Глава 35. Песня

Телега катилась по чёрной земле под тёмным небом, а оно всё плакало алыми слезами. Дорога, хоженая не раз, перестала быть знакомой, таяла не далее чем в полёте стрелы, и казалось, мир уже исчез, погиб, и осталась лишь колея в пустоте, по которой путникам суждено ехать вечность. Только скрип колёс, вязкий стук копыт по раскисшей земле и тяжёлое дыхание рогачей, да порой шёпот ветра в ушах, да ещё иногда кто-то бросит слово — ничего не значащее, пустое, просто услышать, что голос ещё звучит, — и опять эти звуки, сливающиеся в тишину и звон.

Должно быть, прошёл день и настала ночь. Для путников не было больше ни дня, ни ночи: только остановки, чтобы дать рогачам отдых. Нептица сходила ненадолго с телеги и торопилась назад, и пёс не отбегал далеко. И люди держались ближе к огню, беспомощному теперь, невидному уже в десятке шагов. Казалось, уйди дальше — и не дозовёшься, навеки потеряешься, останешься бродить в сырой и холодной тьме.

Оставалась еда, но никто её не хотел.

Нат плакал неясно о чём, а потом смеялся неизвестно чему. Спутников он не слышал, но всё же ему чудились голоса, которым он внимал. Дозваться его не удавалось, он будто весь был уже не здесь, но когда в руки ему вложили стренгу, — вложили больше случайно, она мешала Клуру сидеть, — пальцы Ната ожили, и он принялся играть. От грустных песен пробирала дрожь, но весёлые трактирные мелодии были ещё хуже. От них казалось, что-то упущено безвозвратно, что-то идёт не так, и у Ната пытались забрать стренгу, но он не отдавал. Мычал жалобно, как немой, и тянул инструмент к груди.

Иногда громыхало, но будто не наверху, а вокруг. И казалось, это звук тяжёлых шагов: кто-то идёт, сопровождая телегу, но добра желает или зла, неясно.

Дорога, выбранная теперь, лежала в стороне от поселений, шла меж полей. Здесь никто не встречался, этого и хотелось, — но чем дальше, тем больше хотелось бы встретить хоть кого-то, чтобы понять, что хоть кто-то живой ещё остался на этой земле.

Наконец, рогачи Йокеля выбились из сил. Встали, роняя пену с губ и боков, а на попытки понукать их кричали жалобно. Их выпрягли, и Хельдиг дала своих рогачей, тоже уставших, но не так.

Измученные рогачи могли отдохнуть. У них теперь была свобода и поля, и память, что привела бы к дому, но они пошли за телегой и плакали, как люди. Их голоса то таяли позади, то приближались.

Хельдиг сидела рядом с запятнанным, пока он правил. Она не касалась его, и лёгкого её дыхания он не слышал, и всё же чувствовал её присутствие всем телом. И иногда думал, что даже если все они прокляты и дорога никогда не кончится, то он готов ехать так вечно.

И когда впереди показался белый лес, похожий на ползущий навстречу туман, он не почувствовал облегчения. И путь, долгий до того, что прежняя жизнь забылась и казалось уже, не было в этой жизни ничего, кроме пути, — путь пролетел, как одно мгновение.

Не сговариваясь, они остановились, когда до белого леса оставалось не больше двух полётов стрелы. Всадники спешились, и Клур сошёл с телеги.

— Я не знаю, — сказала Хельдиг, и голос её звучал глухо, — не знаю, сможет ли выйти из этого леса тот, кто сейчас в него войдёт. Здесь расходятся наши дороги. Я беру с собой сына полей, и ты, живущий дважды, должен идти с нами. Должен, или стражи Шепчущего леса однажды придут за тобой…

— Я убила такого, — воскликнула Ашша-Ри, — и убью снова!

Нат ударил по стренге и завёл тягучий мотив, похожий на тот, что звучал однажды в пустоши.

— Всё уже кончено, Ашша, — сказал Клур. — Идём, я хочу только увидеть, как камень вернётся в лес. Хочу знать, что оставляю тебя в безопасности.

— А потом?..

— Какое «потом» может быть для тебя и меня? Ты хочешь вести мертвеца на Косматый хребет? Смотри, вот порез от твоего ножа — он уже никогда не заживёт. Эта рука больше не поднимется. Если сниму тряпку, которой перевязан, увижу свои внутренности. А чем от меня смердит? Я не чую этого, но ты чуешь. Скажи! Или не говори, я вижу всё и так.

— Но это ещё ты!

— Разве? Прежде между нами был огонь. Мы ненавидели друг друга за это, но устоять не могли. Что осталось теперь, кроме жалости? Я больше тебя не согрею. Эти губы никогда тебя не коснутся. Я бы хотел, чтобы ты помнила меня другим, Ашша, другим, а не этим, которому давно пора лежать в земле!

— Так зачем ты сделал это, как мог? — закричала она ему в лицо. — Почему, почему ты не боролся? Почему дал себя убить, а мне не позволил уйти тоже?

— Почему… — задумчиво сказал Клур. — Потому, что был глупцом, а тебе не обязательно. Всё этот камень… Думал, для Свартина нет другой свободы, кроме смерти, и когда вы пришли в город, я понял: вот она, достойная смерть в схватке с врагом. Не болезнь, не безумие. Как я мог поспешить и не проверить, что камня у него больше нет? Может, его разум вернулся бы со временем? Я отнял его жизнь, отнял тогда, когда он избавился от проклятия, и этого себе не прощу. Тогда, в том бою… может, я не верил, что он отплатит мне тем же. Может, чувствовал, что заслужил. Я и второй раз не стал бы защищаться, Ашша. Я устал от своей жизни, а другой у меня нет.

Она опустила голову, и он обнял её за плечи.

— Ну, ну, не грусти! У нас есть ещё эта дорога, идём.

Так они и пошли не спеша, и чёрный рогач, кивая головой, шёл за ними.

Старый охотник хотел сплюнуть, но поморщился и проглотил плевок. Тоже побрёл следом, ведя своего зверя в поводу.

— Ты из свободного племени, — негромко сказала Хельдиг, глядя перед собой. — Наш лес не придётся тебе по душе. Твой дом рядом, ты можешь идти.

— Я не думал, что ты станешь гнать меня, — сказал Шогол-Ву. — Я шёл с Натом, дал клятву его вести, и доведу, а до остального мне дела нет. Если Свартин сумел уйти, то и меня не остановят.

Рогачи пошли — он даже не помнил, трогал ли поводья. Лес приближался — уже не туман, а отдельные стволы. Ветви, всегда голые, покачивались, приветствуя, отпугивая или то и другое сразу.

— Я не думал, что ты погонишь меня, — повторил Шогол-Ву.

— А разве ты сам не хочешь уйти? Я знаю, как живёт твоё племя: вы свободны, не зря вы дети тропы. Дороги Раудура зовут вас и уводят в путь. Вы неистовы и в любви: ваши мужчины не отдают сердце одной женщине…

— Мы не знаем любви.

— Тогда я и вовсе не понимаю, о чём ты сожалеешь.

— Я не думал, что ты захочешь меня прогнать, — сказал Шогол-Ву, и это было всё, что он мог сказать.

Но Хельдиг вдруг улыбнулась и опустила голову ему на плечо.

— Как он сказал? У нас есть ещё эта дорога…

У границы белого леса время замерло. Всё застыло: занесённое копыто рогача, брызги мокрой грязи, летящая сверху морось, до того мелкая, что не разглядеть уже, алая ли, нет. Замерли ветви. Оборвался скрип колеса.

И копыто упало, брызги разлетелись, ветви поплыли. Телега, скрипя колёсами, миновала первые деревья. Мир не изменился, и можно было дышать. И Нат за спиной рассмеялся.

Шогол-Ву обернулся: Нат лежал, раскинув руки, между мертвецами и нептицей, глядел вверх и улыбался широко. Оттуда, сверху, лился шёпот.

На деревьях, что прежде казались голыми, теперь шумела листва, туманная, прозрачная. Один лист слетел — и растаял на глазах, не коснувшись земли.

— Это души, — ответила Хельдиг на невысказанный вопрос. — Они всегда здесь.

Пёс, залаяв коротко, спрыгнул с телеги и пошёл обнюхивать деревья, оставлять метки.

— А это вожди прошлых лет? — спросил Нат, садясь и указывая пальцем, впервые за долгое время спросил осмысленно. — Во, и этот тоже?

Хельдиг повела бровями — то ли хмурилась, то ли нет.

— Зверя они простят.

Нептица тоже сошла на землю, волоча крыло и прихрамывая. Пройдя несколько шагов, она легла и обернулась на людей. Уронила голову со вздохом.

Тут над травой старого года разлилось сияние, поднялись головки тёмных сухих цветов, зашевелились, как живые, опавшие сучки и обломки ветвей, и пересветыши, длиннохвостые и рогатые, засновали вокруг.

Глаза нептицы расширились, когти сжались, царапая землю, и она прыгнула. Пересветыш развалился в её клюве и погас, падая в траву, но каждая половинка тут же стала новым зверьком. Нептица вскрикнула и прижала одного лапами. Склонившись ниже, взглянула осторожно и недовольно фыркнула: свет погас, остались только сучья, иссохшие стебли и мятый цветок.

Нептица отошла и загребла землю, а за её спиной пересветыш снова встал, умывая мордочку.

Заметив, что на неё смотрят, нептица опустила голову и побрела, распустив крыло, но это было не то крыло.

— Чего это с ней? — спросил Нат. — Я и не заметил, когда ей досталось. Мне что-то было так худо…

— Она притворялась, — объяснил Шогол-Ву и Нату, и самому себе, упирая руки в бока. — Притворялась, чтобы ехать на телеге. Хвитт…

Нептица прислушалась и, видно, поняла, что её хитрость разгадали. Хлопнув крыльями, скакнула в сторону и погналась с псом взапуски между стволов.

Белые рогачи фыркали и били копытами. Они будто сбросили усталость, оказавшись дома, вскинули головы и тоже бежали бы куда глаза глядят, если бы не упряжь.

Клур смотрел, улыбаясь, и всё ещё держал Ашшу-Ри за плечи, а она не противилась.

— Пересветыши расскажут, что мы пришли, — сказала Хельдиг. — Если кто-то хочет уйти, лучше сейчас, пока не поздно.

— Здесь я хочу остаться, — сказал Клур. — Я чувствую, моей душе тут место. Ашша, пришло тебе время отпустить меня.

— Я буду навещать тебя, — откликнулась она и, вскинув голову, посмотрела на дочь леса. — Буду приходить, и меня никто не остановит.

— Нет, ты не поняла, не этого я хочу. Освободи мою душу, ей тяжело в этом мёртвом теле.

— О чём ты просишь меня? — спросила Ашша-Ри, хмурясь и отступая.

— Помоги мне уйти, подари эту милость напоследок. В твоём племени принято отправлять слабых к ушам богов, что же ты смотришь так, будто для тебя это дико? Ашша, я не чувствую рук, не чувствую тела. Я могу сам, но как это, должно быть, выйдет глупо! Я не хочу быть смешным и жалким в этот последний миг. Попросил бы других — вот, старик охотно бы мне помог, — но я хочу, чтобы это была ты. Помоги мне уйти достойно.

— Как я буду без тебя? — севшим голосом спросила она.

— Ты останешься не одна. И ещё попрошу: когда наш сын придёт в мир, будь ему матерью и расскажи обо мне.

— Ты не понимаешь, о чём просишь!

— Ваши законы я знаю. Но разве ты сама не обходила их, когда хотела? Может, пришло время что-то менять.

И он докончил, с прищуром глядя на старого охотника:

— Ты помогла племени вернуть Косматый хребет, и ты позаботилась о том, чтобы камень вернулся в этот лес. Ты спасла их жизни и землю, и пусть только попробуют тебя осудить. Ты донесёшь это до всех, старик.

Клур умолк, ожидая ответа, и Зебан-Ар сплюнул и сказал угрюмо:

— Донесу.

— Так идём, Ашша. Отойдём.

И Клур Чёрный Коготь пошёл прочь, не прощаясь и никому больше ничего не сказав, а охотница ещё задержалась.

— Почему так больно? — спросила она неясно у кого. — Я не хочу знать эту боль!

— Ты отдала ему сердце, — негромко сказала дочь леса. — Он умирает, и твоё сердце умрёт вместе с ним. Но здесь, — она легко коснулась пальцами груди, — здесь у тебя останется его сердце. Память о нём. Не забывай.

Ашша-Ри помотала головой, стиснула зубы и пошла за Чёрным Когтем. По пути потянулась к ножнам на бедре. Нащупала рукоять не сразу.

Они ждали в молчании, но охотница не возвращалась.

— Пойду за ней, — сказал Зебан-Ар и ушёл, ведя своего рогача в поводу, и чёрный зверь Клура пошёл следом.

Но и старый охотник не вернулся, и тогда Шогол-Ву поднялся с края телеги, чтобы поглядеть.

Его соплеменники ушли, не подумав звать с собой, и тело Чёрного Когтя забрали тоже. Шогол-Ву ещё немного постоял, хмурясь, глядя на следы, ведущие прочь: два человека, два рогача, один с грузом и один налегке. Потом вернулся к телеге.

— Ушли? — догадался Нат. — А ты не хочешь с ними?

— Я ушёл однажды, — сказал Шогол-Ву. — Не для того, чтобы вернуться.

— Ну, как знаешь. А нам куда дальше-то? Это и всё, мы справились?

Они посмотрели наверх, где за прозрачной листвой колыхалось алое зарево, но боги больше не плакали.

— Идём, — сказала Хельдиг. — Идём к моему племени.

Белые звери легко везли телегу, а трое, дети разных племён, шли рядом. Рогачи Йокеля нагнали их и, хромая, брели чуть поодаль. Пересветыши то гасли в траве, то поднимались, перебегая дорогу, перепрыгивая камни, стайками качаясь на голых ветвях кустарников.

Дороги хватало, чтобы телега ехала свободно, не цепляя колёсами траву. Должно быть, этим путём дети леса возили хворост и ягоды для сынов полей.

Дорога всё тянулась и тянулась, но вот впереди застучали копыта. Люди — десятка два, все на белых рогачах — выехали навстречу. Звери Хельдиг замычали приветственно, и им ответили.

Незнакомцы в расшитой бусинами одежде, светлоголовые, с волосами и бородами, заплетёнными в косы, глядели настороженно и недобро.

Одна из женщин выехала вперёд. Она была немолода, но гордая посадка скрадывала годы, как скрадывали белые косы седину.

— Где Искальд? — спросила она вместо приветствия и огляделась, будто надеялась увидеть кого-то за спинами путников. — Где мой сын?

— Он тут, — просто ответила Хельдиг и откинула полотно, вымокшее и грязное теперь.

— Нет, нет, — прошептала женщина.

Она спешилась, почти упала со спины рогача, оттолкнув Хельдиг, протянувшую руки. Склонилась над телом, гладя по чёрным щекам так нежно, будто мертвец ещё мог чувствовать.

— Нет, нет, только не Искальд… Только не мой сын, нет! Что ты сделала с ним? Что ты с ним сделала?

Люди зашептались.

— Я понимаю твоё горе и разделяю его, — начала Хельдиг. — Но Искальд выбрал путь…

— Ты ещё смеешь его винить, теперь, когда он не скажет и слова в свою защиту? Он не только мой сын, он стал бы новым вождём нашего племени, достойным вождём, но когда твоя глупость увела тебя прочь, ему пришлось идти следом. И смотрите, чем кончилось: он мёртв, а ты стоишь здесь как ни в чём не бывало!

Пока она кричала, люди окружили телегу. Вернулись нептица и пёс: пёс зарычал, не подходя, а нептица протиснулась меж людей и рогачей, посмотрела, на что все уставились. Видно, надеялась на съестное и фыркнула недовольно.

А женщина не унималась, и люди, слушая её, мрачнели всё больше.

— Ты стоишь, — кричала она со слезами, — и привела чужаков, и я вижу, как ты смотришь на этого сына тропы, неверная! Что вы сделали с Искальдом, что вы сделали с ним, и как посмели сюда явиться?

— Нет уж, дай я скажу, — встрял Нат. — Из вас всех она одна пошла за камнем, и вот, она его вернула!

Потянув шнурок из-за ворота, он достал камень и показал толпе.

— Она смогла, пока вы тут отсиживались и ждали, что всё решится само. А твой сын — ты не знаешь, что это он заварил кашу? Крутил хвостами, как рыжуха, пытаясь сговориться то с одним нашим вождём, то с другим. Это он рассказал им про камень, из-за него убили её отца, из-за него неясно, что будет с миром, и только она одна пыталась что-то исправить, а вы ещё вините её? Хотите кого-то осуждать, так начните с себя!

Он стоял, злой и обросший, с запавшими щеками, и глаза его горели.

— Если бы твой сын не умер, его стоило бы убить, да я бы сам и убил! Это его вина, всё его вина!.. А мы ещё возились с этой падалью, чтобы вернуть домой, чтобы схоронить по-людски, хотя я так скажу: стоило бросить его там, где издох!

Мать Искальда пятилась от этих жестоких слов, цепляясь за телегу. Упала бы, если бы её не подхватили.

— Хватит, не нужно! — вскричала Хельдиг, отталкивая Ната. — Ей больно, ты её убьёшь!

— А мне не больно? А тебе не больно? А что будет с миром?..

Один из мужчин распорядился, и мать Искальда усадили на рогача, повезли прочь. С ней отправились женщины. Старики и мужчины остались.

— Здесь два тела. Чьё второе? — спросили, обращаясь к Нату.

— Тётушка моя, — ответил тот. — Тётушка Галь. Она ходила к вам, может, помните.

Дети леса отошли и велели ждать. Они переговаривались негромко, то и дело оглядываясь. Всхрапывали их рогачи, обнюхиваясь со зверями Хельдиг. Свободные, не знающие поводьев, покусывали упряжь.

Нептица протиснулась между дочерью леса и сыном детей тропы, вскинула голову. Они оба погладили светлую макушку, и пальцы их встретились и переплелись. Нептица завертелась, недовольная, хотела, чтобы гладили ещё, но о ней забыли. Поддев соединившиеся ладони, нептица клюнула их несильно, фыркнула и отошла. Двое и не заметили, только встали ближе.

Дети леса вернулись, но говорить не спешили. Оглядели путников, давая понять, что не особенно им рады, и что подметили сплетённые руки и не одобряют этого.

Вперёд вышел один, с бородой, разделённой на три косы, одну широкую и две поуже по сторонам. Прокашлялся.

— Камень вернулся, — сказал он, — но этого мало. Вы видите и сами.

Он вскинул руку, указывая на рыжий пожар, полыхающий над лесом.

— Камень отняли вместе с жизнью последнего вождя, и мы думаем, для искупления нужна жизнь, отданная добровольно. Мы не можем требовать, сын полей, эту жертву не взять силой. Но боги ещё гневаются, а значит, камень должен вернуться к нашему племени: так шло много жизней и так должно продолжаться. Тебе решать, сын полей, готов ли ты идти до конца… или конец будет другим. Тебе решать.

— Так и знал, — сказал Нат. — А что, если я готов?

— Кальдур будет следующим вождём, и камень ты отдашь ему. Хельдиг, кровь первых Хранителей, ты знаешь свой долг…

— Э, нет, — перебил Нат, — какой ещё Кальдур? Что-то не припомню я такого рядом с собой, пока тащился с этим проклятым камнем через все Разделённые земли и дальше! Никакой Кальдур не прикрывал мою спину и жизнь не спасал, а значит, камня он не заслужил! Я знаю кое-кого более достойного.

Сын леса огладил бороду и усмехнулся.

— Мы не примем вождя другой крови. Как может встать над нами чужак, не знающий ни белого леса, ни наших обычаев?

— А она? Она дочь вождя и смелее всех вас, вместе взятых.

— Женщина? — спросил сын леса и поглядел с жалостью. — Где, в каких местах женщин делают вождями? Ну, отдай камень ей. Она всё равно вернёт его Кальдуру, только сперва родит ему сына, чтобы линия крови не прервалась. Это её долг, и она его знает, хоть, может, и забыла ненадолго!

И он поглядел, нахмурясь, на Хельдиг, но она не разжала руки.

— Ну так я ещё поживу с камнем, — сказал Нат. — Мне в вашем лесу нравится, во, даже в голове прояснилось. А вы подумайте пока, что лучше: совсем никакого мира или мир, где у вас вождь не такой, как вам хочется!

— Ты не понял, сын полей, — сказал его собеседник, качая головой. — Здесь не может быть торга и споров, и времени нет. Только одну ночь мы дадим тебе на раздумья, а когда она кончится, решение будет принято. Ты отдашь камень тому, кого мы признаем как вождя, или камень будет взят силой, а ты примешь смерть. Один из нас готов пожертвовать собой, если ты не готов. Когда эта ночь пройдёт, у нас будет вождь, и будет камень, и боги, я верю, сжалятся над нами всеми и простят в этот раз. Я не хотел, чтобы мне пришлось говорить эти слова, но ещё меньше я хочу это делать. Прошу, сын полей, подумай. Ты сам поймёшь, как лучше.

Сказав это, он перевёл взгляд на запятнанного.

— Ты можешь идти свободно, мы не станем держать. Благодарю, что помог им дойти, но ты, чужак, больше здесь не нужен.

— Я не уйду, — сказал Шогол-Ву. — Я клялся вести сына полей, и путь был долог и труден, но конец тяжелее всего. Я не бросил его прежде, и бросить сейчас подло. Я останусь до конца.

Сын леса нахмурился и хотел возразить, но один из стариков подал голос:

— Да пусть останется…

— Да будет так, — согласился говоривший. — Вы проведёте ночь на берегу реки. В поселение вам нельзя — там, рядом, покоятся ушедшие, — но в эту ночь вы не враги, а наши гости. И у вас будет крыша над головой, и вода, чтобы омыть себя, и пища. О ваших зверях позаботятся. Тело Галь мы заберём. Она будет предана земле, как равная нам, потому что заслужила, и любой твой выбор, сын полей, этого не изменит.

Нат склонил голову, но благодарным не выглядел.

— Хельдиг из рода первых Хранителей, ты пойдёшь с нами. Когда кончится ночь, мы выберем нового вождя, и ты отдашь ему сердце. Да будет так!

Она не стала спорить. Пожала руку напоследок, бросила взгляд, будто что-то хотела сказать, — не понять, что, — высвободилась и ушла, увела своих рогачей. Нат лишь взял с телеги стренгу.

Их заперли в купальне на берегу. Дали вымыться, оставили хлеб и сыр и заперли снаружи на засов. Напоследок сказали:

— Даже не думайте бежать. Стражи Шепчущего леса знают о вас и будут следить. Ты ведь помнишь стражей, сын полей, упавший в реку?

— Помню, — хмуро ответил Нат.

Теперь он стоял у оконца, слишком узкого, чтобы выбраться, и глядел в ночь. Там, снаружи, бродила нептица, иногда вставала на задние лапы, совала клюв в окно и тут же отходила, чихая. От камней на полу, казалось, ещё шёл пар.

— Додумались, где закрыть, — проворчал Нат. — Я сдохну сейчас, и камня они не получат. Ну, веришь ты, что эта дурацкая ночь и есть наша последняя?.. А, не наша. Моя. Тебя-то отпустят.

Он подошёл, не прикрывая окна, и сел на лавку рядом с запятнанным. Потянувшись к блюду, разломил хлеб, но есть не стал.

— И откуда они его берут?

— Что?

— Хлеб. А, забудь, я другое хотел сказать. Я рад, что ты меня не бросил, одному бы тут было совсем паршиво. Могли хоть выпивку дать…

Шогол-Ву промолчал.

— Куда ты пойдёшь потом, к своим?

— У меня нет своих.

— Ну, тогда на Сьёрлиг, как мечтал? Может, и бабу там найдёшь. Эх, жаль, меня рядом не будет, а то ведь у тебя ума не хватит понять, как с этой, Ингефер. Она сама на шею вешается, а ты: я похлёбку варю, я то, я это.

Нат хохотнул.

— Она ведь к тебе бы пришла, сама бы пришла, да ты похлёбкой всё и перегадил. Люди как стали хвалить да над ней смеяться, что пятнистый, мол, лучше готовит, а её стряпнёй только крыс травить, так её и зло взяло.

— Мне не нужна была Ингефер.

— Да уж брал бы, что дают, — посерьёзнел Нат. — Нужна, не нужна… Которая нужна, с той, видишь, ничего не выйдет. Это как мне ждать, что белая дева выйдет из реки. Глупая эта жизнь… Ты хоть обещай, что будешь счастлив, а? Мне-то мир этот, ну, знаешь где… Ради этих я и пальцем бы не шевельнул. Хельдиг вон тоже, видно, не особо рада, а проживёт, как у них положено, против не пойдёт. Ей моё решение счастья не даст. Йокель только вот, да тот мальчишка, Тонне, да ещё ты. Будешь счастлив? Клянись!

Шогол-Ву промолчал.

— Слышишь, клянись! — толкнул его Нат в плечо. — И так тошно, будто рогачьих лепёх наелся, ещё ты с кислой рожей. Вот ради этого мне жизнь отдавать?

Кто-то завозился снаружи, отпирая засов, и Нат умолк.

Первым влетел ветер, сунул холодный нос, обнюхал лица и колени. Следом вошла дочь леса, заморгала, прикрывая глаза от света лампы. Сама добралась без огня, лишь пересветыши, видно было, освещали путь.

— Можно мне войти? — спросила она несмело.

— Ну, давай сюда, — хлопнул Нат по лавке. — Что, тебя отпустили?

Хельдиг промолчала. Зашла, прикрыла дверь, и в неё тут же заскреблась нептица.

— А то мне показалось, тебе не положено было сюда соваться.

— Я виновата, — сказала она печально. — Привела тебя на смерть. Я надеялась… Думала, ты сможешь просто жить.

— Да? А я вот не надеялся. Так и знал, что камень отдать придётся, только не ждал, что так быстро, да ещё дурню какому-то.

— Я хочу остаться здесь, если не помешаю. Вместе ждать не так тяжело.

— Да проходи уже!

Нат хлопнул по лавке снова, а сам поднялся.

— Слушай, — сказал он, — а стражи далеко?

— Бродят вокруг. Уйти не получится, сын полей.

— Да я не уйти… Я вот что: хочу напоследок сыграть у реки. Может, песню придумаю. Ты только куртку мне дай, а то нам, видишь, не оставили. Во, мне для счастья больше ничего и не надо!

Он сорвал с плеч Хельдиг куртку, наброшенную торопливо, — не её старую, измызганную, а чистую, но большую, с чужого плеча, может, отцову, — зажал стренгу под мышкой и исчез в ночи, только дверь скрипнула. Слышно было, что-то сказал нептице. Хельдиг и рта раскрыть не успела.

Обхватив себя руками, хотя в купальне было совсем не холодно, она подошла к лавке и села на самый край.

Нат не соврал. Слышно было, тронул струны: ещё не играл, настраивал.

Хельдиг подняла взгляд, хотела что-то сказать и не решилась, только придвинулась ближе.

— Когда придёт Двуликий, — сказал Шогол-Ву, — твоё племя выберет нового вождя, и ты отдашь ему сердце. Чего ты хочешь от меня, дочь леса?

— Я не думала, что ты меня погонишь, — сказала она, не отводя глаз.

Взгляд её был испытующим и печальным, но тревожило не это. Дочь леса смотрела так, будто видела перед собой не изгоя, чужого в этом лесу и в любом месте, куда бы он ни шёл. Она видела не того, кем он был, а того, кто сильнее и лучше во всём, и когда он несмело коснулся её щеки, тоже протянула руки навстречу.

А потом, прижимая её к себе, он просил только:

— Не закрывай глаза, смотри на меня…

Далеко на берегу играла стренга, и песня была новая. Казалось, её пели не струны, а лес и река, и эта ночь, и всё вокруг. Всё в этом мире рождалось, чтобы умереть и родиться снова, а потому не было начала, и не было конца.

И ночь наполнилась запахами трав. Травами жаркой поры пахли расплетённые косы, и плечи, и ладони. Сын детей тропы дышал — и не мог надышаться.

— Что ты делаешь? — негромко спросила Хельдиг.

— Хочу запомнить…

А потом они лежали и молчали, потому что не нужно было слов, потому что они стали одним и останутся одним, сколько бы полётов стрелы не легло между ними, и они были одним задолго до этой ночи.

— Знаешь, — сказала Хельдиг, проводя пальцами по его плечу, касаясь шрамов от недавно заживших ран, — а ведь мы боялись вас, детей тропы. О вас говорят всякое… Детьми мы ходили к границе. В те ночи, когда горело круглое око, ужасный вой разносился далеко. Что вы делали в эти ночи, пытали врагов?

Шогол-Ву засмеялся.

Он смеялся, уткнувшись в её шею, и притянул ещё ближе, и смеяться перехотел, но дочь леса ждала ответа.

— Так нарекают у нас детей, безымянных детей племени, — сказал он, глядя ей в глаза. — Бросают в костёр особые травы, и вождь глотает дым, и каждый в племени даёт свой голос. Из голосов будет соткано имя.

— Это правда?

— Если дитя показало себя хорошо, люди племени шипят и рычат, как рычат сильные звери, и имена выходят сильными. Ты слышала такие: Зебан-Ар. Ашша-Ри. Раоха-Ур, так звали мою мать…

— А твоё имя?

— Негодные дети племени недостойны хороших имён. Охотники улюлюкают, будто травят зверя, или воют, как псы. Не каждый захочет дать свой голос. Не оставили безымянным, уже большая честь.

— Они ошиблись, — прошептала Хельдиг, отводя прядь, упавшую ему на глаза. — Ты лучший из них, лучший из всех, кого я знала…

С ней он и правда верил в это. А что будет без неё, того он сейчас знать не хотел. Ночь дошла до середины, и время ещё оставалось.

— И мы боялись мёртвого леса, — сознался он потом, касаясь губами её виска. — Ходили к границам на спор. Мы с Ашшей-Ри держались дольше всех, остальные сбежали.

— А я ходила с Искальдом однажды. Так испугалась, что ноги не могли идти и голос пропал. Потом я окликнула его, но он молчал, и это было хуже всего — если бы ты знал, как я боялась найти его со стрелой в груди! Но когда осмелилась поглядеть, оказалось, он давно ушёл. Его не хватились, а мне досталось.

В эту ночь они не сомкнули глаз. Но как ни гони сон, даже самая долгая ночь неизбежно кончится, а перед тем наступит самый тёмный час.

— Будь счастлив, когда уйдёшь, — попросила Хельдиг. — Ты ничего мне не должен, живи свободно. А долг свой перед вождём я выполню, лишь о единственной милости попрошу его: пусть скажет мне, когда твой срок придёт и душа твоя вернётся в Шепчущий лес. Тогда и я уйду к тебе, и может, однажды мы вернёмся в мир вместе и сможем быть рядом в этот раз.

Шогол-Ву молчал, понимая, что как бы крепко ни держал её, удержать не сумеет. Он обменял бы весь мир на неё одну, но этого обмена никто не предложил.

— Ещё хочу сказать: я думала прежде, что дать сердце так же просто, как и дать слово. Но я поняла теперь, что сердце решает само. Оно отдано тебе, и для того, кто будет ждать меня на рассвете, ничего не осталось. Так унеси его, забери с собой, пусть оно странствует по твоим дорогам, пусть хоть сердце моё будет свободным!

— Моё останется с тобой, — сказал Шогол-Ву. — Может, иногда ты будешь вспоминать, что не одна.

Но время ещё оставалось, хотя они всё тревожнее смотрели в окно украдкой, тая эти взгляды друг от друга, — ещё оставалось время, пока не рассвело и пока летела с берега песня Ната.

Но вот другие звуки вплелись в неё: грохотали, звенели бубны и выл пёс. То была новая песня, плохая, недобрая, и стренга умолкла, не желая петь с бубнами вместе. Вскоре и Нат застучал в дверь.

— Идут, — выдохнул он, запыхавшись, в щель, не заходя. — Хельдиг, ты ещё можешь уйти, чтобы не заметили!

Но она уходить не стала. Высоко подняв голову и ничуть не стыдясь, она вышла к людям рука об руку с сыном детей тропы. Могла и не стараться так: о том, как она провела ночь, говорили её губы, распущенные косы, горящие щёки и глаза. Люди шептались и бросали взгляды, но её ничто не задевало.

Один из племени сердился больше всех.

Он стоял впереди, сжимая губы, в гневе так похожий на Искальда. Побелевшие ноздри раздувались, пальцы комкали край куртки, искусно расшитой бусинами, не застёгнутой, чтобы осталась видна рубаха, новая и вышитая тоже. Светлые волосы, хитро заплетённые в косы, были перевиты лентами, и весь его вид говорил о том, что двоим полагалось готовиться к этому часу, что и Хельдиг должна была явиться на берег не в одной рубахе, измятой и простой, не в отцовской куртке, которую ей набросил на плечи Нат. Не под руку с выродком.

Но племя смолчало. Только, казалось, злее били в бубны, пронзая взглядами, а потом бубны умолкли.

— Хельдиг, кровь первых Хранителей, встань рядом с Кальдуром! — велел один из мужчин.

— Я успею ещё, — дерзко ответила она и не тронулась с места. Племя снесло и это.

— Ты решил? — спросили у Ната.

Широко улыбаясь, он дёрнул струну. Стоял, счастливый и неуловимо другой, будто одна эта ночь изменила его больше, чем весь пройденный путь.

— Решил. Я отдам камень…

Кальдур протянул руку, но тут же и уронил, повинуясь взглядам стариков. Нат ещё не докончил.

— Да, куда торопиться? — сказал ему Нат, дав понять, что спешка не осталась незамеченной, и сын леса закусил губы. — Я вот что хочу сказать, друг мой…

Он перевёл взгляд на запятнанного и опять улыбнулся хитро.

— Первое… Ну, первое не скажешь при всех, а ты и сам знаешь. Второе: я тётушку услышал! Здесь её душа, и наконец мы с ней поговорили. Сказал я, что хотел, и груза этого на мне больше нет. Ей хорошо, и мне хорошо. Третье — и Магна тоже тут! Сколько лет прошло, я и считать бросил, а она всё кается. А сын наш, Люкке, чистая душа, давно уже вернулся в мир, пришёл опять под улыбку Двуликого. Кто-то другой теперь зовёт его сыном, а мне уже никогда не назвать, не повидать его, но всё равно, понимаешь? Раз он там, то нужно, чтобы мир ещё стоял.

Нат потянул с шеи шнурок, и Кальдур опять вскинул руку — и опять опустил.

— Да погоди ты! — прикрикнул Нат. — Спешка хороша, только когда в отхожее место бежишь. В эту купальню, небось, вы все ходите — что, хотите прямо тут раздери-лозу, чтобы всякий раз цепляться и меня поминать недобрым словом? Кто ещё знает, сколько её вырастет, а обо мне и без того есть кому вспомнить… Давайте на берег, да с песней: последний путь, как-никак.

И он пошёл первым, играя на стренге, и остальные потянулись за ним. По лицам было видно, что обряд они представляли не так, но спорить не решались.

Сын детей тропы и дочь леса, переглянувшись, тоже пошли рука об руку, держась в стороне от прочих. Нептица прискакала откуда-то, нагнала их и пошла рядом, высоко вскидывая лапы.

Река была тиха, так тиха, что и голос её упал до шёпота. Волна почти неслышно набегала на берег, песчаный и низкий. Деревья расступились, и одеяло из серой шерсти, растянутое над миром, лишь чуть заметно тлело у края, отражаясь в далёкой воде.

Казалось, и листья притихли, и ветер бродил неслышно. Только одинокая птица пела на том берегу, и голос её летел далеко.

— Вот хорошее место, — сказал Нат, остановившись почти у кромки воды и оглядевшись. — Если и суждено где-то стоять много жизней, то здесь. У окна купальни тоже ничего, да я не знаю, достану ли до окна. Должно быть, не свезло бы: в последние дни Трёхрукий меня оставил. Ну, что ж… Да тебе, бедняге, может, правда в отхожее место надо? Что ж ты дождаться-то не можешь?

Кальдур убрал руку и сделал шаг назад, фыркнув, как зверь.

— И последнее, — сказал Нат, трогая струны. — Я песню сочинил. Удалась!

Он заиграл, прикрыв глаза, и улыбнулся весь — не только губами, но каждой чёрточкой лица, всей своей позой, — и такой светлой и хорошей была улыбка, что и Шогол-Ву улыбнулся тоже. А песня была та самая, что звучала ночью с берега, песня о том, что сердце находит и, найдя, никогда уже не теряет.

И волна плеснула, ещё и ещё, и Двуликий улыбнулся с холма, сдвинув одеяло. Свет его улыбки отразился в реке, брызги, взлетая, сплелись, и из крошечных капель воды, из ветра и света соткалась дева.

Коса её, белая, как пена, струилась до пят и плыла по воде. Платье текло, серое, алое, синее, или платья вовсе не было — не разглядеть, не понять. И лицо, как под быстрой водой, менялось непрестанно: вот совсем молодая, вот зрелая, а вот за плечами жизнь, и не одна, — но даже старости не под силу было тронуть её гордость и величие.

Босая, дева шагнула на берег и встала рядом с Натом, и люди упали, склонясь перед ней. Но Нат стоял, и Шогол-Ву остался стоять тоже, и Хельдиг, что держалась за его руку, не преклонила коленей.

Река зашумела, огибая камни. То был голос белой девы, и он сложился в слова.

— Поднимитесь, — велела она.

Люди послушались не сразу. Вставали, глядя друг на друга, будто спрашивая, верно ли поняли, что разрешение дано.

— Камень мой, — прошептала дева, плеснула волной. — Помните, что это я его дала? Я достала его со дна реки для первого из вас, того, кто клялся на крови хранить покой богов. Что же вы сделали с этим даром?

Она качнулась вперёд, и все отступили, и каждый промолчал.

— Вы стали поднимать мертвецов, — сказала дева, и голос её пролетел над толпой холодным ветром. — Разве не вам, живущим в белом лесу, ясно лучше прочих: это страшнее, чем смерть? Вы не должны были. Вам стоило лишь выбирать вождей, которые не станут. А первая кровь?

Она поглядела на Хельдиг. Долго, задумчиво глядела, старея и умирая, и юной рождаясь вновь. Протянула руку, всю перевитую жемчугом, и уронила, и рука с телом стали единым потоком.

— Много жизней назад здесь, у реки, первый из вас дал клятву на крови. Он сам и его род не должны покидать лес, и клятва держала их долго, но не вечно. Зачем вы так усердно несли эту кровь? Не смешали её, не оборвали род. Давно были бы свободны.

Люди молчали. Казалось, и не дышали.

— Так слушайте приговор, дети белого леса! Камень я заберу, он больше не нужен вам, а зачем был нужен, вы забыли. Живите в мире, но пусть вас отныне держит не страх, а веление сердца. Ничей покой вы хранить не должны: боги давно проснулись.

Она протянула руку ладонью вверх. Нат отошёл, положил стренгу на песок и вернулся. Посмотрел на запятнанного и кивнул ему с улыбкой, а потом, глядя в лицо белой девы, отдал ей камень.

Тонкие пальцы сжались, и видно было сквозь прозрачную ладонь, как отлетает серебро, как уносит вода шнурок. Остался лишь камень, белый и голый, — простой речной камень, неотличимый от других. И вот он упал на дно.

Нат схватился за грудь, пошатнулся, разбив сапогом волну, закричал и захлебнулся криком. Лопнула рубаха, и тело удлинилось, белея на глазах, протянулись руки-ветви, проклюнулись новые из-под рёбер. Ноги вросли в землю корнями, цепко схватились за берег.

Речная дева качнулась к нему, разлетелась волной, обняв напоследок, и их не осталось. Лишь белое дерево без листвы, такое же, как прочие в этом лесу, и вода у его корней — текучее серебро.

Стало очень тихо.

Все застыли в молчании, но вот первый подошёл, поклонился дереву и пошёл прочь. За ним второй, третий. Вскоре на берегу остались только дочь леса и сын детей тропы.

— Мне нельзя покинуть лес, — сказала она. — Ты слышал белую деву? Я связана старой клятвой, а ты свободен.

— Слышал, — ответил Шогол-Ву. — Ты ничего не должна вождю. Мы обменялись сердцами, и я останусь там, где моё сердце.

Подняв стренгу, он повесил её на низкую ветвь, будто нарочно протянутую, и двое пошли прочь, успев ещё увидеть напоследок, как на дереве появился первый трепещущий лист.

Они шли, держась за руки и глядя друг на друга, а над рекой, казалось, летела последняя песня Ната.

Загрузка...