— А ждет тебя, милая, дорога дальняя и дом казенный, — бабка отмахнулась от жирной мухи, которая норовила пристроиться на бабкиной морщинистой щеке.
— Чего?
— Того, Зосенька, учиться тебе надобно…
Разговор этот бабка заводила уж не первый раз. И говоря по правде, без особого успеха.
Учиться мне не хотелось. Вот никак… хотелось замуж, и сильно, до того сильно, что аж в груди щемило. А поелику Божиня от щедрот своих грудью меня наделила обильной, то и щемило крепко.
Я отвернулась от бабки, которая нарочно энто гадание затеяла… как же, на женихов… сама опять про свою учебу…
Бабка вздохнула и листы, двойным крестом разложенные, сгребла.
— Зосенька, сама подумай, какие тут женихи…
— Ивашка…
Правда, бегает он за Марьянкою, только родители его этакой невестушке не обрадуются. У Марьянки из приданого — две куры рябые да полкозы, и то с сестрицею поделиться не могут, кому какую половину.
Бабка поджала сухонькие губы:
— Не будет на чужом горе ладу, — сказала строго. — Аль и вправду думаешь, что стерпится — слюбится?
Нет, тут-то она права, про Ивашку, это я не подумавши… ну посватаюсь… матушка его заставит… или батюшка… да только Марьянку свою он, небось, по их велению не разлюбит.
И будет к ней бегать.
А я?
Защемило сильней. А может, не в тоске любовной дело, но просто рубаха тесная? Только вот отступать я не привыкла.
— Тогда Демьян…
— Вдовый.
— И что?
— Трижды вдовый, — с намеком произнесла бабуля.
И вновь права. Нет, Демьян — мужик хороший, и нет его вины в том, что женки его мрут, да только мне-то с того не легче.
Прокляли, небось.
Поговаривают, что будто бы еще дед евоный знахарку местную бросил за-ради мельничихиной дочки, вот та и осерчала… не мельничиха, а знахарка.
Дурень, что и сказать. Кто ж в здравом-то уме знахарок злит? Говорят, та в лесу на осине повесилася, а перед тем деда Демьянова и весь его род прокляла. Нет, поначалу-то я не верила, но как за три года трех девок схоронили, тут-то народец и припомнил и батюшку Демьянова, который невесту в иных краях сыскал, и что прожила она недолго, и деда его добрым крепким словом помянули.
Нет, не рискну я за Демьяна идти. Да и он боле не пробует свататься. Так и будет в одиночку сына растить, бедолажный…
Муха все ж таки села на высокий бабкин лоб, крылцы сложила, лапки знай трет, довольная такая… к хлопотам, стало быть.
— Степка…
— Маменькин сынок, а с Глуздихою у тебя ладу не будет. Станете жить да гавкаться.
И то верно. Степка — парень славный, да только без маменьки своей он и до ветру не сходит. Она же, к единственному сыночку прикипевшая, только и поучает… трижды всех барсуковских девок перебрала и не нашла той, которая дорогого Степочки достойная.
— Ганька? Тимошка-скороход…
Я перечисляла имя за именем, но впустую. Оно и правда, пусть село наше, Большие Барсуки, и вправду велико, да только парней в нем не так чтобы и много. Девок всяк больше. И каждой замуж охота, и каждую щемит, гонит бабья тоска, страх перегореть-перелететь юные годы… они ж быстрые. Вчера девка, сегодня — баба, а завтра уже и старуха седая, дитями да внуками окруженная. Аль одинокая, что старостина сестрица, сухопарая да лядащая, с глазами завистливыми, с языком гадючьим. Слова-то доброго от нее не услышишь. А все почему? Потому как крепко в молодые годы женихов перебирала, вот и не заметила, как безмужнею осталась, бобылкою горькой.
— Ты вот говоришь, что учиться тебе не надо, — бабка подсела поближе. — Да только ж, Зосенька, ты об ином подумай… поступишь в Акадэмию… выучишься, диплому получишь и мантию. Вернешься в Барсуки не знахаркою, а ведьмой царскою!
Бабка подняла заскорузлый палец.
А что, и вправду хорошо звучит… только есть одно обстоятельство, которое мне вовсе не по нраву.
— Так когда ж это будет, бабулечка? Сколько учиться надобно?
— Пять годочков всего.
И глаза хитрые-хитрые, серые, что галька речная, водой до блеску обласканная.
— Всего?!
Да пять годочков — это… это ж, прости Божиня, почти треть моей жизни! Это ж сколько мне будет-то… двадцать один… или нет, двадцать два. Я на свете, ежель разобраться, семнадцать годочков цельных прожила, а за энти годочки так никто и не посватался.
В груди заныло так, что я всхлипнула от жалости к себе… нет, невеста я солидная, с приданым немалым, да и собой хороша, только… сторонится наш люд тех, кого Божиня даром наделила.
— Тю, какие это годы, — бабка придвинулась еще ближе, сели локоток к локоточку, как некогда, в детстве моем далеком. Того и гляди, сунет руку под душегрею, вытащит калачик сахарный да сунет с утешением. Мол, не след печалиться в этакий-то день.
Солнышко.
Аль дождь, но он все одно землице нужен, пусть напьется-напитается, наберется сил… и когда бабка говорила так, то я слушала, а обиды, выдуманные, настоящие ли, но уходили.
— Для ведьмы — это и не девичество даже, детство горькое… колдуны, они поболе обыкновенных людей живут.
Ее правда, но… это ж я пока доучусь, всех приличных женихов поразбирают!
Но бабка от моих резонов отмахнулася.
— Ой, и дурища ты, Зоська… вот мы ж с тобою твоих женихов перебрали и никого подходящего не нашли, верно?
Я кивнула.
— Так чего ж о них горевать-то? Оженятся? И пущай себе, а за пять лет новые появятся… — она смахнула-таки муху, которая поднялась с тяжким гудением, небось, недовольная тем, что ея от этакой премудрой беседы отлучили. — А не появятся, то и… ты ж, Зосенька, дальше Бузькова торжища не выезжала.
Ее правда, да только и не тянуло меня странствовать. Хватит, маменька моя настранствовалась… дай, Божиня, доброго посмертия ея душеньке.
Бабуля моя, обрадованная тем, что я молчу, слухаю и не перечу, взяла меня под локоток.
— Вот гляди. Акадэмия — она где?
— Где? — послушно переспросила я.
— В столице! — На сей раз бабулин палец с кривым синеватым ногтем уткнулся мне в нос. — А в столице сколько народу?
— Много…
Всяк поболе, нежели в наших Барсуках. Может быть, даже пару тысяч наберется. Я попыталась представить себе столько люду, но не сумела. Отчего-то подумалось, что теснотень должна быть в этой столице. Небось, сидят один у одного на головах.
Жуть.
— Очень много! — со значением произнесла бабка. — А женихов средь них — что рыбы на нересте…
Я призадумалась.
Была в бабкиных словах своя правда. Отчего-то до нынешнего дня я про учебу думала как про пустую трату времени. И так умею все, чего людям местным надобно.
И пацуков выведу, и тараканов.
Банника приструню.
С кудельником договориться сумею, хмарь да хворобу из тела выгоню. Со скотом управлюся, с амбарами… бабка, небось, так учила, что куда там царевым Акадэмиям.
Она же, почуяв во мне слабину, заговорила сладеньким голосочком, аккурат таким, каким с мельничихой беседу вела, которая про меня трепалась, что будто бы я ея сыночка ненаглядного на сеновале за какой-то надобностью сманила и что вернулся он с того сеновалу мятый-премятый и уставший. Оно-то правда, утомился он быстро, хоть и здоровьем его Божиня не обделила. Только куда человеку супроть одержимца? Я ж мельничихе про то говорила… и сынок ейный хороший парень, жаль, что в позатом годе оженился… а мальничиха про женку будто и позабыла, знай языком себе мелет-мелет…
Интерес у нее.
С того интересу да со сладкой бабкиной беседы и выскочил на языке чирь чирьем. Мельничиха потом неделю не то что говорить — есть не могла. Схудала, сошла с тела да повинилась: не меня она оговаривала, невестку воспитывала, которая сыночком ее дорогим помыкает больно, хотела дурной девке показать, что жена — не стена, ее и подвинуть можно.
Но та история — давняя…
— И женихи тамошние — не чета нашим… там и купцы тебе, солидные люди… и служивые, ежель более по нраву. И мастера всякие. А то и боярина какого прихватишь…
Я мотнула головой: это бабка уже лишку хватила.
— А что? — Серые глаза ее блестели молодо, ярко. — Ты ж у нас и сама не из простых… да при даре… да при грамотке царевой… такой жене кажный рад будет!
В общем, уговорила она меня.
Нет, я по-прежнему полагала, что пользы от этой самой Акадэмии мне не будет, но и вреда, авось, не приключится. А там, буде Божиня ласкова, я и вправду счастье свое справлю.
На том и порешили.
Отъезжала я на десятый день, с обозом. И купец Панкрат, мужчина видный, в теле и с животом, каковой есть вящее свидетельство жениной об муже заботы, весьма тому порадовался.
Он мне и местечко на своей телеге обустроил. Соломки свежей положил, дерюжкою накрыл, бабка пыталась сунуть подушки, да только я отказалася: куда мне в столицы да с подушками?
— Хорошие! — Бабка оскорбленно поджала губы. — Гусиным пухом набитые!
А то я не знаю! Сама тех гусей щипала, сама и сыпки шила, и с пухом мешала сон-траву, истертую в порошок, чтоб на подушках этих спалось легче.
Только вот огромные оне.
— А на кого ж ты меня покидаешь… — Бабка вспомнила, что на нее люди смотрят — провожать меня вышли всем селом, старуха Микитишна, месяц лежмя лежавшая, и та поднялася — подушки сунула старосте, который принял их с поклоном да сестрице передал.
— И чего ей неймется? — Та скривилась. — Попортят девку. В столице той одни охальники…
— Такую попорти… — буркнул Михей, который в прошлым годе, захмелевши крепко на Весенний день, с поцелуями ко мне полез.
А я что?
Рука у меня крепкая, дедова…
— Ай деточка… ай кровиночка… — Бабка раскачивалась, при том успевая перебрать в который раз нехитрые мои пожитки. — Кошелек при себе держи, подвяжи к ноге тесемочкой.
— Уже подвязала.
— А грошиков отсыпь в зарукавники… уезжаешь в край далекий… — выла она знатно, протяжно, даром мою бабку на все похороны зовут. Она одним голосом любого разжалобит. И староста шмыгнул длинным красным носом. — Кто ж за мною-то, старою, глядеть будет…
Заблестели глаза и у старостихи, она мяла расшитый фартук да покачивалась, готовая по старой привычке подхватить жалобную песню. Поникли мои подруженьки, которые за-ради этакого поводу принарядились, Маришка и та в косы новую ленту вплела. Небось, Ивашкин подарок.
— Ой, ноженьки мои не ходю-ю-т, — продолжала голосить бабуля. — Кошель с документами на шею повесь…
— Повесила.
— Ой, рученьки мои не держат… Зося тебе там пирожков завернула с капусточкой и грибочками… ой, глазы-ы-ньки мои не видят… гляди, у торговок не бери, вечно они порченое сунуть норовят. Потом будешь всю дорогу животом маяться.
— Ба!
— Молчи и слушай старших. Ой, ушеньки мои не слы-ы-ы-шат…
— Бабуль, ты ж меня вроде провожаешь, а не хоронишь…
— Да? — Она смахнула платком крупную слезу. — А хорошо ж идет… ай, остануся одна… сирота-сиротинушка…
Девки подвывали.
Лузгали семки.
И глазами стреляли, подмечая, что у кого нового объявилось. Вон, Тришка душегрею нацепила хорошую, плюшеву… небось, маменька для этаких проводов не пожалела. А у Славки на шее монисты висят. И серьги крученые в ушах покачиваются, которых я прежде не видела. У меня этаких нету… ничего, я себе в столице, небось, и покраше найду.
— Ай, буду век вековать… горе-горевать… летит моя лебедушка, крылья расправила… да вьются по-над нею ястребы сизые… ястребы сизые, с когтями острыми… закогтят мою лебедушку… заклюют белокрылую…
— Бабуль, я ж и остаться могу.
Сухонький кулачок уперся в мой нос.
— Гляди там, Зоська… не балуй, а то ты ж меня знаешь!
Панкрат, взопершись на воз, свистнул, хлопнул кнутом… тронулись, стало быть.
— Ай, одна ты у меня оставалася… ай, как мне тепериче жить…
Бабку уже обступали сельчане, и старостина сестрица сунула ей подушки, которые бабка обняла, потому как добром своим не привыкла разбрасываться. Подушки она прижала к животу, не прекращая причитать. Это уже потом, когда телега за пригорочком скроется, бабка замолчит да пригласит сельчан к столу, чтоб, значит, проводили честь по чести покойницу…
Тьфу ты… студентку.
Будущую.
Я же подперла кулаком подбородок, поерзала на соломе, устраиваясь поудобней, и принялась мечтать, как приеду в столицу…