Глава 2. Место, куда лучше не попадать

Полицейский сопроводил меня до чёрного воронка с расшатанными дверями и ржавыми обводами по нижней части авто. Нагревшийся от солнца металл машины неприятно пах на расстоянии, как куртка с чужого плеча — смесью пота, железа и чего-то едва уловимого, думаю, накопившегося страха.

— Смотри не заблудись, — буркнул он, помогая мне подняться внутрь. — А то у них там лестницы, как в видеоигре. Можно пойти вниз — а оказаться в другой жизни.

Я не стал уточнять, о какой именно игре он говорит. Просто расположился внутри поудобнее: спина ровная, скованные руки сомкнуты в замок, мысли — где-то вокруг.

Путь занял минут двадцать, может, тридцать. Я не считал. Смотрел на болты в полу и слушал, как где-то в передней части воронка позвякивает какой-то металлический предмет, будто просится наружу. Машина подпрыгивала на кочках, как будто не хотела везти меня по адресу. «Вот и сам стал пассажиром», — подумалось мне. — «Только поездку в это место я не заказывал».

Когда остановились, водитель что-то крикнул, дверь сзади со скрипом отворилась, и в лицо дохнуло солнцем, пылью и старым камнем. Прибыли. Следственный изолятор номер два. Та самая легендарная Батырка.

Здание, в котором пахло не просто историей — в нём воняло пережёванными чужими жизнями. Кирпичи были жёлтовато-красные, как зубы курильщика. Решётки на окнах не гнулись даже в фантазии. Двор узкий, будто специально построен для смирения. Я шагнул внутрь. За мной — двое в сером.

В помещении приёмки было прохладно. Мраморный пол со щербинками, зелёные стены и обшарпанный стол с журналом, в который вносили мою фамилию.

— Каримов, подозреваемый по статье сто пять. Следствие. Номера дела пока нет.— Где подписал?— На том листе.— Тут ещё один давай.

Потом пошёл поток: Снять одежду. Сдать шнурки.Пройти тщательный полный осмотр — «раздвинь ноги», «подними руки», «повернись», «присядь, встань». Тело реагировало на команды самостоятельно, без моего участия — как в детстве на медосмотре. Мысли были где-то далеко.

Меня переодели в серую робу. Носки выдали застиранные, с чужими инициалами, выцветшими на подошве. В пакете остались часы, ремень, паспорт, телефон и какая-то мелочь из карманов.

Потом — коридор. Холодный, каменный. Пол — как в больнице. Свет — как в морге. Перед тем как завести меня в отсек, один из охранников немного притормозил. Второй достал ключи и с тоской сказал:

— Слышь, Тоха, ты того с «пальцевым синдромом» видел вчера?

— Который считает, но не сходится? — отозвался второй, в очках с толстыми линзами.

— Ага. Наш фокусник. До сих пор в одиночке. Сидит, на ладонь таращится, как будто там кино идёт.

— Не удивлён. Я, когда первый раз его видел, подумал — шутит. Типа анекдот такой. Считал пальцы и путался.

— Ага, «один, два, три, четыре… восемь, девять». Где, мол, остальные? А у него — как будто и не было никогда.

— Что, даже шрамов нет?

— Вообще. Кожа гладкая, как у младенца. А в личном деле — фото с нормальной рукой. Чётко, чёрным по белому. Большой палец, всё как у людей.

— Да ну. Сам видел?

— Да, специально смотрел. Подтверждение медицинской комиссии, отметка о дактилоскопии. Все отпечатки пальчиков на листе. Всё, как положено есть. Только пальцев — нет.

Тоха выдохнул.

— И что он говорит?

— Говорит: «У меня всегда так было». И ещё повторяет, как мантру: «Меня тоже посчитали».

— Оно?

— Именно так. Никто не понимает, что за «оно». Он не объясняет. Только улыбается. Но как-то нехорошо. Знаешь, как будто ты уже в его счёте участвуешь. Или рядом где-то.

— Слушай, а это не он ночью орёт?

— Не-а. Этот тихий. Только пальцы свои считает. Сидит, шепчет, будто боится сбиться. Иногда на стену смотрит. Там царапины странные. Сделанные точно не его ногтями.

— Блин. А может, он сам себе их… ну, оторвал?

— Да если бы. Врачи осматривали. Там ткани цельные. Без следов травмы. Они говорят — анатомически он как будто так и родился. Но отпечатки в базе — с пятью пальцами.

Тоха помолчал, покачал головой.

— Вот уж чего боюсь — это чтоб память врала. Не голова, а именно память. Типа, был палец — и нет. А ты как бы должен помнить, но не можешь. Как если бы один из твоих пальцев был… выдуманный.

— Ага. А теперь представь, что он считает — и ты рядом. И вот он говорит: «Восемь… девять… десять». А десятым становишься ты.

— Хорош гнать. Я спать хочу, а не с подушкой обниматься от жути.

— Ну, тогда не ходи к нему в камеру. Он вчера после прогулки к стеклу подошёл, ладонь приложил. А потом спрашивает меня, как ни в чем не бывало: «Ты свои пальцы пересчитывал когда-нибудь? Может, у тебя их шесть».

— Тьфу ты. Больной.

— Ага. Но не буйный. Поэтому и держат пока. Врачи хотят понять. А следак один говорил — похожий случай был в 1983. Только тот себе считать начал людей, а не пальцы.

— И чем закончилось?

— Говорят, в дневнике была только одна запись: «тринадцатый сбежал». Однако не было ни списка, ни предыдущих двенадцати. Только он один.

Они замолчали. Один посмотрел на меня, как будто впервые заметил, что я стою рядом. Другой фыркнул, покачал головой.

— Ну ладно, пора тебе в гости к философам. Там, кстати, весело — и про богов расскажут, и буйного покажут.

Он пошёл к двери и, повозившись с ключом, сказал дежурному по коридору:

— Камера восемь. Новенький к ним.

Щёлкнул замок. Сталь мягко сдвинулась. За ней начиналась какая-то новая глава моей жизни. Охранник отпер дверь и подтолкнул меня внутрь.

— Камера восемь. Спокойно себя веди. И уважительно к старшим.

Я вошёл.

Запах — спёртый, влажный, но не тошнотворный. Скорее, тяжёлый. Слой человеческого присутствия, перемешанный с пылью и ржавчиной.

В камере было восемь коек. Четыре с каждой стороны. На одной кто-то лежал неподвижно, спиной ко мне. На другой сидел круглолицый мужичок с пивным животиком и татуированной лодыжкой — рассматривал свои ногти. Рядом, по центру, восседал сухой, жилистый старик с прямой спиной и цепким, оценивающим взглядом. Неспешно крутил в пальцах янтарные чётки и как будто держал на себе всю геометрию камеры.

— О, пополнение, — сказал старик, не вставая. Голос его был спокойный, но сдержанный. — Добро пожаловать.

— Вечер в хату, — кивнул я и поправил матрас под мышкой.

— Хех. — старик хохотнул. — Начитался всякого? Я же первохода за версту вижу невооружённым взглядом. Виктор Иванович, — коротко представился он. —Можешь падать на любую свободную шконку.

Круглолицый поднял глаза, почти с облегчением:

— А я Альберт. Ну… Эйнар, если по-настоящему. Это имя, которое мне недавно открылось. Свыше. — и указал пальцем на потолок камеры. Я по инерции посмотрел туда и увидел только ржавые жёлтые разводы на побелке.

— Стас.

— Ага. Тут, значит, нас трое. Вернее, четверо, но он — не совсем с нами. Поэтому не считается. — Он кивнул в сторону лежащего. — Мы его просто называем… ну, никак. Он не говорит своего имени. И каждый раз, когда мы пытались спросить — просто смотрит, как будто через тебя. Днём тихий и вялый. Ничего не помнит. Подписывает у ментов всё подряд. Думаю, на него все висяки за последние лет пять повесят.— А ночью?

Альберт понизил голос:

— Ночью — жесть. Кричит, орёт, руками машет. Мы с Виктором Ивановичем его привязываем простынями. Не в смысле пытаем — а чтобы сам себе вреда не причинил. Говорит что-то странное. Про пламя, про огонь. Мол, огонь ушёл. Пустота осталась. Как будто он кого-то потерял. Или что-то. И всё время… смотрит в угол. Будто кто-то там стоит.

Я бросил взгляд туда, куда он кивал. Там был только облупившийся угол, в пятнах и царапинах. Но почему-то мне стало неуютно.

— А вы за что здесь?

— Я?.. — Альберт вздохнул. — Нападение. На бабушку у подъезда. Ну, это по их бумагам. А на самом деле — я спасал. Она читала вслух. На латыни. Молитвы или проклятия — не знаю. Глаза у неё были… пустые. Я почувствовал опасность. Я же перст Одина, не мог пройти мимо. Попытался вырвать у неё книгу. А она истошно закричала. Соседи вызвали ментов. Ну, и вот.

Я молчал. Уточнить про перст было интересно, но я посчитал такой откровенный вопрос не своевременным. Альберт внимательно смотрел на меня.

— Тут, кстати, не так уж плохо. Особенно если тебя посадили с теми, кто не хочет сломать тебе лицо. Виктор Иванович — он серьёзный авторитет. Законник из старой гвардии. Его даже вертухаи уважают. И специально посадили к нам, а не с братвой. Он нынешнюю уголовную шушеру очень не любит, потому, что понятий они не имеют. Поэтому он у нас, чтобы там кипеш не поднимал. Мне на прогулке парни из другой камеры шепнули. Уважение, стаж отсидки какой-то легендарный, но без понтов. Видишь — ни одной татуировки. И общается по-человечески.

Виктор Иванович при этих словах едва заметно хмыкнул и поправил подушку за спиной.

— А ты как сюда попал?

— Сто пятая. По подозрению в убийстве, — честно ответил я.

— Тоже неплохо, — кивнул Альберт. — У нас тут, считай, клуб людей с неправильно сложившейся судьбой. Кто с духами борется, кто с законами. И я вижу о тебе кое-что.— В каком смысле, перст Альберт? — чуть нахмурившись, спросил я. Альберт загадочно приложил палец к своим губам и улыбнулся.

Я сел на койку. Воздух в камере был тяжёлый, как вода в заброшенной бане. Но странным образом — не давил. Просто напоминал: ты здесь. А не дома. За дверью послышались шаги и голос:

— Ужин, граждане отдыхающие. Подъём.

Дверь открылась, вошёл надзиратель, закатил тележку с алюминиевыми мисками.

— Порции на всех. Поэтому давайте без эксцессов. Сегодня в вечернем меню пюрешка с котлеткой. Виктор Иванович, вам ещё бутер с колбасой. Всё как вы любите.

Раздались шаги, алюминий лязгнул о стол, и блюдо дня распространило по камере сладковатый аромат — не то картофель, не то бумага, растёртая с солью. Котлеты были плоские, с подозрительными пятнами, как будто их жарили на сковороде из бетона.

— Кушать подано. Садитесь жрать, — сказал Альберт и метнулся к еде первым. Вцепился в свою миску так, будто она могла убежать.

Я присел к столу и взял свою порцию. Виктор Иванович ел не спеша, как будто в этом был некий ритуал: отломить кусок, вдумчиво пожевать, запить из кружки. Ни лишних движений, ни лишних слов.

— Он не будет, — кивнул Альберт в сторону лежащего. — Можно я?

— Бери, — отозвался Виктор Иванович. — Он уже целую неделю как без аппетита.

Альберт сгрёб порцию безымянного сидельца и принялся за неё с тем же рвением. Я даже подумал, что он мог бы съесть и мою — если бы я отвернулся.

Когда тарелки опустели, Виктор Иванович вытер руки носовым платком и сказал:

— Альберт, пришло время вечернего чаепития.

— Сейчас, — ответил тот, полез под подушку и достал самодельный кипятильник — кусок провода, два лезвия, между которыми нитками были закреплены пара небольших щепок. Через минуту запищало, зашипело, вода в старом мелком чайнике начала пузыриться.

— Чифирить с нами будешь? — повернулся ко мне Виктор Иванович.

— А кофе есть? — спросил я, хотя сам не понял, зачем. Наверное, проверил мир на прочность. И тут же в голове, словно отголоски той, другой жизни, всплыли воспоминания о настоящем кофе. О, этот благословенный напиток. Вспомнилось, как ругалась Лена и причитал дед Исмагил, что я слишком злоупотреблял кофе. Они считали, что он не идёт мне на пользу. Я же в глубине души не соглашался с этим, удивляясь, как можно не любить кофе. Как-то подвозил пассажира, который сел в машину со стаканчиком кофе. Мы разговорились и он сказал классную вещь: люди нам, кофеманам, просто завидуют и раздражаются от того, что сами пьют слишком мало кофе.

В реальность меня вернул смех Виктора Ивановича — низкий, сиплый, как будто от души.

— А ты дерзкий. Ну, ладно, найдём.

Кивнул Альберту. Тот, не вынимая самодельный кипятильник, вытащил из какого-то тайника небольшой пакетик «Якобса» и положил на стол рядом со мной.

— Тут главное — не суетиться, — сказал Виктор Иванович после глотка. — Ни в голове, ни в камере. Хотят тебя вытащить на разговор — улыбайся. Но не улыбайся первым. Понял?

Я кивнул.

— И под шконкой не лазь. — добавил Альберт. — Там паук. Зовут Борис. Мы его кормим хлебными крошками.

— Это ты кормил. — хмыкнул старик. — Потом он хлеб есть бросил, просто на него смотрит. С уважением.

Я усмехнулся. Стол оказался незатейливо сервирован. Кофе у меня был жидкий, тёмный, с горьким запахом свободы. У Виктора Ивановича — чифирь цвета черноморской ночи. Альберт отказался от вечерних напитков. Мы сделали по глотку и посидели молча минуту. Я невольно бросил взгляд на четвёртого. Он лежал почти без движения, но пальцы его… дрожали. Очень быстро. Мелко. Как будто он что-то перебирал — невидимое, тонкое. Я хотел спросить — но передумал.

Виктор Иванович сделал глоток чифиря, поставил кружку на стол, обвёл нас взглядом — неторопливо, как старый хирург перед началом обхода.

— Была у нас, когда мотал прошлую ходку в Пустозёрске, камера одна. В старом корпусе, в правом крыле. Двенадцатая. Или четыре-два — по старой нумерации. Хотя, говорят, номер постоянно менялся. Один раз на двери был один, а в документах — другой. Как будто она сама выбирала, как ей называться.

Я устроился поудобнее. Альберт застыл, глядя на мою кружку. Даже наш молчаливый сосед чуть шевельнулся на койке.

— Сначала туда сел парень. Обычный. Молодой. За кражу, вроде. Через день попросился перевестись. Говорит — ночью слышит шаги, будто кто-то ходит по потолку. Сверху — пусто, там второй этаж из двух. Никого нет. На третий день он перестал разговаривать. Совсем. На четвёртый — начал исчезать.

— В каком смысле? — не выдержал Альберт.

— В прямом. Сначала у него пальцы исчезли на правой руке — в зеркале умывальника отражались, а в реальности нет. Потом вся рука. Потом — лицо. Коновалы смотрели там что-то своё, анализы делали, сказали умное слово: психосоматика. Да только зеркало не обманешь. Там он был. Только… смотрел мимо. Будто знал, что другой он — здесь, по эту сторону.

Альберт сглотнул. У меня мурашки побежали по спине. Будто рассказ Виктора не просто был услышан — он открыл щель куда-то наружу.

— Потом туда посадили другого. Он ночью вёл с кем-то разговор. Говорил, что камера ему отвечает. Не голосом — а мыслями. Типа, «ты сидишь не во мне, а я сижу в тебе». Наутро он сам себе сломал мизинец. А потом отгрыз ноготь на большом пальце — «чтобы выйти». Так и сказал.

— Господи, — прошептал Альберт.

— Один… — продолжил Виктор, глядя в пустоту, — …начал видеть копии сокамерников. Они не ели, не спали. Просто сидели. Повторяли движения, как эхо повторяет звук, с задержкой в пару секунд. Словно кто-то наблюдает, изучает и пробует копировать. Сначала думали — глючит. Потом на камерах увидели то же самое. Повторы. Только глаза у них были другие. Чёрные, как зола. И улыбка... не та.

Он умолк на секунду. Сделал глоток чифиря, будто запивая мрак, что сам вызвал этой вечерней байкой.

— Ну и венец истории — одного знакомого, старого вора, сунули туда сразу после этапа. Он матёрый был. Через семь дней его нашли — мёртвым, но без одного уха, двух пальцев и языка. Всё аккуратно. Ни крови. Ни следов. Только царапина на стене — как будто ногтем выцарапано: «Я не он. Это не я. Я — за стенкой».

— Это… это не камера. Это какая-то дыра в нашем мире, — пробормотал Альберт.

— Да. Именно. Дыра. И я думаю… — Виктор Иванович понизил голос, — …она не стояла на месте. Иногда ночью охрана слышала, как кто-то из пустых камер шепчет. И шёпот был тот же. Даже замок однажды сам сработал. Открылся. Там — никого. Только зеркало появилось в углу, которого раньше не было.

Он сделал паузу. Посмотрел в кружку.

— Дверь в неё потом заварили. Основательно. Но говорят, по пятницам, ближе к рассвету, кто-то там всё ещё стоит. Перед этой дверью. Только не видно кто. А в коридоре у входа в камеру появляются влажные следы от босых ног. И если их не стереть — в камере напротив на утро недобор в одного человека.

Наступила тишина. Даже одержимый больше не шевелился. Я допил свой кофе и поставил кружку рядом с пустой тарелкой. Виктор Иванович, не глядя на нас, сказал:

— Главное не начать считать. Ни пальцы, ни звуки, ни дни. Не пытаться найти какую-нибудь закономерность. Потому что, как только ты начнёшь считать — оно начинает считать тебя.

После того, как выключили свет, я лёг на кровать. Не спал. Не мог. После сложного дня и тюремных страшилок, сна не было ни в одном глазу. Лежал, глядя в потолок, где паутина трепетала в ритме вентиляции. Рядом, с лёгким поскрипыванием, на своей койке сидел Альберт. Или, как он просил себя называть — Эйнар. Сидел, прижавшись к стене, обнимая колени. Молчал.

— Слышь, Эйнар…

— Угу? — не поворачивая головы.

— Слушай, а почему ты так называешь себя? Ну, не Альберт, а…

— Эйнар, — подсказал он спокойно.

— Да. Эйнар. Почему?

Он замолчал на несколько секунд. Я уж подумал, что не ответит, но потом услышал:

— Потому что Альберт — это было до. А потом я стал собой.

— В каком смысле — «стал»?

Он чуть повернул голову, глаза в темноте сверкнули отражённым светом.

— Есть такой ритуал. Называется утисета. Общение со своим тотемом. Призыв своего личного духа. Это с исландского, наверное, как сидение переводится. Ты уходишь один, куда-то туда, где очень тихо. Нет людей, нет ничего, что может отвлечь. Только ты.

— Это же вроде как медитация?

— Типа да. Но нет. Это как... остаться в мире без названий. Ты не медитируешь. Ты правильно дышишь и смотришь во тьму, пока она не моргнёт в ответ.

Я приподнялся на локте.

— И ты так делал?

— Делал. Три дня. Без еды. Почти без сна. Можно было только воду. . Я сидел на холме. Тогда было лето. Тепло. Змеи ползали рядом, но не трогали. А потом началось.

— Что?

Он улыбнулся, чуть наклонился ко мне:

— Сначала приходит шум. Не снаружи — внутри. Словно в голове кто-то листает старую газету. Потом запах. У меня был — горелый мох. Потом тишина, такая сильная, что уши ломит. И в этой тишине — кто-то идёт. Не ногами. Просто — появляется. Как будто всегда был.

— И что он тебе сказал?

— Не словами. Он... показал. Меня. Только не того, кто я есть. А того, кем я должен быть. Без страха. Без шума. Без этого имени.

Он вздохнул.

— Тогда я понял, что я — Эйнар. Имя, которое было до Альберта. Или после. Не знаю. Оно настоящее. Тот дух, он не представился, но он остался. Иногда говорит со мной днём. Иногда шепчет во сне. Он — как тень, но правильная.

Я долго молчал. Потом спросил:

— А у всех получается? Или можно... не вернуться?

Альберт — Эйнар — посмотрел прямо. В его взгляде не было фанатизма. Только странная, болезненная уверенность.

— Ты точно сможешь. Я это вижу. Мой дух мне это говорит. Если бы внутри тебя было пусто — никто не пришёл бы. А если там… изначально было пламя — тогда может получиться.

— А как это работает?

— Никак. Ты уходишь. Садишься. И ждёшь. Если будет страшно — значит всё идёт правильно. Если станет смешно — тоже хорошо. Если тишина вдруг станет глухой, как ночной снег — ты почти там. Только не начинай говорить первым. Никогда. Кто бы ни появился рядом — слушай. Только слушай.

Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он говорил это так, будто сам не понимал всей глубины — но я был уверен, что он говорил правильные вещи.

— И ты думаешь, у меня... есть шанс?

Он медленно кивнул.

— Мой дух говорит, ты уже в теме. Просто ты ещё не открылся.

— А он часто с тобой говорит?

— Только когда надо. Иногда — как эхо. Иногда — через запахи. А иногда… — он помедлил, — …просто оставляет метку. И тогда я знаю, что впереди будет важное.

Мы оба замолчали. Где-то в глубине тюрьмы хлопнула дверь. Потянуло сыростью. Альберт лёг, закутавшись в одеяло.

Перед тем как уснуть, он пробормотал:

— Если позовёт — иди. Только не зови первым.

Я не помню, когда заснул. Может, где-то между историей о зеркальной камере и разговором с Альбертом. Может, уже под утро. Сон накрыл меня не резко, а как туман в горах — будто стоишь на камне, и вот под ногами уже не земля, а пустота.

Мне снился дед Исмагил.

Он сидел у огня. Живой, спокойный, будто просто ждал, когда я подойду. Огонь не пылал — он тлел. И это тление было каким-то правильным. Уверенным. Сильным.

— Смотри, — сказал он.

Я обернулся — и увидел другой огонь. Беспокойный, алый, пляшущий. Он пожирал траву, сушняк, камень. Даже дым от него был острым, как укус.

— Один питает, другой жрёт, — сказал дед. — Запомни, Стас. Жар и свет — не одно и то же.

Он встал, опёрся на посох, подошёл ко мне. Его глаза — глубокие, как замёрзшее озеро в лесу.

— Смотри на знаки. Они будут повторяться. Но не доверяй первому, кто заговорит. Тот, кто спешит — не друг тебе.

— Я не очень понимаю, — сказал я.

— Поймёшь. Ты уже начал. Только не забывай: камень старше дерева, но младше ветра.

Земля под ногами начала трескаться. Я хотел что-то сказать — и тут…

— ОГОНЬ! — прорезал тьму чужой голос.

Я проснулся, рывком. Койка дрожала. Света почти не было. Где-то в углу орал четвёртый сиделец. Теперь уже не лежащий.

Он стоял на кровати, весь в тени, глаза блестели, волосы липли ко лбу. Руки сжаты в кулаки, грудь ходила ходуном.

— ОН УШЁЛ! — кричал он. — ОГОНЬ УШЁЛ! АЗАР, ПОЧЕМУ ТЫ МЕНЯ ОСТАВИЛ? Имя вспороло воздух, как нож по живому. Азар. Его никто здесь не называл по имени. Я не слышал его ни в камере, ни на допросах.

Альберт дёрнулся, но явно не понял, ЧТО было сказано. Виктор Иванович бросил короткий взгляд — скорее на тон, чем на смысл. Я, судя по всему, был один, кто слышал и понял. Азар. Это имя было моей историей. Моей болью. Моим прошлым. И если оно снова всплыло — значит, прошлое ещё не закопано.

— Быстро, поднимаемся! — скомандовал Виктор Иванович, вскакивая. — Простыни. Живее!

Я вскочил. Альберт — уже рядом, дрожащими руками трясёт свою простыню. Мы выдёргиваем ещё одну, рвём на полосы. Пока возились — безымянный кинулся на стену, забился в истерике.

— НЕ НАДО! Я НЕ ХОЧУ СЛУШАТЬ! ОН ГОВОРИЛ ПРАВДУ!

— Держи его за плечи! — крикнул Виктор. — Ты — за ноги! Эйнар, фиксируй правую руку!

Он сопротивлялся. Брыкался, орал, пытался царапаться, даже укусить. Глаза были пустыми, как у рыбы, вынутой из воды. Я почувствовал, как мурашки пробежали по спине — что-то в нём было не человеческое. На секунду мне даже показалось, что от его кожи идёт жар, как от угля.

— АЗАР, ЗАБЕРИ МЕНЯ ОБРАТНО! Я ТВОЙ УГОЛЬ! Я ПОСЛЕДНИЙ! — завывал он, пока мы стягивали его к койке и наматывали простыни на руки и грудь.

Альберт дрожал. Виктор Иванович держался спокойно, но по лицу было видно — ему тоже нелегко.

Наконец, всё затихло. Буйный выдохся. Тело его обмякло, голова запрокинулась. Только губы ещё шевелились. Шептал:

— Огонь не любит воду… Огонь… погас…

Мы отошли. Я сел на свою койку, тяжело дыша. Голова гудела. Руки тряслись. Виктор Иванович прошёлся по камере, посмотрел на нас:

— Вроде пришёл в себя. До утра отлежится. А с утра снова будет смотреть в одну точку и молчать, как будто ничего не было. А вертухаи нам за простыни предъявят.

Альберт уже лёг. Я тоже лёг, всё ещё ощущая на ладонях пульс чужого безумия. Сон пришёл не сразу. Но когда пришёл — был уже другим. Не как прежде.

Во сне снова был огонь. Но теперь я знал, какой из них — мой.

Загрузка...