Проснувшись однажды, не вполне понимая, утро сейчас или вечер, Эйден долго бродил вокруг мельницы. Ему снилось, как тот самый травник приполз сюда в последний раз и всё шарил поблизости, икая, блюя и кашляя. Не найдя тела, рвоты или других следов кроме собачьих, он принял решение уходить. Пока сон не стал явью, пока не пришлось рыть новой могилы. Необходимо было решать главную, общую проблему. Эта проблема, как и её решение, лежали где-то за перешейком.
Сборы заняли ещё день. Среди полусожжённого имущества Гаронда, которое так и не разграбили до конца, из-за удалённости от чужого жилья и двух живых волкодавов, нашлась старая одноосная телега. Эйден знал, что именно с ней сам Гаронд и пришёл из Эссефа годы назад, везя всё, чем обладал — жену и скудные пожитки. И пришёл, выходит, зря, утратив её и забросив нажитое. Эйден же не собирался бросать ценности, впереди предстояли торги и руки не стоило оставлять пустыми.
Что было ценного и подъёмного — было собрано и погружено. Немало расплодившиеся алхимические снасти, посуда, перегонный куб, множество меди, стекла, керамики и стали. Книги, пара из них была куплена ещё у мэтра Одэлиса. А так же то, что бросил, уходя, Аспен. В итоге получился воз, за которым не было видно тянущего. Да и тянуть такую башню добра Эйден бы долго не смог. Он ругнулся беззлобно и суетливо, распустил верёвки, повалил те тюки и свёртки, что были сверху или попались под руку. Стащил со второго этажа мельницы изящное деревянное кресло, уселся глубоко и привычно. Подлокотники светлого клёна уже потемнели, подзасалились, но кресло всё ещё было чертовски удобным, ладным, точно подогнанные жерди не смели скрипнуть. Посидев с минуту, Эйден поднялся, разминая ноги, обернулся к самому красивому предмету мебели, что когда-либо имел, ухватил кресло за изогнутую спинку и лупанул о стену, что было сил. Неказистая, но надёжная, толстенная каменная кладка мельницы легко победила красоту и точность, только брызнули щепки. Облив чистым спиртом сваленную кучу тюков, Эйден запалил её лёгким выдохом. Взбежали синие, полупрозрачные огоньки, быстро набирая силу и перерождаясь в дико-ревущее красное пламя. Уж что-то и он сам научился делать красиво.
Прощальный костёр бушевал, чёрный дым рвался в небо клубами, жар разливался на десяток шагов. Эйден накинул ременные лямки, вроде как впрягаясь в полегчавшую телегу, качнул её, приводя в равновесие, и не спеша отправился в путь. Выглядело это странно, хромец с тростью, вяло заменявший лошадь, зато смотреть было некому. Рядом, вальяжно и совсем уж неторопливо, шли два эссефских волкодава. Собаки эти не привыкали к месту и были всегда готовы откочевать дальше, они не были слишком привязаны и к человеку, живя не столько при нём, сколько поблизости, рядом, признавая старшинство и главенство, но не принадлежа полностью. Такая естественная, врождённая свобода и независимость особенно трогали Эйдена. И когда он умаялся сам — впряг в лямки собак, ухмыляясь невысказанной шутке. Те раньше не таскали грузов, но были не слишком норовисты с ним и вроде бы открыто не возражали. Пришлось только переложить немного тюки, смещая вес, ведь псы, хоть и здоровые, были пониже него.
Минуя холмы, избегая слишком крутых троп и держась в пологих низинах, необычная упряжка шла весь день, лишь дважды присев попить и передохнуть. Эйден поил своих жеребцов с ладони, гладя мокрой рукой широкие морды, рассуждая вслух о преимуществах прохладной погоды и дивясь, как ему сразу не пришло в голову путешествовать именно так. С собаками было легче, веселее и ощутимо спокойнее. К закату остановились у зарослей лещины, ореховые деревца, растущие высокими, в три человеческих роста, пучками, давали достаточно дров для костра и жердей для навеса, на случай дождя. Кроме того, можно было набрать орехов и попытаться добыть белку. Устраиваясь на стоянку, Эйден как раз рассказывал псу, как правильно тушить грызунов в калине. Тот слушал внимательно, не перебивая, желто-коричневая сухая трава мягко похрустывала под ногами и лапами.
— Ты помогаешь мне искать дрова? — Пёс поднял голову, вильнул задом и продолжил шарить мордой в траве. — А-а… ищешь что-то своё. Интересно, что вы там чуете. Как оно ощущается. Я умею обострять слух и зрение, неплохо бы подумать и о средстве для обоняния. Как-нибудь займусь. Здорово, что вы оба не померли, не потерялись. И что я сам не помер. Всё ещё. И не потерялся… — Он неуверенно почесал затылок, похлопал по спине кобеля и бросил очередную жердину в аккуратную охапку. — Наберём уж на всю ночь. Чтобы не лазить впотьмах. Не знаю, как вы, а мне всегда будто бы полегче, как ухожу. Даже и не важно — откуда. Словно скидываешь старую, завшивленную шубу, тяжёлую и смердящую. Ну или бросаешь нору, где блох больше, чем линялой шерсти. Это что б тебе было понятнее. — Эйден ухватил длинную охапку ореховых стволов, что вывернул прямо с корнями, умело подобрав нужные, старые и сухие, и потащил волоком к телеге. — У меня когда-то был посох. Как раз вот ореховый. Хорошая такая палка, надёжная, сильно помогала в пути. Однажды даже отхерачил ею лося. Или не херачил… уже и не помню. Но Иллур точно рассказывал нечто подобное, а ему сверху было виднее. Видели вы когда-нибудь лося? О-о-о… то зверь жуткий, дурной и злобный. Нападает просто из скверности характера, и убив — жрать не станет. Прямо как люди. Если в добрые времена. А теперь у меня не посох, трость. — Он уложил дрова на место, поднял и покрутил в руках стальной гранёный прут, частично отделанный старой кожей, с натёртой до блеска рукоятью. — Ей я тоже вломил одному. Не такому уж жуткому, совсем небольшому. Лупил, пока парнишка не затих. Но он, сын собаки, успел-таки достать спину саблей. Не мою, правда. — Во взгляде одного из псов ему почудилась печаль, но может тот просто проголодался. — Да, чего это я. Собачьи сыны отродясь не касались сабли. Без обид, дружелюбный волчара. На, пожуй. И ты тоже, лови.
Псы негромко хрустели сухарями, человек разводил огонь, да играл со своей железной палкой. Отсветы пламени плясали в ночи, лёгкий дух дымка далеко разносило ветром. В телеге, над верхним тюком, резко вырос крохотный силуэт. Замер на мгновение, вглядываясь и вслушиваясь неестественно напряжённо, и быстро исчез.
Обострённое восприятие далеко пронзало темноту. Мелкие мышиные глазки нашарили жизнь сразу за холмом, уловили движение меж каменистых гребней. Наблюдатели видели костёр, видели собак и человека с железом, но сами держались против ветра и были тихи, приучены скрываться, выжидать и нападать внезапно. Мышь скакнула вниз, беззвучно летя к холмам, заходя сбоку по широкой дуге, касаясь лапами только надёжных открытых мест, не хрустнув и самой малой травинкой.
До места добралась уже не мышь. Угольно-чёрная тварь чуть меньше медведя, с длинными цепкими лапами, худая, поджарая, неуловимой тенью мелькающая во тьме. Она упала сверху, вгрызаясь в череп, убивая укусом. Не клыки, но длинные резцы, сломили кость без сопротивления и усилий. Тут же метнувшись в сторону — смяла второго, так, что и он не успел лишний раз вздохнуть, обернуться. Впившись в позвоночник, удерживая широкой пастью сложенного почти пополам человека, тварь сгребла в охапку первого, с прокушенным черепом, и в несколько лёгких прыжков достигла следующего холма. Здесь было достаточно далеко и даже меняющийся ветер не мог бы донести звуков и запахов. Нельзя было растревожить огромных глупых собак. Шумные увальни, громкие и ленивые, они слышали немногим больше обычного человека и были неприятны ей. Но и трогать их, почему-то, не стоило. Если не понимание, то ощущение неких сложных материй наполняло Мышь последнее время. Пытаться рассуждать было больно. Она убедилась, что кругом никого, и наконец вгрызлась в искорёженную добычу. Кости, хрящи, одежда, ощущавшаяся в пасти интересно тягучей, даже казённые сапоги и спутанные грязные волосы одного из дезертиров — всё было перемолото и проглочено меньше чем за минуту. Они отошли довольно далеко от Вала и разбойничали тут много месяцев, научились быть чуткими и осторожными, как матёрые волки. Но и у настоящих волков не было бы ни шанса, будь все мыши хоть в половину также крупны. Проглотив последний комок, она застыла, глядя на мелькающую далеко в низине точку костра. Бедная на мимику морда, не предназначенная для выражения эмоций, впервые за много дней совершенно разгладилась. Печать постоянного яростного напряжения, несвойственная для такого простого разума, спала. Еще несколько мгновений Мышь сидела не двигаясь, не думая, будучи сыта и спокойна. Потом снова нахмурилась и, легко касаясь камней, понеслась обратно. Шёпот велел хранить хромого, а ночь, как всегда, была голодна.