Разлюбезная моя бабушка, Ефросинья Аникеевна.
Пишет тебе внучка твоя возлюбленная Зослава, которая по тебе вконец истомилася, не чает уж до встречи дожить. Получила я твое письмецо, и не только его.
Благодарствую тебе премного за гостинцы, а особливо — за подушку пуховую и за одеяло.
Я подула на руки.
Похолодало.
В столицу зима пришла в одночасье.
Две седмицы дождя, который шел что днем, что ночью, и серым был, промозглым. Дорожку нашу развезло так, что и наставник вынужден был признать, что в этакой грязюке да по холоду не каждая лягуха выжить способная. Студиозусы, оне, конечно, лягух покрепче будут, да все одно твари подотчетные.
И утрешние пробежки сменились утрешними же занятиями в спортивное зале.
После первого же о дорожке я вспоминала с тоскою… она ж обычная, привычная даже. Бежишь себе, ногами грязюку месишь, думаешь о своем…
Спортивная же зала была огромною.
Холодною.
И всякой разною утварью заставлена. Туточки и матрацы соломенные, чтоб, значится, падать мягше было… правда, Архип Полуэктович пригрозил, что через месяцок-другой их уберет. Окромя матрацев имелися и лавки высоченные, на тонких ножках поставленные, и другие, пониже, и бревна на цепях, и иные какие штукенции, которые я от души возненавидеть успела. Я ж не скоморох какой, чтоб по бревнам скакать-выплясывать, а наставник знай себе покрикивает:
— Зося, равновесие держи!
А где ж его держать, когда бревно оное склизкое-склизкое, так и норовит из-под ног вывернуться.
Кольца трещат, но держат, клятущие, только вишу я на них дохлою рыбиной… тоже удумали, бабе подтягиваться. Архип Полуэктович знай посмеивается, говорит, что к весне я не то что норму выдам, но и кувыркаться буду.
Ох, боюся, не шуткует.
А мужикам-то ничего, нравится, скачуть, что шаленые, еще и палками махаются. Мечники, чтоб их… особливо Еська выплясывает, верткий, холера этакая, и язык — помело помелом… не раз бы ему битым быть, когда б споймать сумели.
Но то Еська… Лойко вот силою берет. Илья, при том, что неторопливый, тоже как-то поспевает, по нем не скажешь, что книжник. Про азарина и речи нету, он-то живой, что масло на воде… и даже братец Ареев как-никак, но справляется.
А я…
И бабке не пожалишься, потому как зело недовольная она, что я такую факультету выбрала. Оно и понятно, одно дело — целительница при грамоте королевской, что бабе и пристало, и достойно. А другое — воительница. Оно-то и выходит, что навроде и почет великий, да только с кем мне в Барсуках воевать-то? Там крупней пацука зверя нетушки.
Небось, опосля моего письмеца разговоров было седмицы на две, а то и на три.
И тепериче нет-нет, да вспоминают.
Вздохнула я и вновь на пальцы подула, эк мысля-то хитро вывернулась, начинала с подушек на гусином пуху, а пришла к тому, что воительница из меня выходит, что из коровы конь боевой.
Но справлюся.
По-иному тепериче никак… не могу я ни Михайло Егорыча подвесть, ни бабку свою. Она-то, мыслится, при сельчанах носу дереть, мол, так оно и задумано было… а коль отчислят, то и сказать ей нечего будет. Вовек не отмоешься… будут за спиною перешептываться, что, мол, возгордилася внучка берендеева, а может, ума лишилася, что с бабами на раз бывает, ежели сунулася в мужское дело. Погнали ея? И правильно, и поделом… нет, нету мне обратного пути.
А значится, надобно мне с кольцами сладить.
И с козелами, через которые скакать надобно. А я не скачу, я застреваю… но писать след о хорошем.
…третьего дня приключился у нас мороз, да такой лютый, что окна все на раз и затянуло. Бають, что для столицы оно-то самое времечко на морозы, но все одно непривычно мне, чтоб без снегу да морозно. Снегу, слышала, подолгу ждать приходится, да и не залеживается он в столице. Оно-то и понятно, что народу много, все топят, давече вышла в город — Божиня милосердная, дымно все, черным-черно. И от дыма тово едва оченьки мои не повылазили. Слезою изошла.
А в общежитии нашем печи тоже имеются, но хитрые оне, по романскому прожекту в стенах трубы упрятаны, а по тем трубам — вода горячая идет. Отчего не стынет, то магики ведають. Я спрошала, но толком и Хозяин не ответил. Только все печалился, что трубы тыя уж больно давно кладены, замена им надобно. В том-то годе котлы водяные новехонькие поставили, а вот чтоб трубы сменить, так то стены рушить надобно, вот и латають их магией.
Я поскребла нос самописным перышком. Не поверят барсучане в этакое диво, а ежели и поверят, то скажуть, что совсем люд в столицах одурел, ежели силы магические на воду горячую тратить. Небось, в Барсуках-то дровами обходятся аль углем, когда вовсе морозно становится. А тут…
Тут и печки-то нету.
Без печки мне тяжко, не хватает живого огня. А от окна, которое прежде меня радовало, холодком тянет. И пусть заложила я оконце то тряпьем всяческим, но не спасало оно. И стены вроде и теплые, но все одно того тепла маловато.
Мерзла я.
И с того становилась злою… и бросить все хотелося, и поплакать, и вычудить чего-нибудь этакого, а чего, и сама не знаю.
И главное, что тоска меня мучила смертная по дому.
Но все одно жалею я, дорогая моя Ефросинья Аникеевна, по печи нашее. Вспоминаю, как белила ее тем годом, а после цветами расписывала. Ты же говорила, что цветы энти — баловство одно. Да только вижу я их во сне. И тебя вижу. И дом наш, и двор… и село родное, про которое ты мне велела не забывать. И как забудешь его?
Кланяйся от меня всем. И старосте нашему скажи, что гвозди в столице дешевые, да только и работы дрянной, один длиньше, другой короче. Клепають их ученики, которых только-только до кузни допустили, оттого и выходит товар грошовый. С подковами и вовсе вязаться не след. Уж сколько ни переглядела я, да хоть немногое мыслю в деле кузнечном, но и то поняла, что негодные. Одна легонькая, другая тяжелая, третья крива на один бок. А главное, мастеровые, в глаза глядючи, брешуть, дескать, подкова сия сама собою на копыто сядет и дюжину лет держаться станет. Торг туточки принято вести бесчестно, и ежель видят пред собой покупателя несведущего, такого, который любой байке радый, то и спешат ему рассказать всякого, одно чудо поперек другого выдумывая. А как скажешь напрямки, что, дескать, в том нет правды, то и не стыдятся вовсе, но гневаться начинают, обзываться словами непотребными. Одна торговка, что пыталась продавать пироги с тухлою зайчатиною, которую крепко чесноком переложила для аромату, на меня стражу вызвать грозилася.
Я вновь отложила перо.
Про пироги оно понятно вышло. Сама виноватая, мне бы смолчать, небось, в столицах люд молчать привычный, это не Барсуки, где кажный человек знакомый, оттого и здоровьица желаешь, и расспрашиваешь, что про житье, что про здоровьице, что про скотину. Туточки, даже если случится тебе встретить кого, то сделают вид, что с тобою не знакомые.
Ох и правду говорит Арей, что не способная я об одном думать, и пытаюся с мыслями совладать, да они что зайцы по полю зимнему скачуть, кидают петлю за петлей.
То вот о гвоздях.
О подковах.
О торговке той краснолицей с пирогами ейными, от которых гнилью за версту шибало, невзирая на весь чеснок. О том, как ярилась она, махала руками, звала люд окрестный свидетелями быть, мол, дескать, на Божинином образку заговоренном готовая она поклясться, что свежие пироги… и образок тот мне в лицо норовила пихнуть… и не только мне.
И шарахнулась от этого образка, а может, не от него, но от торговки боярыня.
Статная.
Красивая, хоть и немолодая. Боярыни старятся иначе, чем сельские бабы. У тех-то краса, что дожди весенние, скоротечна. Сегодня девка в соку, завтра — баба при муже и детях, а послезавтра уже и морщины изрезали лицо, пожелтела кожа да руки сделались жесткими, что кора дубовая.
Нет, эта боярыня, пускай и лет была не юных вовсе, но лицо сохранила гладкое, без белил белое. Губы ее были красны, брови — соболины, а глаз вот, что стекло зеленое, ярок да холоден. Мазнула по торговке взглядом раздраженным, ручку вскинула, и мигом гайдуки оттолкнули суматошную бабу.
Та и сама, поняв, чего натворила, рада была сгинуть в людском море.
Оно-то и понятно: могут и плеткой перетянуть, а могут и вовсе обвинить, что сглазить боярыню желала. Или потраву учинить со своими пирогами.
Меня-то боярыня и вовсе будто бы не заметила. А может, и вправду не заметила? Проплыла мимо лебедушкой, только хрустела под коваными каблучками сапожек ее красных скорлупа ореховая. Но не на нее я глядела, не на сапожки, не на платье богатое, и не на старуху-чернавку вида прескверного, что следом за боярынею семенила. На братца Ареева, который боярыню под ручку держал.
На лицо его, худлявое, белое.
Чертами схожее.
И на Евсея, что держался вроде и в сторонке, а все одно рядом. Он-то меня заметил, но не кивнул даже, отвернулся, будто бы знать не знает.
Обидно?
Поначалу аж горячо в грудях сделалось от этакой обиды, а после… подуспокоилась я. Оно-то понятно, что Игнат матушку сопровождает, до храму ли, до лавки, аль просто погулять вышла боярыня, развеяться. Не целыми ж днями ей в тереме сидеть. И роду она знатного, славного, и сам Игнат, стало быть, тоже, об чем я в Акадэмии забываю постоянно. А значится, не с руки ему раскланиваться со всякими там девками. Что до Евсея, то он и вовсе царевичем может оказаться. Если же и не царевичем, то права в том боярыня Велимира: дружков своих царь будущий милостью не оставит. Пусть и рожденный холопом, выкупленный царицею, но буде он боярином. Пожалуют и звание, и земель, и деревенек с душами невольными, а значится, вновь же, не ему со мною знаться.
Странно… я о том происшествии, и не происшествии даже, но встрече, позабыла будто бы. А вот взялася письмецо бабке писать, и вылезла из памяти обида, что пух из дырявое сыпки.
А письмо дописывать надобно.
Учат нас, дорогая моя бабушка, крепко. Розги, как о том грозился наш жрец, не пользуют, поелику серед студиозусов множество детей боярских, которым с того ущерб великий чести случиться может. В прошлом-то, кажуть, секли, простой люд на земле, а благородного чину ежели, то на лавке, ковром застланной. Но ныне пришло высочайшее повеление розги запретить. Оно и верно, ежели в Акадэмии царевич учится, то как можно его да розгами? Еще и прилюдно? Кто ж, опосля такого, царя уважать станет? Однако же никакого ущербу учебе от запрету того не случилось, потому как науку всяческую в нас пихають много. Учать гиштории земли Росской от самодревних времен, когда не было самого царства Росского, но лишь княжества всяческие…
Гишторию я любила, поелику вел ее Фрол Аксютович.
Вот уж кто умел рассказывать! Аж порою сердце заходилось от беспокойствия, чи то за славный город Солоним, осажденный войском азарского кагана да осаду державший сто двенадцать ден, чи то за княжну Белеславу, которая в мужском платье через семь княжеств добралася, отца свово из полону вызволяя, чи то еще про кого.
Фрол Аксютович говорил неторопливо, двигался мало, порой и вовсе застывал посеред классу глыбиною гранитной, но вот… каждое слово его в душе отзывалось.
Видела я и княжества те, давным-давно сгинувшие, и князей, одних славою обуянных, других — позором заклейменных на веки вечные, третьих просто бывших да сгинувших, не оставивших порой после себя памяти иной, окромя имени…
…сказывають нам и про всякие иные страны, а еще про людей и нелюдей, в оных обретающих. Вчерась вот о харпиях расповедовали, сиречь женщинах-птицах. Живуть оные на самом краю мира, поелику страховидлы необычайные. И норову дюже скверного. Летать умеют, а летаючи, крадуть детей, особливо младенчиков женского роду, из которых ростят себе служек.
Про харпий, а тако же псоглавцев и антиподиев сказывала Милослава. Не могу сказать, что сия наука давалась мне тяжко. Конечно, Милослава была лишена того таленту, которым Божиня Фрола Аксютовича наградила, но и она расповедовала неторопливо, толково.
В классе ейном на стенах карты висели миру, рисованные так хитро, что самую крохотную речушку да что речушку, ручей разглядеть можно. И город любой, и деревеньку, и даже Барсуки свои я нашла, подивившись тому, что от столицы до них — на три пальца езды. А я вона сколько добиралася.
Это уж потом Арей объяснил про масштабу, про то, что карты энти вовсе не рисованные, а самого что ни на есть магического свойства, и что Милослава — лучший картограф.
В том ее особый дар.
Дар-то, может, и велик, не мне о том судить, ежели с картами у Милославы все ладно выходит и даже с царских палат к ней поклоны шлют с просьбами то одну, то другую составить. Да вот дело свое она не то чтобы не любит вовсе, скорее уж иного желает.
И о странах иных, о тварях всяческих сказывает сухо, без души. Но уж лучше она, нежели Люциана Береславовна, которая нас начертательной магии учит.
Ох и холодна боярыня.
Горда.
Оно и понятно, древнего она роду, славного, небось, и с царями Гожурские роднилися, и подвиги великие совершали, и магиков из их числа вышло множество.
Великою Люциана Береславовна не была.
Верно, именно это, а еще разумение, что никогда не подняться ей выше, равно как и не вернуться в отчий дом, из которого уходила она тайно, беглянкою, злило ее.
Хозяин как-то обмолвился, что желала Люциана Береславовна славы. Не боярынею замужней, годной царице в услужение, войти в палаты, но магичкою вольной, сильной, которая на саму царицу будет глядеть как на ровную, а то и повыше.
Старание в ней было.
А вот силы с талантом не хватило. И жгли Люциану Береславовну несбывшиеся надежды, мучили душу, травили… тем паче, что жених ее, брошенный за-ради великого будущего, вовсе о беглой невесте уж не помнил, новую отыскал, посговорчивей. И стала она, ни много, ни мало, а царицыною правою ручкой. От и поглядывала Люциана Береславовна на студиозусов ревниво, каждого почитая едва ли не врагом своим. А уж тех, кого Божиня и вправду наделила даром, и вовсе ненавидела.
На меня она глядела свысока, будто бы на пустое место. А коль случалось обратиться, то голос ее был холоднее зимней стужи. Но науку свою Люциана Береславовна знала крепко.
…линии всякие рисуем, стало быть, тонкие и толстые, прямые да кривые, главное, чтоб верным укладом. В ином разе, когда станешь сии рисунки силою питать, заклятье выстраивая, то рухнеть энтое заклятье, с чего беда превеликая выйдет.
Я поскребла пером нос.
Писать или нет, что сперва у меня с этою чертежною наукой не больно-то ладилось? Оно и понятно, поди, попробуй, запомни, какая из двух дюжин кистей для чего надобна.
А еще краски.
Правилы эти, незнамо кем выдуманные. И не спросишь у Люцианы Береславовны, отчего посолонь круг рисуется колонковою кистью третьего нумеру да краскою белой, а ежели в другую сторону, то надобно беличью брать на двойку либо пятерку, и тогда уж краску синего цвету.
И главное, что кажный рисунок хитромудрым получается.
Так я и мучилася, пока не дошла, что меж черчением сиим и шитьем невеликая разница. Небось, девки нашие узоры тож хитро кладут. Попробуй перейми, когда у той ж Маришки зелень в четыре оттенку, а коль цветы какие по подолу, то и вся дюжина…
А с кистями мне Арей сподмогнул.
Еще обмолвился, что, дескать, сам он не одну ночь над «Практическим руководством по начертательной магометрии» просидел.
Страшная книга.
От нея в сон клонить.
Додумать я не успела: громыхнуло вдруг, да так, что и на весеннюю грозу этак не грохоче, ажно все общежитие от подвалов до петушка кованого на крыше содрогнулося.
И уши заложило.
А после вовсе запахло паленым…