Довела Изима до самых покоев боярских.
И в дверцу резную постучалась.
Ей и отворили.
— Проходи, девка… и помни, что тебе милость великую оказали. — Сама-то у дверей осталась.
Вошла я. Огляделась… вот оно как… все студиозусы меж собою равны, но гляжу я, что иные равнее прочих. Покои у боярыни Велимиры не чета моим…
— Проходи, Зослава, не чинись.
Комната огромная, пол шкурами медвежьими застлан, для теплоты, стало быть. Стены убраны коврами шелковыми, расшитыми. Да такими дивными, каких я от веку не видала. Тут тебе и гора вздымается, а на вершине самой ее — сосна кривобокая, клонится, тянет ветви в пропасть… а рядом змей-цмок вьется, раскрывает крыла узорчатые, щерится улыбкою да глядит на меня желтыми глазами.
Не глядит — приглядывается.
Тронь такого, выскочит-выпрыгнет, вопьется когтями своими кривыми да, заклекотав по-петушиному, в ковер и утянет.
А вот ветка вишневая дрожит на невидимом ветру…
— Нравится? — боярыня Велимира сама ко мне подошла. — Их батюшке из-за моря привезли, из земли, где живут люди с желтыми лицами.
Неужто такие бывают?
Но тут же устыдилась я своих сомнений. Небось, раз азары есть да берендеи, отчего б не быть желтолицым людям? Велик мир. И много у Божини детей в нем.
— А это из Саксонии…
Вдоль стен стояли сундуки резные, дубовые. Одни с покатыми крышками, с замками блискучими, другие — низенькие да подушками придавленные, стало быть, чтоб сиделось сподручней.
Были в покоях боярыни Велимиры и лапки.
И креслица.
И даже скамеечка махонькая, на которую надобно ноги ставить, чтоб отдых им был.
Имелся и стол со столешницею каменной, резною, с ящичками, где и бумага лежала, и перья железные, и чернильницы. И столик иной, девичий, с маслами да притираниями всякими, с зеркалом венецианским, которое мне Велимира протянула, сказав:
— Посмотри.
Я и взглянула, о чем пожалела сразу. Нет, мне случалось себя видеть, что в реке аль в ведре с водою поутряни, еще и бронзовое зеркальце имелось, гладенькое, да только…
В боярынином зеркале я была иной.
Некрасивой?
Нехорошей.
Лицо круглое, будто бы распухшее. Кожа темна, а еще и веснушки на носу проступили. И сам нос какой-то… вот у боярыни — востренький, хорошенький, мой же сидит шишка шишкой.
— Это батюшке купцы кланялись, заморские, желали торг вести. Присядь, Зослава. — Велимира указала мне на лавку. — Беседа у меня к тебе имеется.
Сама-то она в домашнем, простом платье, гляделась величаво.
И я лишь вздохнула, небось, мне-то этакой красавицею никогда не стать. Лицо у Велимиры и без белил белое, бровь без сурьмы темная да вразлет.
Глаз синий.
Яркий.
В ушах аккуратненьких серьги с фирузой покачиваются, а шею ожерелье-змея обвила, сама из фирузы, а глаза — бурштын, яркие, аккурат как у вышитого змея.
— Вот, Зослава, возьми. Выпей. — Велимира самолично подняла кувшин с тонким горлом, тоже, видать, заморский, у нас этаких не делают. Разливала она по стеклянным кубкам вино и мне подавала с поклоном, будто бы равной. — И скажи, вправду ли ты берендеевой крови, как о том бают?
Сама она вино пригубила чуть.
Я попробовала.
Кислое.
Мне больше по нраву взвар, да чтоб на меду… иль медовуха, а это…
— Дед мой… берендеем был, — сказала я. Отчего б и нет? Небось, не тайна сие страшная, да и стыдиться тут нечего.
— Дед… хорошо… понятно тогда… угощайся. — Велимира подвинула блюдо с орешками, в меду варенными. Вот до такого я великая охотница.
Бабка говорила, что это у меня от деда, тот, мол, тоже сластеною был.
— Скажи, Зослава, ты ведь сюда… не только за учебою явилась? Мужа ищешь?
— А кто не ищет?
— И то верно. — Велимира вдруг улыбнулась, не как боярыня, но искренне. — Но хоть кто-то в том признался открыто, а то все выдумывают, изобретают…
И ручкою своею белой махнула.
— Что ж, в таком случае тебе будет понятно и мое стремление отыскать себе супруга…
— Царевича?
Она бокал отставила, провела по краюшку пальчиком.
— А ты привыкла говорить, что думаешь… что ж, откровенность — это роскошь, но иногда можно себе и роскошь позволить. Нет, Зослава. Это мой батюшка желает, чтобы я за царевича замуж вышла.
Вот оно как…
— Знаешь, говорят, что берендеям в глаза смотреть не стоит. — Она села напротив, подперла щеку рукой и глядела прямо, с интересом. — Что видят они не только душу, какова она есть, но и помыслы человеческие, и захочешь укрыть, не укроешь. Правда это?
— Берендеем мой дед был. А у меня… бывает порой…
— Бывает…
Взгяда Велимира не отвела.
Напротив, мелькнуло в ее глазах что-то этакое, не то надежда, не то сомнение.
— И сейчас ты ничего не видишь?
— Ничего… необычного — ничего.
А даром она слаба, это-то я ныне вижу и без дедова наследия. Правда, еще не всегда, потому как взгляд иной тренировать надобно. Не выходит у меня, чтоб по первому желанию. Нет, прищуриться надобно, голову отвернуть, глянуть самым краешком глаза.
Вот тогда-то люди и меняются.
Кто красным полыхнет, кто зеленью… кто синевою. Аура сие, сиречь сила, которая людям от Божини перепала, и цвет ея, структура многое говорят, что про человека, что про таланты его.
Велимира отливала синевой.
Вода, значит.
Но едва-едва… и силы этой хватит, чтобы в Акадэмии учиться да век продлить свой, но и только. А большего ей и не надобно.
— Видишь, да? Божиня мне силы каплю плеснула, верно, решила, что от рождения и так всего вдосталь. Красотой наделила… разумом, смею думать. Богатством. Родом знатным. Живи и радуйся.
Только нерадостно как-то сие было сказано.
— Но я бы многое отдала за то, чтобы сила у меня была… настоящая сила, а не это… знаешь, почему?
— Почему?
— Потому что это был бы шанс свободу получить. Эти девки, которые в мои подружки набиваются, думая, будто не вижу я, чего их дружба на самом-то деле стоит, не разумеют, что получили от Божини. Им в мою клетку охота. А мне — их судьбы… свободы… выучиться да и жить своим умом, своим правом…
И тут я ее поняла.
Небось, что боярское дочери, что холопской — одна судьба: замуж по отцовскому-то слову. Правда, одной за соседа, другой — за царевича, а все одно доля, коль не с милым, то и неволя… да и после жить ей за мужем, слова своего не имея.
Другое дело, коль сила в бабе имеется колдовская. Небось, такую неволить никто не восхочет. И слушать ее будут. И слушаться.
— Ежели б не царевич, батюшка мой меня из горницы и не выпустил бы. — Велимира подняла стеклянный кубок. — Сказал, что я должна использовать свой шанс… и я использую… видит Божиня, использую… и ты мне поможешь.
Глянула так, что слова утешения, каковые я намеревалась произнести, в горле комом стали.
— Мне не надобен царевич, Зослава, — меж тем продолжила боярыня Велимира. — Доволи того, что сестрица моя, за него просватанная, померла… говорят, что слаба была здоровьем…
— А на деле?
— А на деле… не желает царица с нами родства. Потому, ежели вдруг случится мне за царевича выйти, то, чую, и у меня со здоровьем беда приключится.
— Тогда чего ж ты, боярыня, от меня желаешь?
Ах, до чего не по нраву был мне нынешний разговор, виделась в нем слабость боярыни, каковой мне случилось свидетельницею стать. Слабость пройдет, да только слово-то — не воробей, вылетит — не споймаешь, не возвернешь назад.
И как скоро пожалеет она о собственной откровенности?
— Помощи твоей желаю. — Бледная ручка Велимиры, тоненькая, легонькая, никогда-то тяжкой работы не знавшая, коснулась виска. — Потому и говорю все, как есть.
— А не боишься?
— Чего?
И сама себе ответила:
— Мой дед, когда жив был, многое мне сказывал… и про берендеев тоже… был у него дружок давний вашего роду. И говорил дед, что надежней того дружка никогда и никого не было, что верил он ему, как самому себе, а то и больше, потому как себе дед верил с оглядкою.
Все одно не понимала я. Берендеи, небось, как и люди, разные бывают. Но боярыне в прихотях ее видней.
— Да и сама я вижу… дар мой, хоть и слабый, а все одно полезный. Не станешь ты языком молоть, Зослава, попусту. Не в твоей это натуре. И не в вашей. Это первое. А второе… — она лукаво улыбнулась, растеряв на миг боярское свое величие, — ничего-то важного я тебе не сказала…
Эк у нее хитро получается, говорила, говорила, а теперь, мол, ничего важного… и как это понимать-то? Голова-то у меня, небось, не боярская, к этаким хитромудростям негодная, она и с наукою-то едва-едва управляется.
— А что до вопроса твоего, Зослава, то нужно мне знать, кто из них точно не царевич…
Сказала и замолчала.
Долго молчала, раздумывая, верно, не доволи ли с меня боярское ласки да бесед задушевных. Я же думала о своем.
Не желает боярыня за царевича идти?
Батюшка неволит?
А ей страшно… страх я чуяла, и еще отчаяние, темное, сокрытое на самом дне зеленых, стеклянных будто, глаз Велимиры. С такими глазами топиться идут. Или душу выносят на перекрестье дорог, отдавая в руки того, о ком и подумать-то страшно. С такими глазами творят вещи жуткие, о которых обыкновенный человек и помыслить не смеет…
— Не бойся, Зослава. — Боярыня отвела взгляд, и меня отпустило.
Эк оно… ежели и далее так пойдет, то вскорости буду людей чураться.
— Кто не царевич, я тебе сразу сказать могу. — Хоть и нету во мне хитрости, вот ни на грошик медный, но поняла, что не след об увиденном упоминать даже. Оно и верно бабка моя сказывала: молчи, Зося, глядишь, и за умную примут. — Илья Мирославович… а еще Лойко Жучень…
Чем не женихи для гордой боярыни? Небось, мне-то они не по чину, а ей — самое оно. Велимира лишь головой покачала.
— Думала я о том, да не согласится на этакую замену батюшка… и Кирея мне не сватай тоже.
— Нехорош азарин?
— Хорош. — Щеки Велимирины вдруг полыхнули маками, да только и схлынула краска эта, вновь сделалось лицо бледно, что сметаною намазано. И добавила Велимира много тише: — Куда как хорош, да… сама разумеешь, не могу я за азарина идти. Батюшка тогда не просто осерчает, от имени откажет своего, а то и вовсе проклянет.
Слыхала я про такое, да все диву давалась, как же так можно, чтобы родители да родную кровь проклинали-то? Небось, в Барсуках кажная мамка над дитятком своим трясется, и не важно, пять годочков дитю аль все полста… вон, Марушка Ляхова старшенькую свою, которая с боярским служкою любовь закрутила, а после осталася одна брюхатая, самолично за косы таскала. И била так, что ухват пополам переломился. После ж отошла, оттаяла, вдвоем сидели на лавке да выли над тяжкою бабьей долей.
И ничего, народилося дитятко.
Ростят.
Не знаю я, чего такого сотворить должно, чтобы родители прокляли. Разве что уродится человек душегубом, вывертнем с мертвою душой, да с таких проклены — вода с гуся.
…а ведь славная вышла бы пара.
— Больше ничего не скажешь мне, Зослава? — Велимира поднялась.
И я встала.
Что сказать? Не ведаю я, кто из шестерых царевич. И выспрашивать не стану, потому как сие — не моего ума дела.
— Что ж, — Велимира поклонилась первою, — коль вдруг пожелаешь со мною встретиться, передай перстенек…
И самолично с пальчика стянула.
Перстенек тоненький, из цельного камня выточенный. А камень тот красный, будто бы кровь спекшаяся. И диво дивное, уж на что у боярыни пальчики махонькие, тоненькие, а и на мой мизинчик налез. Сел, точно завсегда носила.
— А теперь иди, Зослава. — Боярыня самолично отворила дверь. — И пусть пребудет с тобою милость Божини.
— И тебе, боярыня, благ всяческих…