Глава 14

Среда, второе июля, плавила Москву медленно и с наслаждением, как кусок сливочного масла на раскаленной сковородке.

Асфальт на Ленинградском проспекте стал мягким, податливым — каблуки женщин оставляли в нем глубокие оспины, а шины троллейбусов шипели, словно проезжали по горячей лаве. Листва на тополях поникла, покрылась серой городской пудрой и даже не шелестела, смирившись с отсутствием ветра.

Но если на улице было просто жарко, то в подвале Дома культуры «Красный Октябрь» царил персональный филиал ада.

Здесь не было окон. Вентиляция, спроектированная еще при Сталине, давно забилась голубиным пухом и пылью веков. Единственный напольный вентилятор, притащенный Марком Семеновичем из кабинета, натужно гудел в углу, гоняя по кругу спертый, тяжелый воздух, пахнущий старым реквизитом, клеем и человеческим потом.

— Стоп, — сказал Юра, вытирая лоб рукавом рубашки. Рубашка была мокрой насквозь, хоть выжимай. — Не могу больше. У меня сейчас мозг закипит.

Он сидел на полу, прислонившись спиной к шершавой стене кулисы. Ноги гудели. Горло пересохло.

Света сидела рядом, буквально в десяти сантиметрах. Она откинула голову назад, упираясь затылком в ту же стену, и тяжело дышала. Ее волосы, обычно пышные и летящие, сейчас слиплись влажными прядями на висках. На верхней губе блестели мелкие капельки пота. Тонкое ситцевое платье прилипло к телу, очерчивая фигуру так откровенно, что Юра старался смотреть куда угодно — на пыльный прожектор под потолком, на облупившуюся краску пола, — только не на нее.

Но не смотреть было невозможно.

В этом душном, замкнутом пространстве, отрезанном от остального мира, между ними происходило что-то химическое. Что-то, чего не было в сценарии Чехова.

Они репетировали уже три часа. Снова и снова прогоняли финальную сцену Треплева и Нины. Но сегодня текст не шел. Слова застревали в вязком воздухе, теряли смысл. Вместо «высокого искусства» была только физиология: стук сердца, запах разгоряченного тела, электричество, которое пробегало по коже, когда их руки случайно соприкасались.

— Я сейчас умру, — простонала Света, закрывая глаза. — Юрка, скажи честно, мы идиоты? Все нормальные люди на пляже, в Серебряном Бору. Купаются. А мы тут… в подземелье. Как крысы.

— Мы не крысы. Мы фанатики.

— Это одно и то же.

Она повернула голову к нему. Ее зеленые глаза были темными, расширенными. В них плескалась усталость, смешанная с какой-то новой, тягучей нежностью.

— Дай воды, — попросила она.

Юра потянулся за бутылкой «Буратино», которая стояла между ними. Лимонад был теплым, почти горячим, газ давно вышел.

Он протянул ей бутылку. Их пальцы встретились на горлышке.

Света не отдернула руку. Секунду, всего одну секунду, ее пальцы лежали поверх его — прохладные, тонкие, нервные. Юра почувствовал, как этот контакт прошил его током от запястья до самого солнечного сплетения.

Взрослый, тридцатичетырехлетний мужик внутри него саркастически хмыкнул: «Ну вот, приплыли. Гормоны, батенька. Пубертат во всей красе». Но шестнадцатилетний подросток, в чьем теле он жил, задохнулся от восторга и страха.

Света взяла бутылку. Сделала глоток, запрокинув голову. Юра, как завороженный, смотрел на то, как двигается ее горло, как маленькая капелька лимонада срывается с уголка губ и бежит вниз, к ямке на шее.

— Хочешь? — она протянула ему бутылку обратно.

— Нет. Пей.

— Юр… — она посмотрела на него серьезно. — А если мы не поступим? Ну, правда. Если нас срежут? Мы вот тут пашем, потеем, а там… там сидят боги. Им плевать на наши старания.

— Срежут — значит, пойдем на завод, — Юра попытался пошутить, вспомнив уговор с отцом. — Я буду токарем, ты — швеей. Будем выполнять план и ходить в кино по выходным.

— Я не хочу швеей, — тихо сказала она. — Я умру там, Юра. Я серьезно. Я без этого… — она обвела рукой пыльный подвал, — не смогу.

В ее голосе прозвучала такая взрослая, такая безнадежная тоска, что Юре стало не по себе. Он знал это чувство. Чувство, когда у тебя отнимают воздух.

— Не умрешь, — он накрыл ее ладонь своей. — Мы поступим. Ты — точно. Ты сегодня была… настоящей. Даже когда молчала.

Света слабо улыбнулась.

— Это потому что мне жарко. Я думать не могу, только чувствую.

— Вот и отлично. Отключай голову. Голова — враг.

Они посидели так еще минуту. В тишине, под гудение вентилятора. Юра чувствовал тепло ее бедра рядом со своим. Это было мучительно и прекрасно одновременно. Ему хотелось обнять ее. Просто прижать к себе, уткнуться носом в мокрые волосы. Но он не смел. Он боялся спугнуть этот хрупкий момент доверия. Он был «старшим братом», наставником, партнером. Перешагнуть черту значило все усложнить.

— Слушай, — он резко встал, отряхивая брюки. — Хватит. Мы сейчас перегорим. Если будем долбить одно и то же, превратимся в роботов. Нужна пауза.

— Какая пауза? — Света подняла на него глаза.

— Культурная. Пошли в кино.

— В кино? Сейчас?

— А почему нет? В парке, в «Ленинграде», наверняка что-то идет. Там темно. Там прохладно. И там не надо думать.

Света оживилась. В ее глазах зажегся огонек.

— Пошли! У меня рубль есть. Я угощаю!

— Ну уж нет, — усмехнулся Юра. — Гусары денег не берут. Я плачу. Вставай, актриса. Пойдем в народ.

После подвального мрака улица ослепила их белым, яростным светом. Солнце ударило по глазам, заставив зажмуриться. Жара навалилась плотным одеялом, но здесь, на свежем воздухе, она переносилась легче, чем в спертом кубе репетиционной.

Они шли по парку к кинотеатру «Ленинград».

Это было монументальное здание из красного кирпича, с колоннами и широкими лестницами — настоящий храм важнейшего из искусств. Вокруг, в тени старых лип, гуляли мамы с колясками, пенсионеры читали газеты на стендах, звенел смех.

— Смотри! — Света дернула его за рукав. — Афиша!

На огромном фанерном щите, разрисованном гуашью местным художником, красовалась надпись:

СЕГОДНЯ

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ФИЛЬМ

ВОЙНА И МИР

Серия 2-я: «НАТАША РОСТОВА»

Начало сеанса: 17:10

— Юрка! — Света взвизгнула и захлопала в ладоши. — Ты знал! Признавайся, ты знал!

— Клянусь, нет. Интуиция.

— Это судьба! Это знак! Мы обязаны пойти. Это же именно то, что мне нужно! Я посмотрю, как Савельева играет бал. Я все запомню!

Она схватила его за руку и потащила к кассам.

Очередь была небольшой — будний день, рабочее время. В окошечке сидела монументальная дама с начесом цвета воронова крыла.

— Два билета на семнадцать десять, — сказал Юра, просовывая в окошко мятый рубль. — Желательно подальше.

— Последний ряд, места двенадцать-тринадцать, — буркнула кассирша, отрывая синие билетики. — Пятьдесят копеек сдачи. Следующий!

Они вошли в фойе.

Здесь было прохладнее. Пахло мастикой, которой натирали паркет, и чем-то сладким. В углу работал буфет.

Буфет в советском кинотеатре — это отдельная песня. Это не современные попкорн-станции с запахом химического сыра. Это священнодействие. На витрине под стеклом лежали пирожные: «Корзиночки» с грибочками из крема, эклеры, слоеные язычки. В высоких стеклянных конусах пенились соки — томатный, яблочный, виноградный.

— Будешь? — спросил Юра.

— Лимонад. И «Корзиночку», — Света облизнулась. — Я есть хочу, умираю. Мы же не обедали.

Юра купил два стакана «Дюшеса» и два пирожных. Они встали у высокого круглого столика на одной ножке.

Света ела пирожное, смешно пачкая нос кремом. Она была такой… настоящей. Живой. Без фильтров, без масок.

Юра смотрел на нее и думал: «Господи, какая она маленькая. И какая взрослая». В 2024 году девушки в шестнадцать лет выглядели иначе. Они были более ухоженными, более уверенными, но в них не было этой трогательной, щенячьей искренности. Света не боялась быть смешной. Она не боялась испачкаться кремом. Она просто жила.

— Вкусно, — промычала она с набитым ртом. — Юр, а ты почему не ешь?

— Я ем. Я наслаждаюсь моментом.

— Философ, — фыркнула она. — Доедай давай, сейчас звонок будет.

Раздался длинный, дребезжащий звонок. Двери в зал распахнулись.

В зале пахло пыльными бархатными шторами и тем особым запахом старых кинотеатров, который невозможно синтезировать. Они нашли свои места в последнем ряду. Кресла были жесткими, деревянными, с откидными сиденьями, которые громко хлопали, если их не придержать.

Свет начал медленно гаснуть.

Сначала погасла люстра. Потом — бра на стенах. Зал погрузился в мягкую, уютную темноту.

На экране вспыхнул луч прожектора. Пылинки затанцевали в потоке света, как маленькие звезды.

Заиграла музыка. Торжественная, мощная увертюра Вячеслава Овчинникова.

«Мосфильм». Рабочий и Колхозница.

Юра откинулся на спинку кресла. Он видел этот фильм сто раз. Он разбирал его по кадрам в институте. Он знал, как Бондарчук снимал батальные сцены, сколько денег было вбухано в костюмы. Но сейчас, сидя в 1969 году, рядом с девочкой, которая дрожала от нетерпения, он смотрел его как в первый раз.

На экране разворачивалась магия.

Бал.

Сотни свечей. Блеск паркета. Шуршание платьев. И она — Наташа Ростова. Людмила Савельева с ее огромными, испуганными глазами.

Юра скосил глаза на Свету.

Она сидела, подавшись вперед, вцепившись пальцами в подлокотники так, что костяшки побелели. Ее губы шевелились, беззвучно повторяя реплики героини. Она не смотрела кино — она была там. Внутри экрана. В этом бальном зале.

— Смотри, — прошептала она едва слышно. — Смотри, как она дышит. Видишь? Плечи подняты. Она задыхается от страха.

— Вижу.

— А глаза… Она не моргает. Она боится пропустить.

На экране к Наташе подошел Андрей Болконский. Вячеслав Тихонов — красивый, холодный, безупречный. Он поклонился.

Музыка вальса нарастала.

«Раз-два-три, раз-два-три…»

Наташа положила руку ему на плечо.

И в этот момент, в полумраке зала, произошло то, чего Юра боялся и ждал одновременно.

Света, переполненная эмоциями, не в силах сдержать этот восторг в себе, искала точку опоры. Ее рука соскользнула с подлокотника и нашла руку Юры.

Ее ладонь была горячей. Пальцы переплелись с его пальцами — крепко, до боли.

Юра замер.

Он перестал видеть экран. Бондарчук, Тихонов, Савельева — все это ушло на задний план, превратилось в цветные пятна.

В мире осталась только эта рука. Маленькая, сильная ладонь в его руке.

Это было интимнее, чем любой поцелуй. Интимнее, чем секс. Это было абсолютное доверие. Она пустила его в свое пространство. Она заземлилась об него.

«Не отпускай, — стучало в висках. — Только не отпускай».

Он не отпустил. Он осторожно сжал ее пальцы в ответ.

Света не повернула головы. Она продолжала смотреть на экран, где кружились в вальсе пары. Но Юра чувствовал, как изменилось ее дыхание. Оно стало прерывистым. Она знала. Она чувствовала его руку. И она не убирала свою.

Они сидели так двадцать минут. Тридцать.

Время остановилось. В темном зале кинотеатра «Ленинград», под музыку вальса, два человека — один из прошлого, другой из будущего — нашли точку соприкосновения. Точку, где время не имеет значения.

Юра чувствовал, как бьется жилка на ее запястье. Тук-тук-тук.

Это был ритм жизни. Ритм, который он так боялся потерять и который нашел здесь, в чужом шестьдесят девятом году.

«Я люблю ее, — подумал он с ужасом и восторгом. — Господи, я старый дурак, но я люблю ее. И мне плевать, что будет через двадцать лет. Мне плевать на СССР, на перестройку, на все. Главное — вот это. Её рука».

На экране Наташа Ростова сияла от счастья.

В зале, в последнем ряду, Юра Лоцман сиял в темноте.

А Света просто сжимала его руку все крепче и крепче, словно боялась, что если отпустит — он исчезнет, как сон. Или как кино, когда в зале зажигают свет.

Когда они вышли из кинотеатра, вечерняя Москва показалась им бледной копией того мира, что остался на экране.

После роскоши бальных залов, после эпохальной музыки Овчинникова и горящих глаз Наташи Ростовой, улица Алабяна выглядела плоской, пыльной и какой-то игрушечной. Солнце уже село, но жара никуда не делась — она просто стала темнее, гуще, повисла между домами сиреневой дымкой.

Света шла молча. Она все еще была «там». В девятнадцатом веке. Ее походка изменилась — она ступала осторожно, словно боялась, что асфальт под ногами превратится в паркет и станет скользким.

— Ты как? — спросил Юра, когда они свернули в парк.

Света глубоко вздохнула, словно вынырнула из-под воды.

— Оглушена, — честно призналась она. — Юрка, это же… это же космос. Как она играет? Савельева? Ты видел этот поворот головы? А руки? Она же ничего не говорит, она просто стоит, а ты слышишь, как у нее сердце бьется.

Она остановилась посреди аллеи, обхватила себя руками за плечи.

— Разве мы так сможем? Никогда мы так не сможем. Мы карлики. Мы самодеятельность. Куда мы лезем?

В ее голосе звучало отчаяние. То самое, которое накрывает любого художника, столкнувшегося с гениальностью. Синдром Стендаля пополам с комплексом неполноценности.

Юра подошел к ней. Взял за локоть. Бережно, но крепко.

— Света, прекрати. Савельеву снимали лучшие операторы мира. Ее одевали лучшие костюмеры. Ей свет ставили три часа ради одного кадра. А мы с тобой в подвале, при свете лампочки Ильича, сделали сцену так, что я поверил.

— Ты предвзят, — она грустно улыбнулась. — Ты… ты добрый.

— Я не добрый. Я злой и циничный. Ты же знаешь. И если я говорю, что ты можешь — значит, ты можешь. У тебя внутри тот же огонь, что у нее. Просто ему нужно дать воздух.

Она посмотрела на него снизу вверх. В сумерках ее глаза казались черными, огромными.

— Ты правда так думаешь?

— Я знаю.

Они пошли дальше. Медленно, нога в ногу.

Парк вокруг жил своей обычной жизнью. На лавочках целовались парочки, где-то вдалеке бренчала гитара, звенели детские голоса. Пахло нагретой за день травой и липовым цветом — сладким, дурманящим запахом середины лета.

— А знаешь, о чем я мечтала, пока смотрела? — вдруг спросила Света, глядя под ноги.

— О чем?

— Что вот мы поступим. Отучимся. Попадем в один театр. В Вахтанговский, конечно. И нам дадут роли. Тебе — Гамлета, мне — Офелию. Или Ромео и Джульетту. И мы будем играть так, что зал будет плакать. А потом…

Она запнулась, смутилась.

— Что потом?

— Ну… потом мы станем известными. Нам дадут квартиру. Свою, отдельную, с высокими потолками. Купим машину, как у Высоцкого. Будем ездить на гастроли в Париж… Глупо, да?

Юра слушал ее щебетание, и внутри у него все сжималось.

Она мечтала о будущем, которого он знал досконально. И он знал, что оно будет совсем не таким, как в ее мечтах.

Он знал про застой. Про дефицит. Про то, что «квартиру с потолками» нужно ждать годами, унижаясь перед худсоветами. Про то, что в Париж выпустят только избранных, и то под присмотром КГБ. Он знал про девяностые, которые ударят по ним, когда им будет по сорок — самый расцвет. Когда театры опустеют, когда народные артисты будут торговать на рынке, чтобы выжить.

Ему захотелось крикнуть: «Света, не мечтай! Не загадывай! Будет больно! Будет страшно!».

Но он промолчал. Кто он такой, чтобы отнимать у нее надежду?

— Не глупо, — сказал он, сглотнув комок в горле. — Хорошая мечта. Париж, квартира…

— Но ты не веришь, — она чутко уловила перемену в его голосе. — Почему ты такой грустный?

Юра остановился. Посмотрел на кроны лип, чернеющие на фоне темно-синего неба.

— Я не грустный, Свет. Я реалист.

— Ненавижу реалистов, — фыркнула она. — Они скучные.

— Зато они выживают. Послушай меня. Не надо жить будущим. Парижем, квартирами, славой. Это все… дым. Это может быть, а может и не быть.

Он повернулся к ней, взял ее вторую руку. Теперь они стояли лицом к лицу, держась за руки, как дети в хороводе.

— Есть только сейчас. Вот этот парк. Этот запах липы. Этот вечер. И экзамен пятого числа. Всё. Дальше заглядывать нельзя. Если будешь жить будущим — пропустишь настоящее. А настоящее — оно важнее.

— Почему?

— Потому что в будущем нас может не быть. А сейчас — мы есть.

Света молчала, обдумывая его слова. Она не понимала их до конца, не могла понять своим шестнадцатилетним умом, но чувствовала их тяжесть. Тяжесть опыта, который был в глазах Юры.

— Ты странный, Лоцман, — сказала она тихо. — Иногда мне кажется, что ты инопланетянин. Или шпион. Ты все знаешь наперед, но молчишь.

— Я не шпион. Я просто… много читал.

— Ага. Книжки. Знаю я твои книжки.

Она вдруг улыбнулась — лукаво, по-женски.

— А в твоем «сейчас»… есть место для поцелуев? Или это тоже в планах на пятилетку?

Юра опешил.

Вопрос был задан так легко, так игриво, но он видел, как дрожат уголки ее губ. Она боялась. Она шла ва-банк.

Они уже подошли к ее дому. Старая сталинская пятиэтажка, уютный двор, заросший кустами жасмина и сирени (которая уже отцвела, но кусты создавали идеальную тень). Фонарь над подъездом горел тускло, создавая интимный полумрак.

Юра смотрел на нее.

На ее лицо, бледное в свете фонаря. На ее губы — пухлые, чуть приоткрытые. На жилку, бьющуюся на шее.

Взрослый циник внутри него сказал: «Не смей. Ты сломаешь ей жизнь. Ты старый. Ты из другого времени. Это неправильно».

Подросток Юра, чье сердце колотилось как безумное, заорал: «Да к черту все! Целуй! Сейчас же!».

И Юра выбрал.

Он не стал отвечать. Он просто сделал шаг вперед.

Мир сузился до размеров ее лица. Запахло лимонадом «Дюшес», пудрой и девичьей кожей.

Он наклонился.

Света замерла, закрыла глаза и чуть приподняла подбородок.

Их губы встретились.

Это не было похоже на киношный поцелуй, который они только что видели у Бондарчука. Никакого вальса, никакого пафоса.

Это было неуклюже. Их носы столкнулись. Юра слишком сильно сжал ее плечи. Света охнула от неожиданности.

Но в ту секунду, когда их губы соприкоснулись по-настоящему, Юру накрыло.

Словно его подключили к высоковольтной линии. Это был взрыв. Вспышка сверхновой в отдельно взятом московском дворе.

Вкус ее губ — сладкий, теплый, живой — стер все: память о 2024 годе, знание о распаде СССР, цинизм, усталость, страх.

Не было никакого будущего. Не было никакого прошлого. Был только этот миг. Это невероятное, острое, пронзительное ощущение единения двух душ.

Она ответила. Робко, неумело, но с такой искренностью, от которой у Юры подкосились колени. Она прижалась к нему всем телом, вцепилась руками в его рубашку на спине, словно падала в пропасть и хваталась за единственный выступ.

Они стояли так вечность. Или три секунды. Время потеряло смысл.

Когда они отстранились, оба тяжело дышали.

Света смотрела на него широко распахнутыми, пьяными глазами. Она коснулась пальцами своих губ, словно проверяя, на месте ли они.

— Ой… — выдохнула она.

Это было самое честное «ой» в истории человечества.

Юра чувствовал, как пылает его лицо. Ему, взрослому мужику, было стыдно и… восторженно. Он чувствовал себя шестнадцатилетним. По-настоящему. Впервые за все время попаданчества.

— Ну вот, — хрипло сказал он. — А говорила — реалист.

Света хихикнула. Нервно, счастливо.

— Ты не реалист, Лоцман. Ты… ты волшебник.

— Я только учусь.

Она вдруг порывисто обняла его, чмокнула в щеку — звонко, по-детски — и отскочила к двери подъезда.

— До завтра! — крикнула она уже с крыльца. — Не опаздывай на пробежку!

— Не опоздаю!

Дверь подъезда хлопнула.

Юра остался один в темном дворе.

Он стоял и улыбался как дурак. Трогал свою щеку. Смотрел на темные окна ее квартиры, ожидая, когда там зажжется свет.

Вот. Загорелось окно на третьем этаже. Мелькнул силуэт за занавеской.

Она дома. Она в безопасности.

Юра глубоко вдохнул ночной воздух. Теперь он пах не просто липой. Он пах надеждой.

Он развернулся и пошел домой. Походка у него была легкой, пружинистой. Кеды «Ботас» почти не касались асфальта.

Дома было тихо.

Отец уже спал — из спальни доносился его могучий, раскатистый храп, похожий на работу дизельного двигателя. Мама, видимо, тоже улеглась.

Юра прошел в свою комнату. Вера спала, разметавшись по кровати, сбросив одеяло на пол. Юра поднял его, осторожно укрыл сестру.

«Спи, космонавт. Все будет хорошо».

Он разделся, лег в свою кровать. Закинул руки за голову.

Сон не шел.

Внутри все вибрировало. Губы все еще горели.

Он лежал и смотрел в потолок, на котором уличный фонарь рисовал тени от веток дерева.

И тут пришло осознание. Холодное, трезвое осознание взрослого человека.

«Ты попал, Юра. Ты конкретно попал».

Это был не просто поцелуй. Это был договор. Негласный, но нерушимый.

Он приручил ее. Он заставил ее поверить в себя, в него, в их общее будущее. Она теперь смотрит на него как на бога, как на учителя, как на мужчину.

А он?

Кто он такой? Хронотуристо? Гость из будущего?

Если завтра его выбросит обратно в 2024-й? Что будет с ней? Она сломается. Она будет ждать, искать, думать, что он ее бросил.

А если он останется?

Сможет ли он защитить ее от того катка, который проедет по этой стране? Сможет ли он уберечь ее от пошлости, от нищеты, от разочарований?

Он вспомнил ее мечты. «Париж, квартира, слава…»

Он не мог обещать ей Париж. Но он мог обещать ей себя.

«Я не уйду, — решил он, глядя в темный потолок. — Я никуда не уйду. Я буду здесь. Я буду грызть эту землю, этот гранит, этот асфальт. Я поступлю. Я стану лучшим. Я сделаю так, чтобы у нее был Париж. Или хотя бы Гагры. Но она будет счастлива».

Это была уже не просто цель «пожить спокойно». Это была миссия.

Ответственность за другого человека — самый тяжелый груз на свете. Но и самый приятный.

Юра повернулся на бок.

В кармане брюк, висящих на стуле, лежала открытка из училища. Пятое июля.

— Мы их порвем, Света, — прошептал он в подушку. — Мы их всех порвем.

И с этой мыслью он наконец провалился в сон — глубокий, без сновидений, сон человека, который нашел, ради чего просыпаться.

Загрузка...