Глава 2

Трамвайная остановка на Ленинградском проспекте представляла собой островок расплавленного полуденным солнцем асфальта, огороженный от проезжей части рядом чугунных столбиков с цепями. Народу было немного: молодая женщина в легком ситцевом платье, придерживающая за руку карапуза в панамке, пожилой мужчина в кепке-«аэродроме», сосредоточенно изучающий расписание, да пара студентов с тубусами, что-то оживленно обсуждающих.

Юра стоял чуть в стороне, прислонившись спиной к нагретому столбу с буквой «Т». В руке он сжимал вафельный стаканчик с пломбиром. Тот самый, купленный за девятнадцать копеек.

Он ел медленно, смакуя каждый кусочек подтаявшей сливочной массы. Вкус был абсолютным. Без химического послевкусия, без кристалликов льда, выдающих повторную заморозку. Густой, жирный вкус детства, который, как оказалось, хранился в памяти мышц языка где-то между вкусом первой крови из разбитой губы и вкусом первого поцелуя.

Он смотрел на людей.

Это было его профессиональное проклятие и главный навык — наблюдать. В 2024 году, стоя на остановке или спускаясь в метро, он видел макушки. Люди прятались. Утыкались в черные зеркала смартфонов, отгораживались наушниками, строили вокруг себя невидимые стены из информации. Взгляд «сквозь», остекленевшие глаза, большие пальцы, судорожно листающие ленту новостей.

Здесь, в шестьдесят девятом, люди стояли иначе.

Позы были открытыми. Вот женщина поправила лямку сарафана, подняла лицо к солнцу, щурясь от удовольствия. Вот студент рассмеялся, запрокинув голову, и хлопнул приятеля по плечу — живой, тактильный контакт, не смайлик в чате. Вот старик достал из кармана пиджака носовой платок, аккуратно промокнул лоб, потом с достоинством свернул его вчетверо.

Они присутствовали в моменте. Они были «здесь и сейчас» не потому, что прошли курс осознанности у модного коуча, а потому что другого места у них просто не было.

«Они не боятся скуки, — подумал Юра, слизывая каплю мороженого с пальца. — Современный человек умирает, если ему пять минут нечем занять мозг. А эти… они просто живут. Дышат. Ждут».

Вдали показался трамвай. Красно-желтый вагон МТВ-82, похожий на добродушного пузатого жука, выплывал из марева над асфальтом, раскачиваясь на стыках. Он звонил — весело, требовательно: Дзынь-дзынь!

Юра доел вафельный хвостик стаканчика — самый вкусный, пропитанный мороженым насквозь, — вытер руки о носовой платок (мама сунула в карман, и как он только не заметил?) и шагнул к путям.

Двери открылись с характерным шипением пневматики, складываясь гармошкой. Юра пропустил женщину с ребенком, помог старику поднять тяжелую сумку — тот кивнул, коснувшись козырька кепки. Зашел последним.

Внутри пахло нагретым дерматином сидений, пылью и почему-то мазутом. Пол был ребристым, деревянным, отполированным миллионами подошв.

Юра огляделся в поисках кондуктора или валидатора, и тут же мысленно хлопнул себя по лбу. Конечно. Шестьдесят девятый. Эпоха доверия.

У кабины водителя висел металлический ящик-копилка с прозрачным верхом. Рядом, на катушке, болталась лента билетов.

Юра подошел. Достал из кармана пятачок — тяжелую медную монету 1961 года. Бросил в прорезь. Монета звякнула, скатившись по наклонной плоскости к другим таким же пятачкам и трешкам. Никаких датчиков, никаких камер, никаких турникетов.

Он мог бы не бросать. Мог бы бросить копейку. Мог бы оторвать пять билетов вместо одного. Никто не смотрел. Весь этот механизм, вся эта система держалась на одном-единственном, хрупком и невероятном для человека из будущего принципе: на совести.

Юра крутанул ручку сбоку. Лента выползла на один билет. Он оторвал клочок серой, рыхлой бумаги с синими цифрами «047821». Счастливым не был, но это не имело значения. Сам факт того, что он держит в руках этот артефакт честности, казался чудом.

Он прошел в салон и сел на свободное место у окна — жесткое, пружинистое сиденье, обитое коричневым кожзаменителем.

Трамвай тронулся. Вагон качнуло, кто-то охнул, схватившись за поручень. За окном поплыла Москва.

Они ехали к центру. Мимо проплывали сталинские дома — величественные, украшенные лепниной, еще не испорченные кондиционерами и разномастным остеклением балконов. Огромные зеленые кроны деревьев смыкались над дорогой, создавая тенистый тоннель.

Стадион «Динамо» мелькнул за забором — старый, тот самый, с колоннами, еще не превращенный в футуристический кокон.

Напротив Юры сидел мужчина лет сорока, в рабочей куртке поверх рубашки. На коленях он держал авоську, в которой позвякивали две бутылки кефира с зелеными крышечками из фольги и лежала буханка черного хлеба. Мужчина читал книгу. Не газету, не детектив в мягкой обложке, а толстый том в сером переплете. Юра присмотрелся к заголовку на развороте. «Мартин Иден». Джек Лондон.

«Работяга едет со смены и читает Лондона, — отметил Юра. — Не листает ТикТок, не тупит в шарики на телефоне. Читает про человека, который сделал себя сам. Господи, какой же это другой мир».

Он перевел взгляд на кондукторское место — там, на одиночном сиденье, дремала бабушка в белом платочке. Рядом с ней стояла корзина, накрытая тряпицей, из-под которой торчал гусиный нос. Настоящий, живой гусь, который иногда шипел, когда трамвай дергался.

И никто не удивлялся. Никто не фоткал исподтишка, чтобы выложить в сторис с подписью «Жесть, гусь в трамвае LOL».

Трамвай замедлил ход, подъезжая к Белорусскому вокзалу. Площадь была забита людьми — пестрыми, шумными. Приезжие с чемоданами, таксисты в фуражках у своих «Волг» с зелеными огоньками, продавщицы цветов с ведрами гвоздик и гладиолусов.

Здесь ритм менялся. Если на Соколе время текло как мед, то здесь оно начинало бурлить. Но это было живое бурление, не механическое.

Юра прислонился лбом к стеклу. Вибрация трамвая передавалась черепу — мелкая, зудящая дрожь.

«Я еду в машине времени, — подумал он. — И эта машина времени стоит три копейки, если ты студент, и пять — если взрослый. Я — заяц поневоле. Взрослый с билетом за пять копеек, но в шкуре школьника».

Билет в его руке уже стал влажным от пота. Он разгладил его на коленке. Синие цифры расплылись.

— Молодой человек, — раздался голос слева.

Юра вздрогнул, повернул голову. Тот самый мужчина с Джеком Лондоном смотрел на него. Лицо у него было простое, открытое, с глубокими морщинами у глаз — от частой улыбки или от солнца.

— Вы не подскажете, который час? — спросил он.

Юра машинально дернул рукой к карману брюк, где в 2024 году всегда лежал смартфон. Пальцы схватили пустоту. Он замер. Ощущение фантомной ампутации.

— Я… — он замялся. — У меня нет часов.

— Жаль, — мужчина улыбнулся. — А то мои встали. Забыл завести с утра. Счастливые часов не наблюдают, а?

Он подмигнул и снова уткнулся в книгу.

Юра отвернулся к окну, чувствуя, как краснеют уши.

«Забыл завести». Механика. Мир, который нужно заводить вручную, иначе он остановится. Пружины, шестеренки, маятники. Мир, который требует твоего участия, твоего прикосновения. Заведи часы, опусти монету, оторви билет, переверни страницу.

Трамвай нырнул под мост, грохот усилился, отражаясь от каменных сводов. Темнота на секунду поглотила вагон, и в стекле снова отразилось чужое-свое лицо. Мальчишка с испуганными глазами.

— Нет, дядя, — прошептал Юра одними губами. — Я не счастливый. Я просто… потерянный во времени.

Трамвай вырвался на свет, на простор улицы Горького. Впереди, в мареве перспективы, виднелись рубиновые звезды Кремля.

Остановка. «Площадь Маяковского».

Двери распахнулись. Юра встал, пропуская мужчину с авоськой. Тот кивнул на прощание.

— Всего доброго, — сказал Юра.

— Будь здоров, парень, — ответил тот.

Юра спрыгнул на асфальт. Шум центра обрушился на него — гулкий, многоголосый. Пахло разогретым гранитом, выхлопами и свежей выпечкой из ресторана «София».

Он был в сердце Империи. И сейчас ему предстояло найти здесь свое убежище.

Улица Горького плыла в солнечном мареве, широкая и торжественная, как русло полноводной реки, одетой в граниты сталинского ампира. Это была не просто улица — это был фасад Империи, ее парадный китель с орденами лепнины и золотыми погонами витрин.

Юра шел медленно, вливаясь в поток пешеходов. Здесь, в центре, публика была другой. Мелькали модные платья-трапеции, цветастые рубашки «апаш», узкие брюки-дудочки. Пахло дорогими духами «Красная Москва» — тяжелым, гвоздичным ароматом, смешанным с выхлопами «Волг» и запахом разогретого асфальта.

Он прошел мимо витрин «Елисеевского», за которыми громоздились пирамиды из консервных банок и шоколадных наборов, похожие на декорации к сказке о сытой жизни. Но его цель была другой. Не гастрономической.

Ему нужно было заземлиться. Найти точку опоры в этом мире, где он был чужаком. А для режиссера, даже бывшего, даже попавшего в тело подростка, лучшей точкой опоры всегда был текст. Слово.

Нужная вывеска обнаружилась через квартал. Скромная, деревянная, с золотыми буквами на черном фоне: «БУКИНИСТ».

Юра потянул тяжелую, массивную дверь с латунной ручкой, отполированной тысячами ладоней. Дверь подалась с достойным, низким скрипом, и колокольчик над входом звякнул — не суетливо, а как-то предупреждающе: «Тише. Здесь вечность».

Он шагнул внутрь и сразу провалился в другой мир.

Шум улицы Горького отрезало, как ножом. Здесь царила тишина — густая, ватная, настоянная на запахе старой бумаги, костного клея, кожаных переплетов и пыли. Этот запах был сладковатым, чуть тленным, но для книжного человека он был слаще любых французских ароматов. Это был запах знаний, которые никуда не торопятся.

Магазин располагался в полуподвале. Высокие стеллажи из темного дерева уходили под самый потолок, забитые книгами так плотно, что казалось, вытащи одну — и рухнет всё здание. Свет падал из верхних окон-полумесяцев, в косых лучах танцевали пылинки — золотая пыль веков.

Посетителей было мало. Интеллигентного вида старичок в пенсне (настоящем пенсне!) перебирал открытки в коробке. Студентка в очках с толстыми линзами листала что-то объемное у полки с поэзией.

Юра глубоко вдохнул, чувствуя, как успокаивается пульс. Здесь он был дома. Здесь время не имело значения. Книга, изданная в 1905 году, и книга 1960 года стояли рядом, уравненные корешками.

Он двинулся вдоль рядов, касаясь пальцами корешков. «История дипломатии», «Жизнь животных» Брема в роскошном тиснении, собрание сочинений Диккенса — то самое, темно-зеленое, с иллюстрациями «Физ».

Взрослая память подсказывала цены аукционов 2024 года. «Вот этот Брем стоит тысяч пятьдесят. А этот прижизненный Блок… Боже, он стоит как машина». Здесь же на внутренней стороне обложек были проставлены цены карандашом: 1 ₽ 50 коп., 3 ₽, 80 коп.

Он нашел отдел «Искусство. Театр».

Сердце екнуло. На полке, зажатая между мемуарами Ермоловой и историей балета, стояла она. Книга, которую он искал.

К. С. Станиславский. «Работа актера над собой». Издание 1938 года. Посмертное. То самое, каноническое, еще не отредактированное советской цензурой поздних лет, не приглаженное.

Юра осторожно, двумя пальцами, потянул книгу за корешок. Она подалась неохотно, с легким шелестом. Твердый переплет, ткань немного потерта на уголках, бумага пожелтела, но была плотной, живой.

Он открыл наугад.

«Не верю!» — бросилось в глаза.

Юра усмехнулся. Станиславский не верил актерам. А поверил бы он ему, Юре?

— Молодой человек интересуется театром? — раздался тихий, скрипучий голос.

Юра вздрогнул и обернулся.

За прилавком, которого он сразу не заметил из-за нагромождения книг, сидел продавец. Это был старик — нет, скорее, патриарх. Лысый череп с венчиком седых волос блестел в свете лампы. На носу сидели очки в золотой оправе, за которыми прятались умные, выцветшие от чтения глаза. Он был одет в жилетку поверх рубашки, а на рукавах — Юра едва сдержал улыбку — были черные сатиновые нарукавники. Живой персонаж из Чехова.

— Борис Львович, — прочитал Юра на бейджике (кусочке картона, приколотом булавкой). — Да. Интересуюсь.

Он подошел к прилавку, положил книгу.

Букинист посмотрел на книгу, потом на Юру. Взгляд его был цепким, оценивающим. Он привык к школьникам, которые прибегали за Дюма, Жюль Верном или «Библиотекой приключений». В крайнем случае — за фантастикой Ефремова.

— Серьезный выбор, — медленно произнес Борис Львович, постукивая пальцем по обложке. — Обычно в вашем возрасте читают, как капитан Блад берет на абордаж испанские галеоны. А здесь… здесь труд. Тяжкий, потный труд души. Вы уверены, юноша?

Юра почувствовал, как внутри поднимается волна профессионального азарта.

— Абордаж — это внешнее действие, — ответил он, стараясь контролировать интонации. — А Станиславский писал о внутреннем. О том, как взять на абордаж собственное подсознание. Это куда интереснее, чем испанские галеоны.

Брови Бориса Львовича поползли вверх, скрываясь за оправой очков. Он отложил карандаш, которым что-то помечал в гроссбухе.

— Ого. «Взять на абордаж подсознание»… Красиво сказано. И, пожалуй, верно. Вы собираетесь поступать?

— Собираюсь, — кивнул Юра.

— В Щуку? В ГИТИС?

— Куда возьмут. Но система везде одна. Без правды переживания на сцену лучше не выходить. Зритель сейчас пошел чуткий. Он фальшь за версту чует. Ему мало просто красивой декламации, как в Малом театре пятьдесят лет назад. Ему нужна психофизика.

Юра прикусил язык. Слово «психофизика» в 1969 году уже существовало, конечно, но в устах шестнадцатилетнего пацана оно звучало… подозрительно академично. Слишком зрело.

Борис Львович прищурился. Он снял очки, протер их клетчатым платком, снова водрузил на нос. Теперь он смотрел на Юру не как на случайного покупателя, а как на редкий экземпляр инкунабулы.

— Психофизика… — протянул он. — Вы, молодой человек, рассуждаете так, будто уже отслужили в театре лет десять. И разочаровались в «красивой декламации». Откуда такие познания? Родители актеры?

Вот он, тонкий лед. Опасность. Юра почувствовал холодок по спине. Он забылся. Расслабился в привычной атмосфере. Нельзя так палиться. Не здесь, не перед этим проницательным стариком.

— Нет, — Юра заставил себя улыбнуться смущенной, мальчишеской улыбкой. Почесал затылок — жест, который всегда обезоруживает взрослых. — Родители инженеры. Просто… в библиотеке много читал. И в драмкружок ходил. Нам там руководитель рассказывал. Про Михаила Чехова, про биомеханику…

— Про Чехова? — переспросил букинист, и в его голосе мелькнула сталь. — Михаила? Его книги, знаете ли, не в каждой библиотеке найдешь. Он, как бы это сказать… сложная фигура. Эмигрант.

Юра мысленно выругался. Конечно. Михаил Чехов. Уехал, работал в Голливуде. В шестьдесят девятом его имя не под запретом, но и не в чести. Это в девяностые его будут издавать миллионными тиражами.

— В самиздате… то есть, в перепечатках, — выкрутился Юра, чувствуя, как краснеют уши. — Руководитель давал читать. Старые записи.

Борис Львович помолчал. Тишина в магазине стала звонкой, напряженной. Казалось, даже пылинки замерли в воздухе. Старик смотрел ему прямо в глаза, и Юре показалось, что он видит там, на дне зрачков, отражение своей настоящей, взрослой души.

— У вас странные глаза, юноша, — тихо сказал букинист. — Очень старые глаза на очень молодом лице. Я такие видел только… впрочем, неважно.

Он резко захлопнул книгу Станиславского, притянул ее к себе.

— Два рубля сорок копеек.

Юра выдохнул. Пронесло.

— Спасибо, — он поспешно полез в карман, выгребая мятые рубли и мелочь.

Борис Львович принял деньги, аккуратно пересчитал, ссыпал медь в ящичек кассы. Потом завернул книгу в плотную серую бумагу, перевязал бечевкой. Движения его были точными, красивыми, ритуальными.

— Берегите её, — сказал он, протягивая сверток. — Это издание редкое. Там есть пометки на полях… карандашные. Я не стал стирать. Предыдущий владелец был хорошим актером. Погиб под Вязьмой в сорок первом. Пусть эта книга теперь послужит вам.

Юра принял сверток. Он был тяжелым, теплым. Как кирпич, который ложится в фундамент нового дома.

— Я сберегу. Обещаю.

— Заходите еще, — Борис Львович уже потерял к нему интерес, возвращаясь к своему гроссбуху. — Если интересуетесь биомеханикой, у меня через неделю обещали принести Мейерхольда. Двадцать седьмой год. «Ревизор». Но это будет дорого.

— Я накоплю, — серьезно ответил Юра.

— Накопите… — букинист усмехнулся, не поднимая головы. — Копите, юноша. Знания — единственная валюта, которая не обесценивается при смене режимов.

Юра вышел из магазина, прижимая книгу к груди.

На улице снова ударило солнце, шум, запах бензина. Но теперь это не оглушало. Теперь у него в руках был ключ.

Он шел по Тверской — нет, по улице Горького, — и чувствовал вес книги под рубашкой. Это было первое материальное подтверждение того, что он не просто плывет по течению, а начинает грести.

Старик его раскусил. Почти. «Старые глаза». Черт возьми, надо следить за собой. Надо больше щуриться, больше улыбаться, меньше смотреть в упор. Подростки не смотрят в душу, они смотрят на мир, пожирая его. А он смотрит так, будто уже все съел и отравился.

«Надо учиться быть молодым, — подумал Юра, сворачивая в переулок, чтобы срезать путь к кинотеатру. — Это самая сложная роль, Лоцман. Сыграть молодость, когда ты внутри старик. Система Станиславского тут как раз кстати. „Я в предлагаемых обстоятельствах“. Обстоятельство: мне шестнадцать. Задача: выжить и не сойти с ума».

Он похлопал по свертку с книгой.

— Ну что, Константин Сергеевич, — прошептал он. — Поработаем?

Ответа не последовало, но Юре показалось, что город вокруг одобрительно загудел клаксонами.

Кинотеатр «Россия» на Пушкинской площади напоминал гигантский стеклянный аквариум, в который запустили не рыбок, а пеструю, шумную, взволнованную человеческую массу. Очередь в кассы змеилась по раскаленному асфальту, загибалась кольцами, пульсировала, жила своей сложной социальной жизнью. Здесь знакомились, ссорились, занимали места «на себя и на того парня», стреляли сигареты и обсуждали последние сплетни.

Юра подошел к этому бурлящему организму с опаской. В его времени поход в кино превратился в стерильную процедуру: пару кликов в приложении, QR-код на экране, пустой зал в торговом центре, где зрители сидят в шахматном порядке, уткнувшись в телефоны даже во время сеанса. Здесь же кино было событием. Ритуалом. Коллективной мессой.

— Лишнего билетика не будет? — с надеждой в голосе спросил паренек в клетчатой рубашке, переминаясь с ноги на ногу у самого входа.

Юра покачал головой. У него самого билета не было. Он надеялся на удачу, на дневной сеанс, на то, что в будний день ажиотаж будет поменьше.

Удача улыбнулась в лице полной кассирши, которая в ответ на его вежливое «Один, пожалуйста, на любой ряд» не рявкнула «Мест нет!», а молча шлепнула на крутящийся деревянный лоток глянцевый синий квиток.

— Тридцать копеек. Десятый ряд, место пятнадцать.

Фойе кинотеатра встретило прохладой и запахом, который невозможно было спутать ни с чем. Пахло мастикой, которой натирали паркет, ванильной сдобой из буфета и почему-то немного — одеколоном «Шипр». Высоченные потолки, пальмы в кадках, мраморные лестницы — все это больше походило на дворец культуры или музей, чем на развлекательное заведение. В углу, на небольшом возвышении, настраивал инструменты струнный квартет. Скрипки пиликали, проверяя строй, виолончель гудела басом.

«Оркестр перед сеансом, — вспомнил Юра, и сердце кольнуло сладкой ностальгией. — Господи, они играют живую музыку перед фильмом. Не крутят рекламу попкорна, не долбят трейлерами блокбастеров. Они слушают Моцарта».

Он подошел к буфету. Витрина сияла чистотой. Пирожные «Корзиночка» с грибочками из крема, эклеры, политые шоколадной глазурью, бутерброды с полукопченой колбасой и, конечно, конусы с соком.

— Томатный, пожалуйста. И корзиночку.

Буфетчица в накрахмаленном кокошнике налила густой, красный сок из стеклянного конуса. Юра взял стакан, соль в розеточке на прилавке, алюминиевую ложечку. Посолил, размешал.

Вкус был насыщенным, настоящим. Помидоры, выросшие под солнцем, а не в гидропонной теплице.

Он стоял у высокого круглого столика, ел песочную корзиночку, крошащуюся в пальцах, слушал, как оркестр заиграл вальс Штрауса, и наблюдал за публикой. Девушки поправляли прически у зеркал, мужчины одергивали пиджаки. Люди пришли в свет. Для них это был праздник. Выход из обыденности.

Звонок — резкий, школьный — возвестил о начале запуска в зал.

Огромный зрительный зал амфитеатром уходил вниз, к белой простыне экрана, задернутой тяжелым бархатным занавесом. Кресла были жестковатыми, деревянными, но обитыми приятным на ощупь плюшем вишневого цвета.

Юра протиснулся на свое место. Соседями оказались пожилая пара: интеллигентный старичок с бородкой клинышком и его супруга, державшая в руках ридикюль. Справа плюхнулись двое солдат-срочников в увольнительной, пахнущие кирзой и дешевым табаком.

Свет начал медленно гаснуть. Зал затих. Не мгновенно, как по команде, а волной — шепот стихал, кашель прекращался, скрип кресел смолкал. Сотни людей превращались в единый организм, готовый воспринимать чужую историю.

Луч проектора прорезал темноту, затанцевав пылинками в луче света.

Сначала — киножурнал. «Новости дня».

На экране, под бравурную музыку, комбайны плыли по бескрайнему пшеничному морю. Диктор с голосом, от которого хотелось выпрямить спину и пойти строить БАМ, вещал о рекордных урожаях на Кубани. Потом показали Леонида Ильича Брежнева — еще не того шамкающего старца из анекдотов, которого помнил Юра, а вполне бодрого мужчину с густыми бровями, вручающего ордена космонавтам.

Зал смотрел внимательно. Кто-то шёпотом комментировал, кто-то кивал. Это была их реальность. Их страна. Могучая, огромная, понятная. Юра поймал себя на мысли, что смотрит на это не с цинизмом человека, знающего про застой и дефицит, а с какой-то щемящей грустью. Они верили. И эта вера давала им силу, которой так не хватало в его двадцать первом веке.

Потом журнал закончился, экран моргнул, и началась комедия. «Бриллиантовая рука».

Юра видел этот фильм раз пятьдесят. Знал каждую реплику, каждый жест Миронова, каждую ужимку Никулина. Он мог бы озвучивать его с закрытыми глазами.

Но он никогда не смотрел его так.

Когда на экране герой Никулина выпал из багажника «Москвича», зал взорвался хохотом. Это был не вежливый смешок, не смайлик «LMAO» в комментарии. Это был громовой, искренний, сотрясающий стены хохот пятисот человек. Люди смеялись до слез, хлопали себя по коленям, толкали соседей локтями. Солдаты справа ржали так, что кресла тряслись. Интеллигентный старичок слева вытирал платочком выступившие слезы и приговаривал: «Ой, уморили… Ой, шельмы…»

Юра смеялся вместе с ними.

Сначала натужно, пытаясь подстроиться, но потом волна общей радости подхватила его, смыла интеллектуальную шелуху, смыла знание сюжета. Он смеялся не над шутками. Он смеялся от счастья быть частью этого смеющегося, живого, теплого человеческого моря.

Он чувствовал, как энергия перетекает от человека к человеку. Никакой домашний кинотеатр, никакой 8К-телевизор не мог дать этого ощущения. Ощущения, что ты не один. Что твоя радость умножается на радость соседа.

«Вот оно, — пронеслось в голове. — Вот почему театр не умрет. Кино — это консервы, запечатленные навсегда. Но зритель… Зритель каждый раз новый. И эта химия — она происходит здесь и сейчас. Я хочу этого. Я хочу стоять там, на сцене, и управлять этой энергией. Заставлять их смеяться, плакать, затихать. Держать этот зал на ладони».

В сцене, когда Миронов запел про остров невезения, кто-то в задних рядах начал тихонько подпевать. И никто не шикнул. Наоборот, подхватили другие.

Юра вышел из кинотеатра ошалевший, оглушенный, но странно обновленный. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая московское небо в нежные абрикосовые тона. Тени стали длинными, мягкими. Жара спала, уступив место приятной вечерней прохладе.

Он шел к метро, не чувствуя ног. Внутри все еще звучал смех зала. Страх, который преследовал его с утра — страх быть чужим, страх быть разоблаченным, — отступил. Да, он пришелец. Да, он знает будущее. Но он человек. И он может смеяться вместе с ними. Значит, он может здесь жить.

Дорога домой заняла почти час. В метро в час пик было тесно, но это была не та агрессивная, локтями-в-ребра теснота будущего. Люди уступали места, передавали книги, помогали держать тяжелые сумки. Юра висел на поручне, зажатый между грузным мужчиной с чертежным тубусом и девушкой с букетом пионов. Запах цветов перебивал запах резины и пота.

На станции «Сокол» он вынырнул на поверхность. Район уже погружался в ленивую вечернюю истому.

Знакомый двор встретил его симфонией звуков. Стучали костяшки домино — за деревянным столом под грибком собрались местные мужики.

— Рыба! — гаркнул кто-то азартно.

— Дупль пусто! — отозвались с другой стороны.

На лавочках сидели бабушки — вечные стражи порядка, знающие всё про всех.

— А Лоцман-то, младший, гляди, с книжкой идет, — донеслось до Юры, когда он проходил мимо. — Умный мальчик, не то что эти, с гитарами…

Он сдержал улыбку, вежливо кивнул:

— Добрый вечер, Марья Ивановна.

— Здравствуй, Юрочка, здравствуй. Мать-то с работы пришла уже, беги.

Подъезд. Ступени. Третий этаж. Дверь, обитая коричневым дерматином с шляпками декоративных гвоздей.

Он открыл замок своим ключом — привычка проверять карманы перед выходом сработала, ключ был при нем.

Квартира пахла жареной картошкой с укропом. Этот запах был настолько густым, что его можно было резать ножом и намазывать на хлеб. Самый уютный запах в мире.

— Я дома! — крикнул он с порога, вешая кепку на крючок.

— Мой руки, садись, мы тебя ждем! — отозвалась мама из комнаты.

Он быстро ополоснул лицо прохладной водой, смывая дорожную пыль и липкость метро. Взглянул в зеркало ванной. Глаза больше не казались такими испуганными. В них появилась какая-то новая, спокойная глубина.

В большой комнате, которая служила и гостиной, и столовой, работал телевизор «Рекорд». Черно-белая картинка рябила, но звук был четким — шла программа «Время». Диктор с каменным лицом читал новости о международном положении.

Отец сидел в кресле, уже переодевшийся в домашние тренировочные штаны и майку. На коленях — раскрытый журнал «За рулем». Вера раскладывала вилки на столе.

— Где пропадал? — спросил отец, не отрываясь от экрана. Тон был мирным, без утреннего напряжения.

— В центре был. В кино ходил, — Юра сел за стол, положив сверток с книгой на край. — На «Бриллиантовую руку».

— Дело хорошее, — одобрил отец. — Смешное кино. Никулин там, конечно, дает… А это что? — он кивнул на сверток.

— Книгу купил.

— Учебник?

— Вроде того. Станиславский.

Отец хмыкнул, но комментировать не стал. Видимо, решил придерживаться стратегии вооруженного нейтралитета.

Мама внесла огромную чугунную сковороду, поставила её на деревянную подставку в центре стола. Картошка шкворчала, золотистые ломтики блестели маслом, щедро пересыпанные зеленым укропом. Рядом появились миска с квашеной капустой, нарезанный «Бородинский» хлеб и тарелка с селедкой под луковыми кольцами.

— Налетай, — скомандовала мама.

Ужин проходил под мерное бормотание телевизора и звон вилок. Юра ел жадно. Жареная картошка, да с черным хлебом, да с хрустящей капустой — после целого дня на ногах это казалось пищей богов.

Семья обсуждала простые, понятные вещи. Мама рассказывала про новую сотрудницу в бухгалтерии, которая перепутала ведомости. Вера тараторила про то, что им задали на лето гербарий собирать, а она хочет найти редкий папоротник. Отец иногда вставлял веские реплики.

Юра слушал их и понимал: вот это и есть счастье. Не миллионы на счету, не премьеры в Каннах, не лайки в соцсетях. А вот этот стол, эта сковородка, этот живой отец, который ворчит на телевизор, эта мама, которая подкладывает ему лучший кусочек.

Это была жизнь, которую он потерял, променял на карьеру, на амбиции, на суету. И теперь ему дали второй шанс.

— Спасибо, мам, очень вкусно, — сказал он, отодвигая пустую тарелку.

— На здоровье. Чай будешь?

— Позже. Я пойду, почитаю немного.

Он взял сверток со стола и пошел в свою комнату.

Там было уже темно, только свет уличного фонаря пробивался сквозь листву тополя за окном, рисуя на полу причудливые тени. Вера осталась смотреть телевизор с родителями.

Юра включил настольную лампу с зеленым абажуром. Свет выхватил из полумрака потертую клеенку стола, стопку тетрадей.

Он развязал бечевку. Серая бумага упала на стол. Темно-синий переплет, золотые буквы. «Работа актера над собой».

Он открыл книгу. Страницы пахли временем. На полях действительно были пометки карандашом — галочки, восклицательные знаки, короткие слова: «Точно!», «Спорно», «Проверить». След мысли человека, который погиб в сорок первом.

Юра провел ладонью по странице.

«Я не подведу, — мысленно сказал он неизвестному владельцу. — И тебя, Борис Львович, не подведу. И себя».

Он достал чистую тетрадь, ручку. На первой странице вывел дату: 3 июня 1969 года.

И ниже написал:

ПЛАН.

* Понять физику этого тела. Голос, пластика, зажимы.

* Найти учителя. (Узнать про драмкружок в ДК).

* Не врать. Ни на сцене, ни в жизни.

* Беречь их. (Стрелочка в сторону двери, где слышны голоса родителей).

Он положил ручку. Посмотрел в окно. Москва за стеклом засыпала. Гасли окна, стихал шум машин. Где-то далеко прогрохотал последний трамвай.

День закончился. Самый длинный день в его жизни.

Юра выключил лампу, разделся и лег в кровать. Прохладная наволочка коснулась щеки. Тело гудело приятной усталостью.

В голове больше не было паники. Был покой. И была цель.

Завтра будет новый день. Четвертое июня. И он будет готов.

Сон навалился мгновенно, черный, глубокий, без сновидений. Сон человека, который вернулся домой.

Загрузка...