Глава 8 В которой частично раскрывается история Степана

Помещики отказались брать себе по целой спальной комнате, как предлагалось почётным гостям, отказались также занимать комнату хозяина, как предлагалось слугой господину, а предпочли сравнительно небольшое, но уютное помещение с двумя раздельными кроватями и окнами, выходящими на ворота двора.

— Здесь даже зеркало есть, — заметил Безобразов, осматривая комнатку, — и обои! Уютно. Только чего-то недостаёт.

— Чего же, Пётр Романович?

— Да вот так сразу и не скажешь, Александр Сергеевич. Впрочем, известно, чего. Руки женской. Как-то по-холостяцки здесь всё. Духа бабьего недостаёт, — засмеялся отставной гусар. Подобно многим военным своего времени, ему виделось не очень пристойным любить собственную жену, мнилось в том слабость, недостойная офицера, отчего внешнее отношение к супругам в их среде эволюционировало от более или менее приличных шуток про супружескую неверность в славное холостяцкое время, где главным героем анекдотов был непременно лихой представитель конкретного их полка, ежедневно развешивающий рога штатским ротозеям, до нарочито пренебрежительного отношения к женщинам со стороны обвенчанных.

Пушкин мысленно ухмыльнулся, его новый друг выдавал себя с головой самим фактом брака на женщине ниже по положению, в брак по расчёту же в данном случае он не верил.

— Подносы серебряные… — Безобразов продолжал осматривать комнату, — перина, простыни. А знаете, дорогой кузен, Степан ваш действительно крестьянин.

— У вас были сомнения?

— Да, что-то неясно в нём. Образованность, — Пётр постучал себя пальцем по лбу, — чувствуется. Речь, манеры. Но какая-то не та, неполная, не наша. Будто учился он у того, кто и сам толком… А с другой стороны — в любом салоне подобный тип сошёл бы за прелюбопытного оригинала. И не трус!

— Да уж, Пётр Романович, не испугался, когда вы на него накатили.

— Я уж думал, вы не заметили. Но верно, ничуть не испугался. Посмотрел только, что не знаю, как и описать вам.

— Вполне себе представляю… Вы, однако, говорили, что уверились в мужицкой сущности нашего хозяина?

— Да, Александр Сергеевич, вполне. Вы посмотрите, как всё ловко задумано. Бери, дескать, барин, деньгу небывалую, ваше всё, кланяемся. И где говорит? В доме, который иначе, как хоромами, и не назвать. Мелкопоместным и не снилось, а ведь дворяне. И момент подобран — за ужином, когда сам барин у него, да не один, а с гостем! Ловко.

— Что же вы видите здесь в ловкости? Поясните, кузен.

— Ну как же, да ведь после этакого угощения, да спасения нас в лесу — он же нас спас — как ни крути, долго бы нам не устоять против разбойников. Вовремя пришла кавалерия, как на манёврах. И после всего — неужто вы ему не оставите вот этот дом, как бы в награду? А добра здесь на тысячи и тысячи, богато живёт мужик. А, может, и не только дом оставите, а и ещё как пожалуете барин слугу верного? — ротмистр остро посмотрел на поэта, принявшего задумчивую позу мыслителя. — Вот вам и смекалка крестьянская. Дед воровал, отец прятал, а внук… внук не желает прятаться. Как же открыться? И с людьми в мире жить? Вот и смекнул, что делиться надобно. Крестьян задобрил, уж не ведаю, как, храм отгрохал. За ваши деньги, кстати. И вам предложил сумму столь великую, что…

— И в чём смысл тогда, если всё раздать?

— Если всё. Если, Александр Сергеевич, дорогой. Кто знает, что это всё, а не половина, к примеру?

— Ну уж…

— Почему нет? В том он прав, что человек, душу положивший на алтарь золотому тельцу, больших успехов достигает порой. Ещё этот его конфликт с вашим старостой. Как думаете, правду о Михайле он тогда говорил?

— Это важно, — согласился Пушкин, — ведь если дела обстоят действительно так, то…

— Ещё подумайте, Александр Сергеевич, что же они с такими деньжищами на волю не вышли ещё? Выложил бы разом десять тысяч, двадцать, тридцать, хоть сто! Вы бы и думали, что много взяли, удачно, а на деле — мелочь. Но то бы после оказалось. Зачем он так рискует, открываясь вам?

— Зачем же? Вы, Пётр Романович, не стесняйтесь, право же, говорите, что мыслите. У меня, признаюсь, вправду шум в голове.

— Защита ему нужна. Вот что.

— От кого?

— Да от того же Михайлы. А, может, и от вас, кузен, кто знает? Послушаем, что он расскажет про управляющего вашего, а после самого управляющего послушаем, да сравним. Ещё неизвестно, кто острее выйдет. Мутный тип этот Степан, сын Афанасиевич, ох, мутный. И идёт ва-банк, если по-нашему. А когда всё на карту ставят? Вот, то-то и оно, Александр, не от хорошей жизни. Значит — и сам он прижат к обрыву. Значит — деваться некуда, тогда любые деньги отдашь, лишь бы барин рассудил в твою пользу. Я их брата хорошо знаю. Жулик на жулике. Честный крестьянин способен жить в достатке, но никогда не может быть богат, так устроена жизнь. Да он и сам признаёт, что денежки не его.

— Всё может быть, Пётр Романович. Давайте спать ложиться.

Пушкин задул свечи, и, частично раздевшись, улегся. Безобразов последовал его примеру, но уснуть не мог. События минувшего дня были слишком насыщены, и усталость не могла одолеть неутолённого возбуждения. Он всё раздумывал над тем, что видел, и чем больше думал, тем больше склонялся к мысли, что Степан — мошенник, желающий обмануть Пушкина.

Пришло на память, как его, ещё совсем молодого, едва записавшегося в армию парня, с такой гордостью носившего мундир егерей, поучал ротный «дядька», приставленный к нему старый солдат Никифор:

— Вы, ваше благородие, смотрите, кто перед вами. Человека враз видно. Так и поступайте, как разумение велит.

— А если непонятно, кто перед тобой, как тогда быть, солдат?

— Тогда близко не подпускай. А прёт, будто не понимает, — коли его штыком, вашбродь, коли, не думая.

И были случаи, когда Петру доводилось убеждаться в правоте солдата. Годы спустя, вернувшись в армию после ранения и записавшись в гусары, он был почти не удивлён услышать приблизительно то же от эскадронного командира, сказанное разве что с большей экспрессивностью, а вместо «коли» было «руби».

Всё непонятное таит опасность. Непонятное и близкое — ещё опаснее. Непонятное, которое ищет с вами сближения, — сама опасность и есть. Не нравился ему Степан — вернее, не нравился именно тем, что нравился, оставаясь неясно кем. Где он учился? Что учился, у ротмистра не было и тени сомнений. Речь выдавала мужика с головой. И там не пара-тройка церковных книг. Но почему же человек образованный — нет, даже не крепостной, а вообще в сословии крестьянском? Почему ещё не в табеле о рангах? С деньгами да головой карьеру на Руси можно сделать. В чём же загадка, что его держит в холопах?

Пётр ворочался, не в силах уснуть.

— Спите, Александр Сергеевич? — не выдержал он.

Пушкин не отвечал. Так бы и страдал Безобразов до самого утра, не случись опять нечто чрезвычайное. Сперва раздался стук со двора, столь сильный, что он сел на кровати, затем сразу же залаяли псы и послышались голоса. Он подошёл к окну. Во дворе что-то происходило. Два человека держали зажжённые факелы, освещая какого-то всадника и отворённые ворота. В одном из людей Пётр узнал хозяина. Тот о чём-то говорил со всадником, но не долго. Появились ещё люди и вдруг стали расходиться в разные стороны, но офицер понял, что спать не придётся в любом случае. Что-то произошло. Потому он без сожаления подошёл к Пушкину и стал трясти того за плечо.

— А? Что? — ошалело спросил поэт.

— Просыпайтесь, друг мой, просыпайтесь. Что-то произошло, дом не спит, все бегают.

— Ку-куда бегают?

— Кто куда, Александр Сергеевич, просыпайтесь, сейчас за нами придут, — после чего разом успокоившийся и повеселевший гусар принялся одеваться.

Оказалось, он как в воду глядел. Минуты не прошло, как в дверь их спальни постучали. Вошедший хозяин, по виду и сам не смыкавший глаз, доложил, что прискакал гонец из Болдино с пренеприятными известиями, заключавшимися в том, что в селе пожар и барская усадьба горит.

— А потому, барин, надобно бы…

— Вон.

— Помилуйте, барин, вы, должно, не расслышали спросонья…

— Вон, я сказал, — Пушкин поднял глаза на оторопевшего хозяина, и тот попятился.

— Всё я понял, Степан, всё я слышал. Не серчай, сын Афанасиевич, но собраться мне надо. Дай пять минут. После мы выйдем. И чтобы лошади были готовы.

Надо отдать Степану должное — хватило нескольких мгновений, чтобы он оценил ситуацию, коротко поклонился и вышел. Будил господ он потому лишь, что не доложить такое известие сразу означало навлечь на себя гнев после. Ни о каком путешествии посреди ночи Степан не думал, рассчитывая дождаться рассвета и тогда уже выехать с господами в Болдино.


Зачем спешить, для чего? Пожар начался более часа назад, скорее — около двух. Пока разгорелось, пока вспомнили о существовании барина и о том, что тот не в Петербурге, а где-то поблизости, пока доскакал гонец… Сколь угодно поспешные сборы безнадёжно запаздывали. Степан подозревал, что всё, способное сгореть, уже сгорело. А вот сам факт пожара был куда интереснее в том смысле, что не было сомнений в поджоге. И следовало это доказать. Михайло, враг, человек в крайне безвыходном положении, на шее которого всё туже затягивалась петля, аккуратно наброшенная Степаном за последние годы, отчаялся совершенно, если решился на такое. Надо признать, выбора старосте он не оставил. Дело здесь было вовсе не в том, в чём подозревали его господа, — сама должность управляющего не привлекала его совершенно.


Степана и здешние мужики, кистенёвские, считали маленько не от мира сего, куда уж управлять имением. Когда он прилюдно сжёг все долговые расписки, какие были, а всё, оговорённое устно, при свидетелях объявил ничтожным и силы лишённым, — его не поняли. Когда объявил о грехах своих смертных, да повинился перед сходом за себя, за отца своего, да за деда, — не поверили. Ну не мог Стёпка, ещё юнцом получивший кличку «кулак», пугающий до дрожи свирепой жестокостью, наслаждающийся властью над кругом должных ему односельчан, подельник Михайло Калашникова, с которым они держали под сапогом весь местный люд, вдруг так перемениться. Говаривали — и до него доносились эти слухи, — что напугала его лихоманка, едва не отправившая вслед за братьями на Суд Божий, ведь после неё он и стал не Степаном будто. Сам он кривился на такое, как от боли зубной, но рассказать правду не мог никому.

Когда на сходе было объявлено, что по воле и одобрению барина, Пушкина Сергея Львовича, в сельце будет строиться храм, народ взволновался. Ноша казалась неподъёмной. Бедный, даже скорее уже нищий люд прекрасно понимал, чем грозит ему подобная благодать, что построить-то они построят, но многие увидят результат уже с небес.

Тогда-то и случилась событие, заставившее кистенёвцев по-другому взглянуть на Степана, ещё раз, внимательнее.

Слова о том, что все расходы он берёт на себя, не вызвали ожидаемой им реакции. Мужики просто молчали, привыкшие к тому, что любая речь начальства ведёт лишь к расходам и дополнительному труду. Слова призыва всем желающим потрудиться во имя Господа только убедили их в этом. Обещание целиком взять на себя годовой оброк сельца — совершенно пропустили мимо ушей как очевидную глупость. Но когда Степан пнул один из заготовленных им бочонков с серебром, а затем повторил действие ещё с четырьмя, рассыпав содержимое на подстеленную холстину, что-то изменилось. Видеть разом сотню целковых — нечастое событие для крепостных, связанное обыкновенно с тем, о чём известно всем, например, свадьбой, или же с тем, о чём не стоит знать никому. Некоторым, возможно, доводилось лицезреть и тысячу монет, всяко бывает. Но ни один из стоящих перед ним мужиков никогда не видел такой кучи денег разом. Двадцать пять тысяч рублей, почти тридцать пудов серебра валялось перед онемевшими людьми, а где-то рядом звучал голос Степана, продолжавшего говорить что-то, чего никто уже точно не слушал.


Неизвестно, чем бы закончилась подобная выходка, — возможно, что там бы Степана и убили, после разделив деньги, но на его счастье вмешался Фрол, младший сынок Калашников. Его отец пристроил в Кистенёвку старостой по форме, и соглядатаем по сути. Фрол, неприятный, какой-то одновременно и рыхлый, и костлявый парень, должен был помогать Степану в его делах со своим отцом, заодно приглядывая за ним, да вникая в те самые «дела».

Предпочитал же он щипать девок и важно расхаживать с картузом на голове, да требовать, чтобы его величали не иначе, как «бургомистр».


Вот этот самый Фрол и разрядил ситуацию, бросившись «спасать» деньги от мужичья, крича всем пойти прочь, что серебро это барское и что «Стёпка» головой занедужил, отчего и баламутит народ. Бил Степан его долго, жестоко, с удовольствием.


Публичное унижение «назначенного» старосты мгновенно поставило «настоящего» на его законное в глазах мужиков место. А потому приехавший разбираться Михайло понял, что лучше бы ноги унести поздорову, чем права качать. Вся Кистенёвка попросту вышла из-под контроля, хоть и номинального. Сам не понимающий, какая муха укусила подельника, Михайло ругался, корил, взывал к разуму, божился, даже уговаривал, позабыв об избитом сыне, чьим картузом мальчишки украсили дрянное чучело. Степан на всё отвечал усмешкой презрения, а когда Калашников намекнул, что может донести кое-что барину, то просто хлестнул кулаком наотмашь.

— Знаешь, Миша, — молвил тогда Степан ласково, — шёл бы ты отсюда поздорову. Я ведь тоже молчать не стану. И делишки эти не только мои, они наши. Только мне всё равно, милый, меня жаба не душит. Могу и рассказать. Вообще всё. И всё ворованное дедом ещё — отдать. А ты так сможешь?

Уехал Михайло, ничего не сказал. А неделю спустя обнесли его тайники, забрав и серебро, и бумажки. И самое страшное — журнал, содержимое которого веком спустя назвали бы чёрной бухгалтерией. Такого он никак не ожидал. Кто это сделал, сомнений не было. Но зачем? Вот что не мог понять Калашников, отчего и пропустил удар. Зачем потомственному вору, как пиявка сосущему кровь из общины, самому рушить годами, даже десятилетиями выстраиваемые схемы, в которые сам Михайло лишь вписался, вполне осознав силу семьи тайных богачей?

Так или иначе, но по всему выходило, что он в руках человека, способного сжить его, Михайлу, со свету, и следовало опасаться. За три года глухой вражды, однако, ничего не произошло между ними. Степан — кроме строительства храма, ради чего выписавший заграничного архитектора, — казалось, блажит, уж больно дивные слухи сорока доносила из Кистенёвки. Будто бы возомнил сын Афанасьевич самого себя барином, хоромы возвёл такие, что и господскую усадьбу затмят. Будто дела ведёт иначе, как никто и понять не может, но в прибыль. Будто ест пищу господскую, даже ту, что человек бы и не стал. Будто выписывает книги и журналы себе едва не возами. Будто коней завёл, что и царю впору. Будто учителя привёз, хотел заморский язык учить, да что-то там у них не сложилось, и прогнал он учителя.

Слухи, и не только, шли и в обратную сторону. Степану было ведомо, что Михайло и радовался такому глупому поведению, и распалялся в своём гневе. Что Стёпка дурак — хорошо. Что роскошь завёл — ещё лучше.

Нельзя сказать, что оба не готовились к схватке, но дело вели к тому осторожно, без спешки, выискивая момент для смертельного удара. Михайло не простил и не мог простить ни унижения, ни грабежа. Степан не мог простить в принципе. Начать же действия им мешало соображение, что придётся посвятить в дело господ, чего нельзя было допускать без полной готовности. Внешне всё было ладно, оброк Кистенёвки шёл полностью и в срок, и единственным, что могло изменить ситуацию, могло стать физическое явление барина, после чего деваться было бы уже некуда.

Степан считал, что он готов. Но события последнего времени — от слуха, будто Михайло нашёл где-то шайку висельников, до нападения на Пушкина в лесу, когда он чудом успел узнать о засаде и броситься на помощь, — всё это показывало, что Степан серьёзно недопонял ситуацию и недооценил Калашникова. Теперь вот пожар в имении.

— Ну что там, — спросил он подбежавшего с новым факелом Прошку.

— Ругаются, хозяин.

— Ругаются?

— Бранятся как есть. Непонятно ничего, не по-нашенски. Господа.

— По-французски говорят они, Прохор. Громко?

— Громко, хозяин. Ногами топают. Даже разбили что, кабы не зерцало.

— Зеркало… да хоть бы и разбили. Лошади готовы?.. Фу, чур, вот они.

И действительно, из дверей дома вышел, точнее, выбежал Пушкин.

— Коня! — с ходу потребовал барин.

— Тогда и мне! — не заставил ждать себя Безобразов. — Одного не пущу!

Кони были готовы, как верховые, так и уже отремонтированная бричка ротмистра с его собственными лошадьми. Пара подручных Степана с незажжёнными пока факелами держала под уздцы лошадей, намереваясь сопровождать, если будет нужда.

Пушкин, не выбирая, взял ближайшего коня.

— Ты и ты, — ткнул он пальцем в подручных, — зажигайте и скачите вперёд. Степан, ты тоже садись на коня и за мною. Пётр Романович, вам я настоятельно рекомендую воспользоваться бричкой, вы отстанете всего на пару минут.

— Не дождётесь, кузен, — рявкнул сердитый и очень недовольный гусар, — знаю я, как пара минут потом оборачивается. Коня!

Пётр ловко, по-военному, взобрался в седло и принялся раздавать указания:

— Ну, с богом, касатики. Аллюр два креста, рысью. Ворота запереть, никого не пускать, в барабаны бить! Вперёд, кузен. А с тобой, — бросил он Степану, — я после потолкую хорошенько, Мефистофель, — добавив ещё одно слово в форме прилагательного, которым нередко украшают заборы. И они помчались.

Загрузка...