С самого утреца погодка случилася ясная. Солнышко, даром что поздне, выбралось на небо, а полыхнуло желтым светом, повисло драгоценным подвесом из бурштын-камня. Этакий, небось, не каждая царица примерить способная.
Небо ясное.
Снега искрят.
И трубы трубят, заливаются ажно, стало быть, вороты Акадэмии вот-вот распахнутся. И душенька моя наполняется чувством светлым, каковое бывает на день праздничный, когда ждешь чуда, не важно какого, пусть бы и самого малого.
Жаль, конечно, что бабка моя не сподобилася выбраться. Но, может, в наступным-то годе? Ежели дому в столицах нанять наперед, да подводою, потихенечку… радая она будет премного, так мне мыслится.
Коль не рассоримся вконец из-за Кирея.
Стоило подумать о женишке дорогом, как он и объявился.
В двери постучал вежливо, а Хозяин и открыл, стало быть, ежели жених, то и положен ему почет всяческий. А меня такая вдруг злость разобрала! И весь настрой праздничный что рукою сняла.
Кирей только в лицо мое хмурое глянул и поперхнулся.
— Извини, — говорит, — если помешал тебе, Зослава…
— Да уж…
И чего злюся? Этак вскоре стану, что собачонка дурная, которая на всякого живого человека кидается, не делая различиев промеж своими и чужими.
— Заходи, — ответила со вздохом. — И прости, что встретила неласково…
Кирей лишь усмехнулся.
— Так ласку женскую, Зослава, еще заслужить надобно…
Войти вошел.
И присел на краешек стула.
Глянул на меня, а в глазах-то темень, муть. И ясно мне стало, что давно уж не верит Кирей в чудеса, ни в малые, ни в большие. Видать, с той самой поры, когда уцелел после того удара, который всю его сотню в поле впечатал… и помнит он распрекрасно, как полыхнул родовой амулет, смягчая силу, и как вышибло дух о землю, как потянуло, перемалывая, перекручивая.
И как стало больно.
А еще страшно, потому как он, Кирей из рода Белой искры, вовсе не готов был умереть. Позже придет эта готовность, в загоне для пленных, где никому-то не было дела до его мук. И в шатре, куда его перенесли. Я видела и шатер, и хмурое лицо целителя, истощенного, с трудом стоящего на ногах, но вынужденного возиться с азарином.
Силу его чувствовала, которая слегка уняла боль.
— Не надо, — Кирей сам отвернулся, спрятав остальное, но и того, чего я видела, было достаточно, чтоб совестно стало.
— Я… не нарочно, Кирей-ильбек. Я пока не умею с этим управляться.
И уши-то полыхают огнем весенним, и щеки, и стало быть, сама я, с головы до пяточек. А во рту стоит вкус гнилой протухшей воды… и стыдно, до того стыдно…
— Понимаю. Но… Зослава, не надо меня жалеть. Жалость унижает.
От же ж… еще один упертый на мою голову.
— Не буду, — буркнула и отвернулась. — Явился-то чего?
Не для того, чтоб памятью делиться.
Кирей шутить не стал.
— Посольство скоро подойдет… я хочу представить им свою невесту.
Кивнула.
Представит. Куда ж я денуся.
— Зослава. — Тепериче в голосе Кирея мне упрек послышался. — Ты должна выглядеть сообразно своему положению…
— Это как?
…это неудобственно.
И тяжко.
Я-то, дура, боярыням нашим, помнится, завидовала, до чего хороши ихние наряды, до чего красивы. А тепериче вот сполнилася мечта девичья, саму меня обрядили, что боярыню. И радоваться бы, да только от… не выходит радоваться.
Продыхнуть бы.
Рубахи нижние к телу прилипли, ибо взмокла я в этих красотах, пущай и зима ныне, да поди ж ты, не взмокни, когда на тебе семь платьев да две шубки на меху. Платья-то из ткани драгоценной, плотной, аж хрустить, каменьями расшиты густенько, так, что, порою и ткани этой не видать. А весу в их, небось, не меней, чем в доброе кольчуге, да только с кольчуги толку больше.
И шубки еще.
Нижняя — легонькая, из тех, которые умельцы через колечко протянуть способные, а верхняя — из шкуры зверя неведомого, белоснежная, искристая… гладить бы ее, любоваться, да жаркая она, холера. Кирей сказал, что в ей на снегу спать можно и не застудиться.
От верю! Усею своею душенькой, как есть, верю.
Скинула бы я и шубу этую, и кольцы, которые Кирей самолично вздевал на пальцы мне, и этак, холера ясная, плотно, что пальцы ныне не гнулися.
Серьги висять до самых плечей.
Венчик золотой, чудесной работы, да только от той работы голову разом заломило.
Бус — пук цельный, только коровья шея этакие низки и выдержить, не переломится.
Это я бурчу, моя шея тож, как выяснилося, крепка.
Не переломилась.
И стояла я идолищем золотым, в меха укутанным, посеред двора. Вид при том держать старалася сообразный высокому званию Киреевой невесты, как велено было, да только без сноровки должное поди, попробуй, подержи.
То пятка зачешется.
То рука… то будто бы по плечах струйки пота поползут… а то и вовсе спустится сорока, и бочочком, скачочком ко мне, знать, каменья ее влекуть со страшною силой. И кышнуть охота, да неможно, небось, боярыни сорок не гоняють, у них на то специательные люди имеются.
А народу во дворе собралося… не то на меня поглазеть, не то на Кирея, который по этакому случаю в белый халат облачился, не то на посольствие азарское.
По этакому случаю и вороты Акадэмии для прочего люду отвориться повинны были позже.
Стояли мы так, стояли…
Я уж, признаться, про себя всякого передумала. А главное, что не шел из головы Киреев стыд. И обида его, такая… помнится, когда сказали мне, что не вернутся ни мамка, ни отец, ни дед, от так же обидно сделалось, как будто бы бросили меня самые родные, самые близкие люди… после-то оно поняла я, или мыслю, что поняла, а вот Кирей…
Не простил.
И пускай шутит, скалится он, а все одно не простил.
Наконец, затрубили рога, протяжно так, с надрывом.
— Зославушка, — Кирей взял меня за руку и осторожненько так пальцы стиснул. — Главное, ничего не бойся…
От как сказал, так я прямо вся и затряслася.
А меж тем люду прибывало.
Я и не мыслила, что в Акадэмии столько народу. И не токмо студиозусы, которым на веку писано быть любопытственными. Издали заприметила я могутную фигуру Фрола Аксютовича, а подле него — Милославу, ежель не привиделось… мелькнула тенью Люциана Береславовна, только мехами снег с дорожки смела. Была ли, не была… а вон и рынды царские в белых кафтанах… и конечно, мне бы самой подумать, что с посольством оным всякий люд приедет, потому и озаботилась царица.
Стрельцов прибыло.
И еще людишек малоприметных, что мелькали в толпе, однако не роднились с нею, как не сроднится масло с водой.
Трубы близились.
И голоса их, сиплые, надрывные, заставляли Кирея хмуриться. А как показались конники, то и вовсе окаменел он…
Ехали азары красиво.
Три конника напереди, и кони белые, будто из снега лепленные, шли в ногу. В гривах их длинных золотые ленты сияли. Звенела упряжь колокольцами. Сияли попоны драгоценными камнями.
Недвижно сидели всадники, будто бы и неживые.
А мне вот смешно стало, вспомнилася вдруг детская сказочка, про двоих с ларца, одинаковых с лица… энтих трое, да все одно что близнюки. Лица круглые, смуглокожие, блестят жиром. Глазки узенькие, носы приплюснутые. Губы блинами. А бороденки жиденькие в косицы заплетены. У каждого с косицы лента свисает.
— Это ильчей-ахары, — тихо промолвил Кирей, — охрана кагана, золотая сотня…
Рынды, значится.
Только не в белое рядятся, а в золото. Красиво, конечно…
— Каждый из них способен на лету стрелу перерубить, а в бою и с десятком оружных справится. Каждый кагану кровью в верности клялся любой приказ исполнить…
…и если прикажет каган привезти голову старшего сына, то исполнят.
Но минули рынды, и показался шатер узорчатый, на помост ставленный, который дюжина рабов несла, да все-то могутные, ряженые в шальвары широкие из азарского шелку да жилетки шитые, чтоб, значит, всем видать было, сколь богат их хозяин.
— Кеншо-авар прибыл, — вновь же шепотком пояснил Кирей, — родственничек мой любезный… новой жены отца моего братом родным приходится.
Это ж тогда Кирею… свояк, что ли? Или оно иначе?
— Спит и видит, как бы меня извести… тогда и племянник его наследником станет, а не вторым сыном.
За шатром тянулась вереница рабов, груженных корзинами и тюками. Четверо волокли сундук, с виду тяжеленный. Еще двое бочку катили…
С вином, что ль?
Ежели так, то не травленым ли? Подумалось, что это как-то не по-хозяйски будет, цельную бочку вина сразу травить. Оно ж и азарину понятно, что бочку разом и охочий до вина человек выпить не сподобится, и выходит прямая порча продукту. Не говоря уже о том, что яду на бочку энту надобно немало.
Одные траты выходют.
Рабы с шатром остановились напротив нас. Ой и хорош-то… небось, в таком ехать, это вам не на телеге. Правда, ежели возок там аль верхом, то оно по-всякому быстрей выйдет.
Но видать, в шатре да на рабах чести поболе.
— Приветствую тебя, солнцеликий Кирей-ильбек. — Пока я про честь думала да шатры шелковые, из нонешнего человек выступил… как человек, азарин чистый.
Смуглявый. Волохатый.
Волосы, правда, рудые, что огнем подпаленные, в четыре косы заплетены, а с кажной — низка золотых бусин свисает.
— Отрадно зреть мне тебя в добром здравии. И сердце мое поет от радости, ибо будет сказать мне отцу твоему, грозному Аглай-кагану, что сын его подобен могучему жеребцу…
Чего?
Я покосилася на Кирея. Нет, на коня он похожим не был. Мордастый, конечно, но в меру.
…или он об чем другом? Помнится, бабка жеребцом Хитимончика-молодшего называла, который до девок дюже охочий был, пока, конечно, не оженили. Жена-то быстренько евоную пылу уняла. Так может, об том он? Тогда да, жеребец из Кирея знатный, даром, что не под седлом.
— …копыта которого попирают небесную твердь…
И про копыта Кирей мне ничего не сказывал.
— Красиво ты говоришь, Кеншо-авар. — Кирей прервал азарина, верно, опасаясь, что тот не только про копыта скажет. Неужто и с хвостом-то обманули? Роги-то ладно, к рогам я привыкла, а вот хвост…
— И я рад приветствовать дорогого родича моего, который проделал путь столь дальний, ведомый лишь беспокойством о моем благополучии.
Они поклонились друг другу, что равные… почти что равные.
Кирей разогнулся первым.
— Скажи мне, Кеншо-авар, как поживает отец мой, пусть продлит Предвечный огонь годы его…
В глаза друг другу глядят.
А меня прям-таки трясет, а с чего — понять не могу.
— Благословенна степь под рукой могучего Аглай-кагана. Бессчетны табуны его. И славят мудрейшего все азары, и молят Великую Степь, дабы вовек не иссяк Предвечный огонь его сердца.
Ох и тяжко им, небось, живется, этак беседы весть. Мне вон бабка отписалась, что здоровая, только кости на перемену погоды ноють, да давече бурление в животе приключилося, небось, с масла погорклого, которое ей выкинуть было жаль. А тут… Предвечный огонь… молятся.
И поди-ка, пойми, здоровый он там, аль ужо и вправду только молиться и осталося.
Покосилася налево.
Стоит люд.
Слухает.
Тоже, стало быть, любопытственно им, как у азарского кагана со здоровьицем и есть ли у сына евоного копыта. А может, еще чего знать хотят дюже важного.
— Твои слова, Кеншо-авар, мед для ушей моих…
…ишь удумал, в уши мед лить. С того ни меду, ни ушам пользы не будет, помнится, бабка одного такого лечила, который порешил, что сам в целительском деле силен, и ухо застуженное медом пользовать стал. Ох и ругалася она…
И на ухо.
И на мед. А пуще всего на глупость человеческую.
— …и с тем желаю я, чтобы и ты отцу моему, солнцеподобному Аглай-кагану, принес весть добрую.
Рука Киреева легла на мое плечо.
То ли легла, то ли упала всею тяжестью небесное тверди, правда, без жеребцов и копыт, но и то, поди-ка, попробуй выдержать.
— Отыскал я себе в землях человеческих невесту…
От же ж, могу поклясться, что в узеньких глазах Кеншо-авара, которые и узенькими-то от удивления быть перестали, мелькнуло нечто такое… навряд ли восхищение.
— Деву, чья краса — свет моего сердца, а норов тих и ласков…
Надеюся, что мои глаза обыкновенными осталися.
Обо мне ли это Кирей?
— Ты что творишь, мальчишка? — прошипел Кеншо-авар, вперед подавшись. И руки-то плеть стиснули, того и гляди замахнется, вот на кого только? На Кирея аль на меня.
— Забываешься, Кеншо-авар, — Кирей отвечал спокойно, с усмешечкою даже, и готова я была поклясться, что от этой беседы он имеет немалое удовольствие.
— Ты не имеешь права…
Кирей молча поднял мою руку, ту, которая с перстеньком.
— Ты…
А Кеншо-авар прям побелел… еще роги б отпали, и вовсе человеком сделался б. Хотя… из дрянного азарина, мыслится, и человек неважный вышел бы.
— Ты… ей… родовой…
Еще немного, и за сердце хватится. Оно, конечно, печально будет, ежели вдруг посол помрет. Кирей, небось, скажет, что преставился тот исключительнейшим образом от радости за него и свадебку нашу.
А перстенек-то не простой.
То я и прежде знала, но не мыслила, что настолько непростой.
— Кому, как не моей невесте, его носить?
Кеншо-авар ответил бы, когда б сумел хоть словечко произнесть. Ох, думаю, со свадьбою скорой поздравлять нас он не станет. Добре, если вовсе не прикажет зарубить на месте. Вона, как троица с сабельками косится, точно приглядывается наперед, как ловчей секчи.
Мамочки мои родные…
Нет, не боюся… или боюся все ж?
— Ты забываешься, мальчишка, — Кеншо-авар отступил. — Твой отец в жизни не одобрит эту женщину…
— Будем честны. — Усмешка Кирея сделалась шире. — Мой отец не одобрит никакую женщину, пусть бы обладала она всеми достоинствами Великой Матери…
Он чуть наклонился.
И Кеншо-авар от малого этого наклона отступил, попятился…
— Но вы забыли, что мне больше не нужно его одобрение. Разменял я уже два десятка весен… а что до врагов, то их положил куда больше. И по древнему закону имею я право взять жену такую, какую выберу сам, без родительского на то соизволения.
Если первые слова говорил Кирей тихим голосом, то последние слышали, небось, все в Акадэмии, а то и за стеною ее.
— Будет наш брак заключен по всем законам Великой Степи. И будут дети от него благословлены Великой Матерью…
— Если будут… дети.
— А мы постараемся, верно, дорогая. — И этак по-хозяйски меня приобнял, к себе притянул. Я ж только крякнула, в этих золотых нарядах, небось, и не пошевелишься иной раз.
Ничего, опосля скажу все, чего думаю про этую Кирееву затею.
— Потому уж, будь так добр, передай отцу мое послание. — Кирей вытащил из рукава свиток. — А заодно уж…
…из второго рукава выскользнул синий шнурочек с завязками.
— …человек был хорош, да только я лучше.
Шнурочек упал на остроносый сапог Кеншо-авара, а вот послание он принял с поклоном.
— С преогромною радостью исполню я волю твою, Кирей-ильбек… но и ты прими скромные дары мои. Ежели б знал я, что в дом наш грядет великая радость…
…и этак на меня покосился, стало быть, это я радость. Великая.
— …то принес бы к ногам луноликой девы, красоту которой не достанет мне слов описать, драгоценные кости моря и слезы солнца…
…об чем он?
— Ничего, Кеншо-авар, я сам одарю невесту свою…
…уже одарил, знать бы еще, куда от этих даров деваться.
Кеншо-авар не проронил больше ни слова, отступил в стороночку, ручкою махнул, и потянулися к Кирею рабы с дарами, значится. Подходили, ставили у ног с поклоном шкатулки и шкатулочки, ящички резные… крышку откидывали да, зад отклячивши, пятилися.
Ох, и чего только тут не было!
Камни драгоценные россыпями, так и манют руку запустить, зачерпнуть горсточку, цепки плетеные, наручья тонкое работы. Доска, на квадраты черченная, с фигурками резными, стало быть, для азарскае игры. Ножи из полосатое даншахское стали, шабли в ножнах узорчатых… шеломы и попоны. Я аж глядеть притомилася. А гора-то перед нами росла.
И стало мне диво до чего любопытственно, кто энту гору со двора прибирать-то станет? Небось, в Акадэмии рабов нетути, кажный за собою сам ходит.
Бочонок подкатили.
— Великий Аглай-каган, сотрясатель тверди земной, возлюбленному сыну своему шлет в дар черный бальзам из земли Кемет, которая скрывается за краем моря. Тысячу из тысяч ран залечит он, и подарит успокоение мятежному духу, и принесет разуму ясность. — Он говорил тихо, чеканя каждое слово, и я поневоле заслушалась.
Про страну Кемет нам сказывали.
И вправду лежала она за краем моря, куда не каждая птица долетит, чего уж о людях сказывать. Скрывается она в песках Великое пустыни, и днем там солнце палить нещадно, а по ночам — холод лютый стоить. И от того холоду на песке поутру случается проступать черной жиже, навроде дегтя — Милослава показывала нам пузыречек крохотный, прибавивши, что до энтой жижи дюже охочи местные твари, ибо суть сие — энергетический бальзам естественного происхождения.
А еще вода, которое в пустыне кажная капля ценна.
От и бродют охотники за кеметским бальзамом по барханам, бьются с нагами да скорпионами, спешат кажную каплю собрать, пока не выжарит их беспощадное солнце.
И дорог бальзам, и продают его крохотными пузыречками, а тут… бочка цельная.
Богатствие несказанное…
Кирей, скрестив руки на груди, поклонился.
— Передай отцу моему благодарность великую за дар столь щедрый, которого я, в сыновней непочтительности своей, не заслуживаю.
— Но…
— Пусть братья мои, коим выпало великое счастье расти под отцовскою рукой и каждый миг внимать мудрости его, примут сей бальзам и выпьют его за здоровье и благополучие Кирей-ильбека…
— Твой отец будет недоволен. — Кеншо-авар произнес это свистящим шепотом.
— Увы мне, дважды посмел я вызвать гнев его. — Кирей покаянно склонил голову, и почтительности сыновней и какой бы то ни было иной в том я не углядела.
А… неужто и вправду бальзам потравили?
Цельную бочку?
Это ж сколько деньжищ ушло… небось, за такие не то что Барсуки, половину столицы купить можно… видать, крепко охота кагану азарскому от сына избавиться, ежели этакого богатства не пожалел.
А может, у азар принято так, чтоб и душегубствовать по-богатому?
Надо будет опосля спросить.
Однако же бочку укатили… эх, а я уж думала, что попробую этакой диковины. Хотя ж… диковина с ядом — мне без надобности.
— Твой брат, Шанума-исыль, желая усладить твой взор, шлет тебе в дар прекрасные цветы…
Я разве что роту с удивления не раззявила, мол, какие такие цветы? И на кой они Кирею, чай, не баба, как из шатра, который стоял в стороночке, я уж и думать-то о нем позабыла, выпорхнула девка.
А следом другая.
И третья.
Одна белая, круглолицая и круглобокая, и главное, одетая в ткани тонюсенькие, так, что не только боки разглядеть можно было. Другая — чернявая, смуглявая, лицо завесила, только глаза сверкают… на Кирея глянет, потупится… и снова глянет.
Третья рыжая, волосья мелким бесом вьются, сама худенькая, чисто тростиночка.
Личико детское.
Глазки синие… на грудях ожерелье из камней огроменных, я ажно сочувствием к девке прониклася. Небось, этие ожерелья мне всю шею намусолили, а ейная тоньше…
— Пусть скрасят они твое одиночество…
— Прекрасна Великая Степь весенними цветами — Кирей на девок глянул, да что там глянул, взглядом облизал каждую, мне аж обидственно сделалось. Невеста я аль хвост собачий?
Я-то в невесты не рвалася, сам перстенек дал, сам назвал, а теперь вона, цветочков ему подавай… обойдется, кобелюка рогатая.
И кулачком в бок пихнула.
Легонечко.
Нрав-то у меня, как было сказано, легкий, ласковый… так что, будем думать, что жениха я приласкала. А что перекривился, так то от радости.
— Но при всем желании своем…
…от в желание то я поверила.
— …не могу принять сей дар, рискуя оскорбить брата своего возлюбленного…
…от в это я не поверила, да и не только я.
— …ибо есть у меня невеста, которой клялся я верность хранить…
У сродственника Киреева лицо ажно вытянулося. Небось, промеж азар этакие клятвы дивны были.
— До свадьбы? — уточнил он.
— И после нее, — с видом препечальным, будто и взаправду этак поклялся, ответил Кирей.
Кеншо-авар лишь головой покачал. Сочувствует, стало быть. И на меня покосился. А я чего? Грудь выпятила, как-то Олеська нашая завсегда делает, когда по селу идеть. И пущай сама-то не особой раскрасы, да грудью ея Божиня оделила щедро. Ось и щедрость оная на наших мужиков самое благосклонное впечатление оказывала. У меня, конечно, не тое, что у Олеськи, но и хватило, чтоб Кеншо-авар поспешне взгляду отвел. От же ж, нелюд…
— Пусть хранит тебя Великая Мать!
И девкам срамным махнул, чтоб возверталися в шатер. От и ладно, а то ж зима на дворе, снежок, а они в шелках да кисеях, этак весь зад поморозить недолго.
— Сестра моя, луноликая Игынар-каганари, молит тебя, Кирей-ильбек, принять и от нее скромный дар, ибо надеется она, что каменное твое сердце смягчится и впустит в себя любовь к той, кого принял твой отец и назвал любимейшей из всех жен…
Кеншо-авар хлопнул в ладоши.
И расступились люди.