропадешь ни за что. Объяснить?
— Будь ласков.
А взгляд-то лютый… видела я такой взгляд у душегубца одного, которого в столицу через Барсуки нашия везли. Со свитой из двух десятков оружных. И мне дивно было, что столько народу одного человека, даже не магика, блюдут. Он-то в клетке железной сидел тихенько, худой, поломанный, а как глянул, то и полоснул, будто по живому…
— С азарами знаешься. С рабами беглыми дружбу водишь, а начнется смута, не помогут тебе ни азарин твой, ни рабы…
И под ноги сплюнул.
— Иль думаешь, у Кирея от твоей красы девичьей дух заняло?
От чего и вправду не думала…
— Наш красавец переборливый. Он не на всякую девку глянет. А таких, как ты, Зослава, и вовсе не замечал прежде… и теперь… не знаю, что ему от тебя надобно. Зато знаю, что желает он отцовский трон получить. А для того надобно, чтобы азары за своего приняли.
Говорит, а сам с меня глаз не сводит.
— Есть такие, которые поддержат Кирея… только если и он себя покажет азарином истинным…
— Мудро говоришь, боярин. Простой девке и не понять.
— Ну да… извини… могу попроще. От Кирея ждут, что вернет он азарам былую славу. И поведет в поход на земли Росские… только крепки границы. Пока крепки. А если вдруг случится смута… такая смута, которая все царство перекроит, то и вновь поднимутся змеиные стяги…
Верно он говорит.
Попритихли азары, но, сказывала бабка, сколько волка ни корми, да собакою все одно не станет. Верю я, что с той стороны Калынь-реки только и думают, что про другой, наш берег, прежние времена вспоминая…
— А что вернее учинит смуту, нежели смерть царевича? — спросил Лойко и в тень отступил.
Вот ведь…
От разговоры этой, которой я вовсе не желала, на душеньке, и без того неспокойное, сделалось муторно-муторно.
Куда я лезу?
Не лезу… тянуть… небось, решил боярин славный, что вовсе Зослава — девка сущеглупая, которая первому встречному поверит. Так ведь первому, может, и поверила, ежель человеком он показался б. А Лойко Жучень — дело иное. С чего это вдруг его на задушевные беседы потянуло? Он-то, помнится, в мою сторону и не глядел, а когда говорить доводилось, то иль куражился шуточками скверными, иль, когда не в настрое был, кажное слово сквозь зубы цедил. Показывал, стало быть, что не ровня я ему.
Так я и не желала ровняться.
Дело-то глупое.
А тут вот… и главное, что правду он сказал… вроде как правду… я-то в игрищах их несведуща, небось, царя на престол возвесть — это не корову сторговать. И выходит, что сижу под рябиною, воробьев слушаю да понять пытаюся, где он мне сподмогнул и чем.
Охота Кирею азарами править?
От том все твердят… да только мне ли не знать, что слухи, будто собаки шаленые, летят один поперек другого… но ежели и вправду охота?
И в праве он своем, старшего сына… но коль азары не восхочут Кирееву власть признать, то и не спасет его никакое такое право. Подымут на копья, и поминай, как звали…
Домой я возвернулась впотьмах. И Хозяин, пряничку сберегший, знал, что до сладкого я дюже охоча, лишь головою покачал:
— Думаешь ты много, Зославушка, — сказал он, гребешок вынимая. — А от дум многих у девок волос сечется. Спать ложися.
Я и легла, оно верно, что утро вечера мудреней. Завтра… а схожу я завтра к Фролу Аксютовичу, пущай он думает, с чего бы это Лойко Жучень полез ко мне премудростью боярскою делиться. Домовой сел у изголовья, стало быть, всю ночь косы чесать станет, от мыслей дурных да тяготы душевной избавляя. Главное, чтоб не заигрался, не заплел в косицы на три волоска, которые обычному человеку в жизни не расплесть…
Проснулась я с головою легкою, да и сердце подуспокоилось. Умел Хозяин верные сны нашептывать. И пряничек мой, с вечера оставшийся, никуда не исчез. Лежит на столике, платочком прикрытый, меня дожидается.
А к нему — чай горячий в высоком стакане…
И гость к чаю.
Признаюсь, что, только завидела я энтого гостя, как мигом всякая благость с души слетела.
— Здравствуй, Зослава, — сказал Еська и левым глазом подмигнул.
А я увидела вдруг, что глаза-то у него разные, левый — карий, темный, что вишня выспевшая, а правый — синий, прозрачный. От ить… как оно бывает…
— Пустишь? — И пакетик мне протянул, ленточкою перевязанный. — В знак примирения нашего…
Пустила.
И пакетик взяла, от которого сладкий медовый дух шел. Нет, есть я не собиралась, но… понюхать-то можно? Посеред зимы мед по-особому пахнет. А этот еще и в сотах, восковые, белые ячейки, до краев заполненные золотом сладким.
— Душою своей клянусь и именем, что нет тут ни отравы, ни иных… веществ, — сказал Еська и руку к груди приложил. — Кроме меда, естественно…
А сам огляделся.
Присвистнул.
— Эк, Кирейка, размахнулся… смотри, Зослава, аккуратней с нашим азарином…
— С чего это он ваш?
Еська на стул мой всперся, и стакан же мой к себе придвинул. Наклонился к чаю, вдохнул… подул…
— А что, себе забрать хочешь? — И глазами разноцветными этими наглючими на меня уставился. — Мы с ним с младых лет вместе. Не буду врать, что один горшок на всех делили, но няньки были общими… ох и намучились они с ним! Дикий был, кусучий. И все сбежать норовил. Его одного разу на цепь посадили… правда, потом матушка дозналась и пороть велела…
— Кого?
— А всех… не дело это, когда чернь царского сына на цепь сажает, пусть и не наших он краев, но этак, сначала к чужим царевичам уважения не будет, а после и на своего с кольями пойдут.
Чай он пил, прихлебывая.
— Мы его что облупленного знаем… как и он нас, — добавил Еська и от пряника моего крошечку отковырнул. — А потому и говорю, стеречься тебе надобно, неровен час укатает в ковер да и увезет домой… ты не стой, Зослава, присядь, а то я неудобственно себя чувствую.
Так я ему и поверила. Нет, что-то неладное творится в нашее Акадэмии. Вчера вон Лойко со своими упреждениями, ныне — Еська с рассказами душевными…
— Не веришь мне? — поинтересовался Еська и голову набок склонил, сделавшись похожим на любопытного шпака. — И правильно. Меньше веры, меньше и разочарований. Но я не за тем… видишь ли, Зослава, братья мои очень мною недовольные. Говорят, что я — скотина неблагодарная и вообще за шутками своими край потерял… может, оно и верно… раскаиваюсь.
Еська шмыгнул носом. Только вот раскаянию его я не поверила ни на грошик. Из тех он, которые и на висельне глумиться станут. Опасные люди. Ничего-то для них святого нету, все — пыль.
Все — пустота.
— Не стоило мне с тобою шутку шутить… а потому, будь ласкова, прими извинением…
Из рукава рубахи шелковой Еська извлек золотую монету. То есть попервости мне показалось, что монета сие. Я уж и отказаться собралась, потому как не нужны мне его деньги.
— Пропуск это, — пояснил Еська и монету на ребро поставил. Тогда-то и увидела я, что вовсе это не рубль, потому как была монета поширше и размахом поболей. А главное, что заместо государева лика выбили на ней голубочка с веткой, и такого прехорошенького, что страсть. — В клаб женский, по саксонское манере. Давече на Кольскою площади открыли.
Клаб?
Про клабы я и слыхать не слыхивала. А Еська кругляш золотой ко мне подтолкнул.
— Ты у нас девушка любопытная, вот пойдешь, поглядишь, как оно за границею боярыни отдыхают. Говорят, что и матушка на открытии побывала… и все-то наши из тех, что познатней, побогаче… не каждой этот пропуск по карману. Да и те, кто при деньгах, не все купить способны…
Говорит так, а я на монетку гляжу.
Нельзя брать.
Хватит с меня одное его шуточки… а тут… чую сердце, что неладно с энтим клабом. Но ежели и вправду царица заглядывать не брезговала… и боярыни… небось, в дурное какое место боярынь не пустили б…
— А… что там? — Я позволила кругляшу упасть.
Еська же плечами пожал:
— Откуда мне знать? Мужчин туда не пускают… клаб-то женский…
Женский, значит… дивно так… в Барсуках, когда на зимку посиделки устраивали, то и девок звали, и парней. Нет, оно все чин по чину было, для того и старух садили, чтоб глядели они за порядком. А заодно уж сказывали всякое, у любой-то бабы с десяток гишторий имеется, одна другой поучительней. Вот и говорили они, а девки шили, пряли, фасолю лузгали аль иную работу работали. И на парней поглядывали, которые тоже хороши, что в ножички играть бралися, что еще в какую забаву…
Тут же…
Еська глядит, спокойно так, будто не сомневается, что возьму этот кругляш. А мне и вправду охота, руки сами тянутся. Да и что в том плохого, ежели царица… и клаб… на саксонскую манеру… мужикам ходу нету… и посядут боярыни, может, плясовых позовут, аль скоморох, аль еще кого, чтоб развлек. Будут чаи пить и про свои дела гутарить.
И я там лишняя.
Знаю, что лишняя, но вот…
…представила, как сказываю бабке, что в столицах делала… про учебу-то не больно-то и скажешь, а вот помянуть, что видела, как сама царица крестиком шьет… аль не крестиком, но гобелену, ежель по-благородному…
…ох, права была бабка, кажучи, что дурня учить — розгу зазря тратить.