На меня плыл пирог… расстегай с рыбою… и небось, сальца подкопченного в рыбу кинули для жирности и аромату. Пирог не спешил, плыл медленно, поважно, будто бы ладья крутобокая. А река из квасу-то белого знай плескала волной на кисельный бережок. И от этакого зрелища невиданного в животе моем заурчало, напоминая, что завтрак был давно, а обеду стараниями наставника нашего мы пропустили.
От урчания я и проснулась.
Глаза разлепила, дабы аккурат перед собой узреть Архипа Полуэктовича, который присел на пол, подпер подбородок ручищей да и глядел на меня.
— Что, Зосенька, — поинтересовался этак ласково-ласково. — Не дается тебе медитация?
Я лишь вздохнула.
Ото ж… не дается… и кто этую мучению придумал? С дорожкою, вон, и то легше. Там все понятненько, бежишь себе, ногами грязюку месишь, скачешь по камушкам не то оленухой молодой, не то коровою, что белены объелась, — я подозревала, что второе мне ближе. А тут… сидишь, ноги скрутивши — у меня по первости от этакого скруту ныли страшно — и глаза закрывши, пытаешься отыскать в себе внутренний источник силы, а отыскавши, раскрыть его и достичь некоего внутреннего равновесия с собою.
Так Архип Полуэктович говорил. Прочие то ли понимали, то ли делали вид, что понимают, главное, не спорили. Оно и правильно, наставнику перечить — себе дороже. Вот и маялися.
В первые-то денечки еще по-божески было, сидели недолго, а ныне вот с самого утра… заместо лекций, аки сели, так и… я честно пыталась.
И глаза закрывала старательно.
И мысли всякие гнала, от которых в голове свербеж и беспокойство.
Правда, с мыслями не совсем чтобы получалось, верней, совсем не получалось… то одно в голову лезло, то другое… то беспокойствие за бабку, как она там? Получила ли письмецо мое? Я уже и другое писать начала… а ведь задождило, но то в столице, в Барсуках-то этакою порой обыкновенно сушь стоит… а вдруг и там развезло? Успели ли мужики сено убрать? А в нашем старом сарайчике крышу подправить надобно было, иначе сено это зимку не перележит. Чем тогда корову кормить?
Эти мысли прогонишь, так другие тут как тут.
Уговорил ли Ивашка родных посвататься к Марьянке? И ежели так, то что с приданым решили, с козою разнесчастною? И как оно у Бобыльчихи, которая вновь непраздною ходила. Разродилася ли? А ежели да, то мальчик аль вновь девка? За третью девку кряду, небось, свекровь ее со свету сживет… зловредная баба, а вот поди ж ты, пироги у нее самыми пышными на селе выходят.
— А знаешь почему? — продолжал допытываться Архип Полуэктович. — А потому, Зосенька, что не желаешь ты понять, что в медитации есть толк… Думаешь, что наставник тебе попался с придурью, перечить не перечишь, но и не стараешься.
И по лбу меня постучал, легонько, однако ж звук вышел гулким, будто бы и не голова у меня на плечах, но жбан глиняный.
— Стараюсь. — Я лоб потерла.
Уж до мозолей на заднице исстаралась вся, куда уж дальше-то!
— Плохо стараешься. Не так, Зося.
— А как?
— А это ты сама понять должна. — И усмехнулся этак хитро, аккурат как тот цыган, который в позапрошлым годе пытался бабке моей коровенку всучить, дескать, молочная зело, и не молоком — чистыми сливками доится, по три ведра на дню дает.
Сладкоголосый был… едва не окрутил.
— Иди, Зося, — вздохнул наставник, верно, по глазам моим понявши, что вновь одолели меня не те мысли. — Иди… и как найдешь в себе равновесие, так и возвращайся.
Сказал и глаза прикрыл.
Я некоторое время посидела еще, до сего-то дня меня с уроков не выгоняли, но после встала, небось, не курица, цыплянят не высижу.
Огляделась.
А хлопцы-то, хлопцы… все сидят со скучными мордами. Лойко, кажись, посапывает даже… а Игнат-боярин тайком бок себе чухает… и тоже не о высоком думает.
У Кирея же физия застывшая, будто каменная, по ней пойди пойми, спит он аль медитирует… Евстигней вот лик имеет возвышенный, хоть икону пиши в Божинин храм… а у Евсейки — напротив, задумчивый, аккурат как у нашего деда Звятко, когда он посеред поля присядет по великой нужде.
Еська ерзает да сквозь ресницы поглядывает, где да чего.
Емельян у дверей замер истуканом… а за месяцы-то эти похудел, с лица сбледнул, глядишь на такого, и сердце от жалости разрывается, так и тянет его, бедолажного, подкормить…
При мысли о еде в животе забурчало, и наставник нахмурился.
А что я? Я ничего… ухожу уже.
И дверцу за собою прикрою.
В столовой по неурочному часу было пустоватенько, что меня лишь порадовало. Не было ныне ни сил, ни желания видеть хоть кого-то. Вот на пироги, на те я поглядела с превеликою охотой, пусть бы и были они остывшими, а один — с почерствелою коркой.
Сразу вдруг вспомнилась и хата своя, родная, и бабка… мы-то пироги затевали частенько, и опару она самолично ставила в тихий теплый угол, прикрывала заговоренным полотенчиком, чтоб выходило после тесто мягким да крохким. А я уж с начинкою возилась… сейчас бы сюда тех пирогов, которые с брусникою, кисленькие… или вот с почками заячьими… или вовсе с дичиною, в которую я можжевеловую ягоду кладу для терпкости…
— Зослава, — от мыслей о высоком — пироги, чай, не какая-нибудь медитация, они сосредоточенности требуют, а туточки всякие да над ухом орут, полохают.
— Чего?
Я подняла взгляд на девицу в зеленом суконном платье, которое целительницам всем выдали, но носят их исключительно девицы простого сословия, кому родители не способны были сарафану нужного цвету справить. Девка была не то чтобы нехороша… хороша. Статна, кругла в меру, пока без бабьей рыхлости, к каковой ея фигура имела склонность. Но вот кожа темна, а руки, как у меня, грубы, хотя я своих не стесняюсь, а эта — за спиною прячет. И шею тянет, что гусыня, и голову дерет, глядит на меня сверху вниз, с презрением… так и захотелось за косу ее дернуть да поинтересоваться, чем же я душеньке ея не угодила-то?
— Тебя боярыня Велимира видеть желает, — произнесла девица сквозь зубы. И для пущей важности добавила: — Немедля.
— Немедленно.
— Что?
— Правильно говорить «немедленно». Или «сей же час», — вспомнилась вдруг ко времени Ареева наука. — Передай боярыне Велимире, что как трапезничать закончу, так и явлюся.
— Что?
Смуглявое лицо девки вытянулось, а на щеках румянец полыхнул.
— Боярыня Велимира…
— Обождет. — На меня вдруг снизошло такое спокойствие небывалое, какому надлежало бы явиться в зале для медитациев. Тогда, глядишь, и не погнал бы наставник. — А коль ей сильно невтерпеж, то пущай сама сюда придет…
— Да ты хоть понимаешь, холопка…
— Не холопка. — Тело мое сделалось легким, как и обещал наставник, невесомым почти, а где-то в груди, чуть пониже сердца, уголек засел, да такой горячий… но жар его не опалял, напротив, мне страсть до чего захотелось, чтоб уголек этот стал еще жарче.
Больше.
Он и стал.
Он вдруг разросся, расправил огненные крыла… и кровь моя перестала быть кровью, варом сделавшись, или даже не им, но подземным шалым огнем, который по лесным болотам гуляет, раскрываясь черными яминами…
Я сама была яминой.
И желала еды… не той, не человеческой… но и ее тоже. Коснулась пирогов — истлели, пополнивши силу моего жара. А затем истлела и миска… и стол занялся. Дымом запахло… кто-то заверещал тоненько, страшно, и мое пламя потянулось к голосу…
— Стой! — Меня перехватили, не позволив добраться. — Стой, Зослава…
Руки держали крепко.
И сами были горячи, сплетены из огня, но чужого. Я же знала откуда-то, что, ежель выпью это чужое пламя, то собственное мое взметнется до самых небес, а может, и выше, до чертогов Божининых.
Мне хотелось этого…
И я пила, тянула… задыхалась уже от жара.
— Зослава, послушай меня… это я, Арей… узнаешь?
Нет.
Лицо, из огня вылепленное, иное, не человеческое… как я вовсе могла его с человеком-то спутать? Люди слабые, никчемные, а в нем горит частица того, истинного пламени, которое пришло с изнанки мира. Оно мне нужно… нужней, чем ему…
— Сопротивляйся…
Зачем?
— Сопротивляйся, или сила тебя уничтожит.
Ложь!
Я и есть сила. Я и есть пламя, то самое, что, вырвавшись из печи, способно пройтись горячею волной что по лавкам, что по столам. Взметнуться, пусть и не до самых небес, но до крыши точно. И крышу поднять…
— Зослава!
Голос доносится издалека. Глупый-глупый человек, все же и человек тоже, потому как, будь он рожден подземным огнем, понял бы, поделился бы…
…скаредный.
И его огонь не желает становиться моим.
Больно!
И обидно… и снова больно, потому как я вот-вот сгорю… и тянусь, льну к нему, обнимаю уже не руками, но сонмами искр, что жалят пчелиным роем. А он терпит.
Принимает.
Боль сладка.
— Зослава, постарайся вернуться, слышишь?
Не хочу возвращаться.
Я танцую… иначе, чем девки, которые на летний перелом хороводы водят… пламени хороводы не нужны, а нужно…
— Зослава!
Я почти добралась, дотянулась, обвила змеем-полозом, приникла жадным ртом к нему, тому, который не желал делиться силой, жалел, как жалеют люди… ну и пусть… я бы забрала… сама бы забрала все, что мне надобно…
И глаза его видела, пережженные.
И страх в них. Он меня-нынешнюю лишь развеселил. Пускай… страх сладок, как еловая, просмоленная ветвь, что вспыхивает, лишь коснувшись короны костра.
— Зослава, не надо…
Он мог бежать, а не побежал.
И я остановилась.
Глядя в эти пережженные глаза, остановилась.
Сама.
Что я творю?
Покачнулась… почти вернулась, ставши человеком, пусть пламя во мне ревело немым голосом, буде бы человек — слабая подлая тварь… и я смешна, если хочу такою остаться.
А в следующий миг между мной и Ареем выросла стена слепящего огня.
— Прекрати! — Я слышала голос, но не смела отвести взгляд от этого, нового пламени, которое было сильным, сильнее моего. И уже меня саму тянуло склониться.
Поддаться.
Стать частью чего-то, несоизмеримо большего.
Искра к искре… как то заповедано было от сотворения мира.
— Кирей, ты ее…
— Замолчи.
Голос-удар. И наваждение уходит, оставляя меня совершенно без сил. Наверное, я бы упала, да не позволили.
Подхватили.
Усадили.
— Куда ты полез, мальчишка!
Я смотрела.
Видела.
Понимала ли, что происходит? Навряд ли. В голове моей еще мешались что огонь колдовской, что голоса. И солнечный свет, невероятно яркий, от которого глаза слезились да появлялось желание вовсе спрятаться под лавку, прятал сожженную столовую.
Сожженную ли?
Все было как прежде… вот стена, расписанная березками… стол… и скатерть цела… пироги обуглились, но и только.
— Пей. — К губам поднесли стакан, я попыталась вывернуться, потому как огонь не любит воду, а я помнила, что еще недавно была огнем, но увернуться не позволили. — Пей. Так надо.
Евсей?
Евстигней?
Еська… всех назвали, спрятали одного меж многих… хитро, да как бы самих себя перехитрить не вышло… путается все, что нитки старые, которые клубками в бабкиной корзинке. Она мне шалю обещалась связать, чтобы кружевом, чтобы с цветами. Бабка-то моя — мастерица, каких поискать.
А в чашке — отвар травяной, горький. На вкус я различила мелиссу, чернокорень и еще бадьянов лист, который, судя по отвратному запаху, брали верно, на третью ночь после новолуния.
Мерзость.
Зато в голове прояснение наступает. И стыдно становится… до того стыдно, что…
— Как вы ее вообще выпустили? — Арей тут же, стоит, руку к носу прижавши, да только помогает слабо. Кровь идет, да какая-то… розовая, будто бы… и не только из носу, вон, из уха поползла.
— К целителям! — рявкнул Архип Полуэктович, и взгляд его был тяжел, до того тяжел, что желание спрятаться под лавкой сделалось почти неодолимым. — И после поговорим, гер-рой… проводите…
Никто не шелохнулся.
— Я сам, — Арей руку от лица отнял, но кровь полилась, что водица. — Я…
— Евстигней. Лойко…
На лице боярина появилась такая тоска смертная, что прямо жаль его, бедолажного, стало.
— Сам он… сам ты этакою манерою на погост отправишься, — проворчал Архип Полуэктович, но уже не зло, скорее устало. — Теперь ты…
Я вдруг поняла, что сижу не сама, держат меня.
Кирей держит.
И видать, что дается ему это немалым трудом, вон, побелел весь, а глаза и вовсе черными сделались, как то самое пламя…
— Отпусти.
— Но…
— Зося, ты слышишь меня?
— Да.
— И понимаешь, кто я?
— Понимаю. Как не понять. Чай, не блажная…
Еська засмеялся, тоненько так, нервически.
— А это, Зосенька, еще как поглядеть… блажные, оне побезопасней будут. Отпусти, Кирей. Видишь, вернулась она.
И азарин руки разжал, сам же покачнулся и, верно, когда б не плечо Евсеево, не устоял бы.
— Спасибо.
— Не за что, — хмыкнул Евсей. — Садись. И пей.
Плеснул в мою чашку из фляги да в руки Киреевы сунул.
— Что со мною было? — Стыдно глядеть наставнику в глаза, да только дед меня учил, что, коль натворила беды, то будь добра ответить.
— Сила в тебе, Зосенька, проснулась… — Архип Полуэктович потер глаза. — Не вини себя. Мой недогляд… пошли, Зосенька.
— Куда?
— Отдохнуть тебе надобно. Отлежаться денек-другой, пока сила не успокоится…
Хотела я ответить, что и без отдыха ладно будет, да… смолчала.
Не винить себя?
А кого тогда… это ж во мне огонь вдруг появился, и не ушел, тлеют угли, подернулись пеплом, но живые. Чую их. И тронь, дунь на такие, проснутся, брызнут живыми искрами, а то и вовсе полетят…
— Зослава! — Жесткий голос наставника заставил очнуться. — Нельзя спать, Зослава… сила сожрет.