Понедельник, четырнадцатое июля, начался не с будильника, а с солнца.
Оно заливало комнату густым, медовым светом, в котором плавали пылинки. За окном шумела Москва. Трамваи звенели на поворотах, дворники скребли асфальт метлами, где-то вдалеке гудел заводской гудок. Раньше этот шум раздражал, казался назойливым саундтреком к чужой, навязанной жизни. Теперь он звучал как увертюра.
Юра лежал в кровати, слушая город.
Он больше не был пленником времени. Он был его жителем. Гражданином шестьдесят девятого года.
Вставать не хотелось, но надо было. Сегодня — день бумаг. День, когда его призрачный статус «попаданца» сменится вполне официальным статусом «студента».
Он подошел к столу. Выдвинул ящик.
Там, в синей картонной папке с завязками, лежала его новая биография.
Аттестат зрелости на имя Лоцмана Юрия Павловича. Тройка по химии (спасибо оригинальному Юре, который, видимо, не дружил с таблицей Менделеева), пятерка по литературе, четверка по физике. Характеристика с печатью школы: «Политически грамотен, морально устойчив, активный участник общественной жизни». Шесть фотографий размером три на четыре. С черно-белого глянца на него смотрел вихрастый парень в пиджаке, с немного испуганными, но честными глазами.
Юра провел пальцем по шершавому картону аттестата.
Раньше ему казалось, что он ворует чужую жизнь. Что он надевает чужой костюм, который ему велик. Но за этот месяц он… врос в этот костюм. Разносил его. Теперь он сидел как влитой.
— Ну что, Юрий Павлович, — сказал он фотографии. — Пора легализоваться.
Он сунул папку под мышку и вышел на кухню.
На кухне пахло «Беломором» и крепким, черным чаем.
Мама уже ушла на работу, оставив на столе тарелку с сырниками, прикрытую вафельным полотенцем, и записку: «Удачи! Купи хлеба».
Отец был дома. У него сегодня была вторая смена, поэтому он позволял себе роскошь неспешного утра. Он сидел у окна в майке-алкоголичке, открывая вид на крепкие, жилистые руки, и читал «Правду». Перед ним дымилась огромная кружка с чаем.
Юра положил папку на стол и сел напротив.
— Доброе утро, пап.
Павел Григорьевич опустил газету. Посмотрел на сына поверх очков, которые надевал только для чтения. Взгляд у него был тяжелый, сканирующий.
— Доброе, — он кивнул на папку. — Собрался?
— Да. Надо отвезти подлинники. И фото.
Отец сложил газету, аккуратно разгладил сгиб. Он был человеком порядка. Инженер, конструктор, человек, привыкший, что у каждой детали есть свое место и свой чертеж. Сын в этот чертеж долго не вписывался.
— Значит, всё? — спросил он. — Решил окончательно?
— Всё, пап. Берут.
Отец затушил папиросу в пепельнице. Медленно, основательно.
— Я тут звонил брату в Киев, — сказал он неожиданно. — У него сын, твой двоюродный, тоже в артисты намылился. В Карпенко-Карого поступал.
Юра напрягся.
— И что?
— Не взяли. Срезали на первом туре. Сказали — фактуры нет.
Отец помолчал, глядя в окно, где по карнизу прыгал воробей.
— А тебя взяли. В Москву. В Щукинское.
Он повернулся к Юре.
— Знаешь, Юр… Я ведь думал, это блажь. Думал, ты от работы бежишь. От станка, от завода. Думал, ищешь легкой жизни. Где пляшут да поют.
— Театр — это не легкая жизнь, пап. Это пахота.
— Теперь вижу. Мать рассказывала, как ты приходил. Серый, шатаешься, глаза ввалились. И молчишь. Я на заводе так устаю, когда план гоним.
Отец встал. Подошел к чайнику, долил кипятка в кружку.
— Я в вашем театре ничего не понимаю. Для меня это… ну, игра. Кривляние. Но если ты смог убедить этих профессоров… Этуша, Захаву… Значит, ты не кривляешься. Значит, у тебя есть стержень.
Он вернулся к столу. Положил свою тяжелую, мозолистую ладонь Юре на плечо.
— Ты стал мужчиной, сын. Не знаю, когда и как, но стал. За этот месяц. Взгляд у тебя изменился. Жестче стал.
Юра сидел, боясь пошевелиться. От отца, скупого на похвалу, эти слова стоили дороже, чем «Оскар».
— Спасибо, пап.
— Не за что. Ты сам сделал. — Отец убрал руку. — Давай. Учись. Чтоб не стыдно было. Чтоб фамилию Лоцман не позорил. Если уж быть артистом — то народным. А в массовке алебардой махать — это не дело.
— Я постараюсь.
— Не старайся. Делай. — Отец усмехнулся, и его строгое лицо вдруг стало молодым и теплым. — Иди. А то сырники остынут.
У здания училища имени Щукина было людно, но это была уже не та паническая, хаотичная толпа, что штурмовала двери две недели назад.
Это были победители.
Свету он увидел издалека. Она стояла у колонны, в белой блузке и темной юбке, сияющая, как начищенный пятак. Ветер трепал ее волосы, но она даже не пыталась их поправить.
— Принес? — спросила она вместо приветствия, когда Юра подошел.
— Принес.
Он хлопнул по папке.
— А ты?
— Вот. — Она показала свою папку, прижимая ее к груди. — У меня там еще грамота за чтение стихов в пятом классе. Мама сунула. Говорит: «Пусть видят, что ты талантливая с детства». Смешная.
Они засмеялись. Легко, свободно.
— Ну что, коллега? — Юра подставил ей локоть. — Пойдем оформляться?
— Пойдем.
Они вошли в здание.
Вахтерша тетя Маша, которая раньше смотрела на абитуриентов как на потенциальных террористов или воров половиков, теперь кивнула им вполне благосклонно.
— Документы? — спросила она.
— Документы.
— В учебную часть. Второй этаж, направо. И ноги вытирайте, студенты.
Слово «студенты» прозвучало как музыка.
В учебной части пахло бумажной пылью, клеем и кофе. Секретарь — та самая, с пучком, которая вчера объявляла результаты — сидела за столом, заваленным папками.
— Фамилии? — спросила она, не поднимая головы.
— Лоцман и Громова.
— А, «старая душа» и «жадная чайка», — она подняла глаза, и за стеклами очков блеснула ирония. — Наслышана, наслышана. Захава про вас вчера долго рассказывал. Говорит, интересный будет курс.
Она приняла их папки. Проверила аттестаты. Сравнила фотографии с оригиналами.
— Все в порядке. Приказ будет подписан к августу, но фактически — вы зачислены. Общежитие нужно?
— Нет, мы москвичи.
— Хорошо. Первого сентября — общее собрание. В десять ноль-ноль. Не опаздывать. Захава опозданий не прощает.
Она шлепнула печатью по какой-то бумажке. Бам!
Этот звук был финальной точкой. Точкой в прошлой жизни и запятой в новой.
— Скажите… — Юра замялся. — А список… список уже есть? Кто с нами?
Секретарь усмехнулась.
— Любопытные? Вон, на стене висит проект приказа. Полюбуйтесь.
Они подошли к доске объявлений.
На листе бумаги, отпечатанном на машинке, столбиком шли фамилии.
1. Анисимова Г.
…
5. Богатырев Ю.
…
8. Громова С.
…
12. Гундарева Н.
…
15. Константин Р.
16. Лоцман Ю.
Юра смотрел на этот список, и у него кружилась голова.
Богатырев. Гундарева. Костя Райкин.
Он будет учиться с ними. С легендами. С теми, чьи фильмы он смотрел в 2024 году, восхищаясь их игрой. Теперь они — просто Юра, Наташа, Костя. Однокурсники. Ребята, которые курят в туалете и стреляют трешку до стипендии.
Он вписал себя в историю. Буквально. Его фамилия стояла рядом с ними.
— Смотри, — шепнула Света, тыча пальцем в лист. — Мы рядом. Громова и… ну, почти рядом. Через Гундареву и Райкина.
— Мы в одной лодке, Свет. В одной лодке с титанами.
— С кем?
— С очень талантливыми людьми. Ты их еще узнаешь.
Света посмотрела на него сияющими глазами.
— Я так счастлива, Юрка. Я сейчас, наверное, взлечу.
— Не взлетай. Ты мне на земле нужна.
— Ладно. Буду ходить по земле. Но только на цыпочках.
Они вышли из кабинета. Спустились по широкой лестнице, стертой ногами тысяч актеров.
На крыльце их встретило солнце.
Оно светило ярко, по-летнему, обещая долгий и жаркий день.
— И что теперь? — спросила Света, щурясь. — Каникулы?
— Август, — кивнул Юра. — Целый месяц свободы. Можем делать что хотим. Можем спать до обеда. Можем читать книги не по программе. Можем гулять.
— А вечером?
— А вечером отметим. С Димкой, с Марком Семеновичем. Они заслужили. Если бы не они…
— Если бы не они, мы бы сейчас рыдали в подушку, — закончила Света.
Она взяла его под руку. Уверенно, по-хозяйски.
— Юр, а тебе не страшно? Ну, первого сентября. Захава сказал, будет ломать.
— Пусть ломает, — улыбнулся Юра. — Мы же бетон. Армированный. Нас ломать — зубы обломаешь.
— Наглый ты, Лоцман.
— Я не наглый. Я опытный.
Он посмотрел на Москву.
Город жил своей жизнью. Спешили прохожие, ехали машины, где-то играла музыка. Но теперь Юра чувствовал себя частью этого муравейника. Не песчинкой, занесенной ветром времени, а кирпичиком.
У него было дело. У него была любовь (пусть он еще боялся произнести это слово вслух). У него была семья.
И у него была тайна, которая делала его сильнее всех.
— Пошли, — сказал он. — Мне еще к Вершинину надо зайти. Книгу отдать.
— К «Братьям Карамазовым»?
— Ага. К ним. Сказать спасибо Федору Михайловичу. За то, что помог выжить.
Они спустились с крыльца и растворились в толпе Арбата. Двое молодых, красивых, счастливых людей, у которых все было впереди.
Впереди был август 1969 года. Последний месяц их детства и первый месяц их настоящей жизни.
Квартира Константина Борисовича Вершинина встретила Юру привычной тишиной, в которой тиканье напольных часов звучало как сердцебиение старого, мудрого существа.
Учитель открыл дверь сразу, словно ждал. Он был не в халате, а в жилетке и белой рубашке с закатанными рукавами — видимо, работал.
— А, студент, — он улыбнулся в усы. — Проходи. С победой?
— С победой, Константин Борисович. Зачислили.
Юра протянул ему книгу. Тяжелый том «Братьев Карамазовых» с потертым корешком.
— Спасибо. Федор Михайлович помог.
Вершинин принял книгу бережно, как ребенка. Погладил обложку.
— Он всегда помогает. Тем, кто умеет читать между строк. Чай будешь?
— Нет, спасибо. Нас ребята ждут. Праздновать будем.
— Праздновать — это дело хорошее. Дело молодое.
Они прошли в кабинет. Вершинин поставил книгу на полку, в ряду таких же старых, мудрых томов. Повернулся к Юре.
В полумраке кабинета, среди пыли и теней, старый актер казался хранителем какого-то древнего секрета.
— Ты поступил, Юра, — сказал он серьезно. — Это была легкая часть. Прогулка. Настоящая работа начнется первого сентября.
— Я знаю. Захава обещал ломать.
— И будет ломать. И правильно сделает. Школа должна выбить из тебя дурь, самолюбование, штампы. Они будут стараться сделать тебя «как все». Техничным, понятным, советским.
Вершинин подошел ближе. Его глаза, выцветшие, но зоркие, смотрели прямо в душу.
— Пусть ломают. Учись ремеслу. Учись говорить, двигаться, носить костюм. Но не дай им выбить главное.
— Что?
— Твою память. Твой палимпсест. Твою «старую душу». Это твой капитал, Юра. Твой золотой запас. Спрячь его глубоко, в самый дальний карман, и никому не отдавай. Когда-нибудь, когда ты выйдешь играть Гамлета или Лира… ты достанешь эту монету. И зал ахнет.
Юра кивнул.
— Я сберегу. Обещаю.
— Вот и славно.
Вершинин протянул руку. Сухую, крепкую, теплую.
— Бывай, студент. Заходи иногда. Старику скучно бывает. Расскажешь, как там… в будущем.
Юра вздрогнул. Сердце пропустило удар. Он посмотрел на учителя с испугом.
— В каком… будущем?
Вершинин хитро прищурился, и морщинки у глаз собрались в лучики.
— В твоем светлом будущем, дурья башка. В театре, в кино. Ты о чем подумал?
Юра выдохнул.
— Ни о чем. Просто… задумался.
— Иди уже. А то Света там, поди, извелась вся внизу.
— Спасибо вам. За всё.
— С Богом.
Дверь закрылась. Юра сбежал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Внизу, у подъезда, его ждала Света. Она махала ему рукой, и солнце путалось в ее волосах.
Он бежал к ней, и в кармане у него не было ни «Братьев Карамазовых», ни шпаргалок. Только руки в карманах и целый мир впереди.
Вечер опустился на Москву незаметно, как кошка, свернувшаяся клубком на крышах.
Празднование закончилось. Они сидели в «Шоколаднице» с Димой, Марком Семеновичем и ребятами из драмкружка. Было шумно, весело, пили шампанское (Гельфанд расщедрился), ели мороженое, строили планы по захвату мирового театра. Дима произносил тосты, цитируя Станиславского, Света смеялась так, что на нее оборачивались посетители.
Теперь Юра был дома.
В квартире было тихо. Часы на стене показывали половину одиннадцатого. Родители уже легли — завтра на работу. Из-за ширмы доносилось ровное сопение Веры.
Юра прошел в свою комнату, стараясь не скрипеть половицами.
Бросил пиджак на стул. Стянул галстук, который душил его весь вечер. Расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
Подошел к окну.
Распахнул створки настежь.
Ночной воздух ворвался в комнату — прохладный, пахнущий тополем, остывающим асфальтом и чьими-то жареными котлетами. Запахи жизни.
В доме напротив горели окна. Желтые, теплые прямоугольники.
В одном окне кто-то читал, склонившись над лампой под зеленым абажуром. В другом — мелькали тени, работала телевизор (наверное, показывали «Кабачок 13 стульев»). В третьем — просто горел свет на кухне, и две фигуры сидели за столом, ведя бесконечный кухонный разговор.
Юра смотрел на эти окна и вспоминал.
Вспоминал 2024 год. Двадцать пятый этаж бетонной башни в спальном районе. Холодный, мертвый свет светодиодных фонарей внизу. Окна напротив — темные, закрытые жалюзи. Одиночество, от которого не спасает ни интернет, ни сотни контактов в телефоне.
Там, в будущем, он был подключен ко всему миру, но оторван от людей.
Здесь, в 1969-м, у него не было ничего. Ни смартфона, ни Википедии, ни кондиционера. Но здесь он был подключен к жизни. Напрямую. Без посредников.
Он положил руки на подоконник. Дерево было теплым, шершавым, краска кое-где облупилась.
— Ну что, Юра Лоцман, — прошептал он в темноту. — Вот ты и дома.
Странно, но страх исчез. Тот липкий страх, который преследовал его полтора месяца — страх ошибки, страх разоблачения, страх застрять здесь навсегда.
Он больше не хотел возвращаться.
Зачем? Чтобы снова сидеть в пустой квартире и листать ленту новостей? Чтобы снова чувствовать себя лишним?
Здесь он был нужен.
Искренне нужен был Свете — этой сумасшедшей, жадной «Чайке», которая без него просто сгорит. А он не мог позволить чтобы хоть кто-то из близких ему людей страдал и перестал сиять.
Он нужен был отцу — чтобы тот мог гордиться сыном-мужчиной.
Он нужен был маме — просто чтобы есть ее сырники и быть живым.
Он нужен был этому времени.
Да, он знал, что будет дальше. Он знал про Афганистан, про Олимпиаду, про смерть Высоцкого, про Перестройку, про танки в Москве в 93-м. Он знал, что этот уютный, ламповый мир обречен.
Но это знание больше не давило. Наоборот.
Оно делало каждый момент драгоценным.
Если ты знаешь, что лето кончится — ты ценишь каждый солнечный луч. Если ты знаешь, что корабль когда-нибудь утонет — ты танцуешь на палубе с удвоенной страстью.
Он — хранитель памяти. Он — палимпсест. Он запомнит этот мир таким, каким он был. И расскажет о нем. Со сцены, с экрана, в книгах.
Он посмотрел на небо. Над Москвой висели крупные, яркие звезды, не заглушенные еще городской засветкой.
— Меня зовут Юрий Лоцман, — сказал он тихо, пробуя имя на вкус. — Мне шестнадцать лет. Я студент Щукинского училища. И я счастлив.
Он отошел от окна.
Комната ждала его. Его комната. Книги на полке, радиола в углу, кровать с панцирной сеткой.
Он выключил свет. Темнота обняла его, мягкая и добрая.
Завтра будет новый день. Будет август. Будет поездка на дачу. Будут репетиции в подвале. Будет жизнь.
Юра лег в кровать, закинул руки за голову и закрыл глаза.
— Я дома, — прошептал он, проваливаясь в сон.
И впервые ему приснилось море.
Огромное, синее, теплое море, по которому плыл белый корабль. А на носу корабля стояли он и Света, и ветер раздувал их рубашки, как паруса.
КОНЕЦ ПЕРВОГО ТОМА