Глава 21. Деревянные ноги и головы

С этими словами, весь радостный от намечавшегося очередного доброго дела Леонард двинулся за сутулым швейцаром. Выйдя на улицу и нырнув в хлесткую метель, путники тут же оказались облеплены снегом, какой зима намеревалась нанести на любую мало-мальски подходящую поверхность. Все, казалось, состоит из него одного, и воздух, и фыркающие лошадки веселой армии, перекрашенные в белую масть, и люди, закрывающие лица от ветра. Фортепьяно, что кренилось на одном из возов, так и вообще напоминало большой сугроб. При этом единственным светлым моментом оказалось то, что забитый им и вконец испорченный инструмент прекратил свой тоскливый вой и умер окоченевшим. Зима играла в полную силу, мало обращая внимания на печали и тоску бродящих внизу людей.

Отвязав лошадей, они принялись заводить их во двор, сопровождаемые яростным свистом ветра и руганью Тимохи, которого коварный конек все же умудрился цапнуть за голову.

— Вша ты лобковая, бес и мать твоя была проблядушка подзаборная! — беспомощно оскорбил животное возчик, и потянул под уздцы. Коник весело заржал, а Тимофея понесло далее. Он трепетал тонкими синими шальварами и, почти невидимый в метели, громко комбинировал все более неприятные предположения о родственниках обидчика. Выходило, что в родне у божьей твари пребывали почти все самые гнусные и безобразные создания, а уж папаша его неизвестно каким образом смог произвести того на свет. Вьюга глушила, забивая рот снежным крошевом, секла лицо ветром, но неистовый Тимоха, потрясая свободной от вожжей рукой, не сдавался. Со стороны казалось, что лохматый карбонарий что есть сил сражается с атакующими его духами, которые прятались в окружающей мути.

Большая карета мадам Фроси в ворота не вошла и после недолгих раздумий была брошена на улице. Остальной же обоз, благополучно разместился во дворе трактира, а лошади пристроены в коровник, где, защищенные от злости метели, принялись философски жевать насыпанный в ведра овес.

— Холера ты желтая! — мстительно указал Тимофей напоследок, пнув скотину в бок, на что коник его безучастно фыркнул в ведро. Оставив, последнее слово за собой возчик, придерживая сдуваемую ветром шапку, потопал вдогонку к спешащим в тепло товарищам.

К их возвращению дым в большом зале уже стоял коромыслом. Потаскушки мадам Фраск присоединились к усатой компании, где весело проводили время. Лихорадочное счастье летало в желтом воздухе во взрывах гогота и табачном дыму. Казалось, что вот тут вот что-то случилось, сломалось, лопнуло, наконец, злое время. И сюда робко вернулись старые времена, когда все было понятно, и все счастливы. Или несчастны. Но каждый знал — почему.

Дебелая барышня сидевшая на коленях у солидного усача щелкала того по носу и просила:

— Ну, покажи, Кися, покажи еще!

Ее Кися щерил шахматные зубы и подражал хряку в гон, вызывая смех компании. А миловидная девица с кошачьим личиком лихо выпив стопку, кидалась в того замечательной полупрозрачной квашеной капустой. Между всем этим праздником горошком каталась колченогая тетка Саня, приставая то к одному гостю, то к другому.

— Принесть чего? Може принесть?

От нее отмахивались, занятые своим собственным весельем. Скучный декабрь плыл над ними, оставляя мало времени для радостей и каждый, будь он в здравом уме, спешил, не останавливался на мелочах в стремлении получить как можно больше от этого редкого момента. Урвать малую толику и сохранить ее где то там, внутри себя, откуда ее нельзя было ни украсть, ни реквизировать, ни присвоить просто так — по праву сильного. Потому как не было больше радости, чем от обладания своим, личным и глубоко спрятанным счастьем, особенно если вокруг вьюга и ветер, а дальше — неизвестность и мгла.

Огорченная тетка пристала было к вошедшим, но Тимоха, еще не остывший от ругани с вероломным конем, отмахнулся от нее, а Никодимыч, пребывавший в своем обычном состоянии, так и вовсе не ответил. Лишь Леонард из сострадания потребовал миску капусты и подсел к рыжей Маньке, курившей за пустым столиком около печки. Та, полоснув его карим огнем глаз, вновь вернулась к невеселым размышлениям.

— Позвольте присесть, светлая пани? — галантно поинтересовался флейтист и принялся выковыривать забившийся в рваный рукав шинели снег. Тот таял в тепле и тек по руке.

— Так сидите же уже так, господин хороший? — ответила рыжая. — Скучаете?

— Скажу вам, что скучать солдату зараз не приходится. Войны одни, да и прочие обстоятельства. Одни сражения и дым вокруг, — сказал Леонард, показывая руками сколь героической была его судьба. — Одни сражения, светлая пани, да пепел в душах.

Собеседница помолчала, долго выпуская дым, взлетавший к грязному потолку заведения, где он расплывался серыми клубами. Лицо ее было задумчиво, словно она одна понимала среди царившего вокруг веселья, что это ненадолго и может раствориться в один момент.

— Ну, а воюете то за что, пан солдат? За Веру, Царя и Отечество?

— А может и за это, — подтвердил озадаченный вопросом музыкант, — и по привычке воюем тож. Жесли есть враг, то, как с ним не воевать? Других диспозиций пока не поступало, пшепрашам. Уж если завтра скажут не воевать, так и не будем.

— И людей убивать, так? — ее глаза лихорадочно поблескивали.

— Ну, так то враги, светлая пани. Нешто не поубивать их? Завтра, может, и они нас. То судьба. И не борьба это, может, а поиски. Человек завсегда правды ищет. Опять же герои за этим делом всякие появляются. Вот взять, к примеру «У жабы», что в Ченстохове была на улице просветителя Кирилла, так там всегда герои встречались. Такие дела были, лопни мой глаз! Как заспорили раз про электричество, так лудильщик один все заверял, что страх человеческий и страдания, все ничто перед силой духа. Я, говорит, за ради такого доказательства, непосильные разуму вещи сотворить могу. И представляете, пани, сотворил! Взял, это самое, лампу электрическую, да в рот себе засунул! А вытащить не смог. Так ему потом пенсию дали за это.

— Пенсию, значит, дали. Герой, значит. Ну, а враги?

— А что враги? — пан Штычка посмотрел на нее.

— Кто враги? Убивать-то, кого героям надо? Кого победить надобно?

— Получается, что всем всех победить нужно, — подумав, скорбно ответил тот. — Получается непонятность одна. Не дай бог запутаться в этом вопросе.

— Ну, так, а победить и дальше что?

— А и все, светлая пани! Счастье наступит. Каждому индивидуально. Хочешь просто, счастлив будь, а хочешь — непросто. Ради счастья и воюем, — веско подытожил музыкант. — Вот сами посудите, жесли всех врагов победить…

— Дураки вы, дураки все! Понимаете? За что воюете? Кому это все? Смерти все эти кому нужны? Ужас этот? — неожиданно взвилась собеседница. Глаза ее не то чтобы сверкали, но горели чем-то: слезами, горем, страхом, болью. Тающим мгновенно и вновь всплывающим из зрачков. Лицо ее исказилось, потеряв чистые черты. А волосы сбились, когда она, ухватив свои огненные пряди, зарылась им в ладони. И дышала в этом убежище, хрипло с вздохами, от которых плечи подрагивали. Недоумевающий пан Штычка, страдая от чего-то неясного, взял и погладил ее по голове. Все выходило плохо и безобразно. Души плакали.

Рыжая потаскушка, сидевшая с закрытым ладонями лицом, непрестанно шептала еле слышно в веселом летающем круг кавардаке:

— Ничего, ничего, ничего, ничего.

Ничего. Вот что было или не было в этом скучном декабрьском времени. Совсем растерявшийся отставной флейтист выпил пару рюмок, доставленных теткой Саней и замер, потерянный и одинокий среди смеха и визгов. Сложна чужая печаль и непонятно горе. Покой, тот который был обещан, все никак не хотел случаться. Не шел он к Леонарду, по той малой причине, что не было его вовсе. И не могло быть, потому как счастье было невозможно, если рядом страдали другие.

Не зная, как успокоить собеседницу, он растерянно пил, разглядывая блюдо с прозрачной квашеной капустой, словно это была самая что ни на есть любопытная вещь. В залежах той горели брусничины и лежал кориандр. Но не было ответов на вопросы, да и особой радости тоже.

— Вы вот зазря так, светлая пани, — наконец глупо произнес он. — Времена такие, тут уж ничего поделать никак нельзя. Но вы поплачьте, поплачьте шановная. На все невзгоды, то есть самый основательный ответ. И легче на душе становится.

В ответ та встала и, сверкнув роскошным пламенем волос, ушла за стойку, где были комнаты пана Кравчука. Шла она твердо. В ее спину неслись звуки пьяного веселья, разбавленного игрой приблудного гармониста, нежданно вылупившегося из метели. За усатым столом пели нестройно. Смазливая девица с кошачьим личиком хватала того из компании, что был помоложе за усы. В ответ усач лез к ней целоваться, на что потаскушка коварно дергала кавалера за ухо.

— Да ты до ей не обращай внимания, — прогудел подсевший к удрученному Леонарду Тимоха, который был уже сильно пьян. — Мне Никодимыч говорил, у ей офицерик один был. Любовь там большая имелась, — здесь говоривший хохотнул, поражаясь этой странной любви — потаскухи и офицера, — так его Петлюра под лед пустил. Как есть были, строем их вывели, да под лед. Раненые они были, с фронту. Ох, и побили тогда народу! Я тебе говорю! На Фундуклеевку к нам возили! Тыщи там были. И штыками кололи, и рубили, было дело. Я — то бегал смотреть. Жуть такая приключилась! Кому ухо режуть, кому язык.

Говорил возчик таким образом, словно рассказывал о чем-то хорошем и радостном. Была в его словах какая-то болезненная оживленность, которая была неприятна музыканту, хотя тот и привык ко всем жутким поворотам декабря. Захотелось Леонарду, прямо вот тут вот встать и уйти. Куда уйти, зачем? Во двор, во всю эту белую вихренность, в каковой не было твердой опоры и будущего. И прошлого не было вовсе, а лишь пугающее и больное настоящее, где все побеждали всех, но никак не могли победить. В этом настоящем плакали и смеялись потаскушки, кидаясь квашеной капустой, гармонист с красным потным лицом растягивал мехи. А сильно хотелось тишины, безмолвия, в котором беспросветный покой.

«Застрелиться»? — раздумывал Леонард и глядел, глядел вокруг на обитателей скучной земли, где радость испарилась, замененная нездоровым пустым блеском, и тут же возражал себе тем, что, по его разумению никак нельзя оставить, — «А как же правда? Ну, вот не будет меня, и никого не будет, кто ее искать начнет. Печаль же? Да и веник этот, что пани Анне обещал. Путано все, путано, пан добродий, И выхода нету».

Тимоха все говорил и говорил, невнятно, захлебываясь подробностями, что казалось, конца им не будет. Шум гармоники и пьяных голосов заглушал его и пан Штычка, разглядывая его тощую бороденку, в которой запуталась капуста и крошки, решил все же сегодня не умирать, а подождать до другого настроения. Все ему казалось неправильным и несуразным, даже пан Вуху, угощавшийся соленьями тетки Сани из плошки. Челюсти толстого десятника мерно двигались, и сам он напоминал сейчас постного богомольца, милостью высних сил облагодетельстованного пищей. Всего сгорбленного и увлеченного процессом. Заметив взгляд музыканта, мелкий пакостник дружески кивнул ему:

«Печалишься, жулик»?

«Печалюсь, пан». — ответил отставной флейтист, — «Нет счастья того и покоя нету, один обман и слезы оказывается».

«Ну, а что ты хотел»? — хохотнул пан Вуху, — «Запросто так кровь не льется. Не вода это тебе. И нету в этом никакой радости. Абы кому покой, и счастье не даются».

«Так а в чем оно тогда? Заслужить его как? Может, воевать за него надо? Только куда идти? Везде пепел, да слезы, и что бы не делал, все одно — страдания».

«Налей капелюшечку», — потребовал собеседник, указывая на рюмку, — «Бо от капусты этой изжога и газы. Ее запивать следует, иначе никак».

И, пока музыкант наливал ему, десятник важно уселся на край блюда и сыто вздохнув, предположил:

«Скажу тебе, сам не знаю, что посоветовать. Вот я. Почитай, двадцать лет отслужил, честно-благородно, по порядку все было. Законы бдил, чтобы чего. А ведь стрельнули!» — он прищурил глаз и глянул на пана Штычку, — «Взяли и стрельнули, а за что? Нету ответов. Тут такая непонятность одна. Все всё рвут, бьют, людей мучают. А ведь сами себя и мучают, получается? Кому все надо? Да никому, по большому счету. И ведь никто никого не слышит и понять не желает». — философски закончил собеседник и принялся ковыряться в зубах.

«Мучение, пан Вуху». — согласился Леонард и представил себя в терновом венце, только страдающего не за все народонаселение разом, а за себя индивидуально и за пламенную потаскушку Маньку, которая плакала сейчас навзрыд в задних комнатах, захлебываясь безысходностью и печалью. Липкие палестинские мухи закружились пред ним как самолеты, а невидимое солнце сделалось жарким.

«Ты это, если супницу менять свою будешь, меньше чем на два штофа сверху не соглашайся!» — таинственно изрек десятник, меняя тему, — «Не уступай им и все тут. Это я тебе по-доброму говорю, не то жалеть еще будешь».

«Да, черт с ней с супницей этой», — ответил пан Штычка, — «Нет настроения жить вообще. За ради чего?»

«А мне, откуда знать? Я же неживой». - сообщил собеседник.

«Ежели не живой, так что не на небесах еще?» — поинтересовался Леонард и горестно подпер щеку ладонью. — «Все кружишься, кружишься. А зачем?»

В ответ тот взвился в желтый дымный воздух и залетал под потолком, потому что именно в это мгновение Тимоха закончил речи и потряс задумчивого флейтиста за плечо. Возчику требовалось выпить.

— Такие дела творятся, пан солдат. — объявил косматый собеседник, подытоживая все не услышанное отставным музыкантом, — а правда она одна. Бечь надобно, пока бежится, а ежели ноги отказывают, то ползти треба. И далеко куда-нибудь, чтобы не догнали. Дурное дело на месте оставаться, не то совсем загибнешь. А утечешь, тут тебе и счастье. Покой на душу твою ляжет.

На этом моменте довольный собственной немудреной философией возчик щедро разлил по столу водку.

Праздник, творящийся в заведении пана Кравчука, уже пошел вразнос, хрипло отдаваясь в мехах истошной гармоники. Девица с кошачьим личиком целовалась взасос, ее дебелая товарка, потеряв кавалера мешком, упавшего на пол, растерянно пила. И как ни странно, все они были счастливы в полузабытье этого веселого времени. Вопросы и обиды кружились теперь за теплыми стенами, проносясь мимо окон. Приблудный нищий, заглянувший на огонек в желтое тепло постоялого двора, пил милостыню нетерпеливыми жадными глотками, останавливаясь лишь затем, чтобы объявить себя раненым на прошлой войне. Всякий раз, путаясь при этом в числах и названиях.

— Совершенно пораненный, господа хорошие! — орал хмельной попрошайка, представляя в качестве доказательства громадных размеров натоптыш на правой ноге. Снятая чуня, разверзающая вокруг себя удивительную вонь, валялась под столом.

— Какого полка, герой? — хохотала смазливая потаскушка, отталкивая назойливого усача, лезшего к ней под юбки.

— Седьмого гренадерского, — врал низкорослый и худой собеседник, позабыв про пятнадцатый пехотный, и даже второй лейб-гвардейский, куда легко записывал себя пару минут назад. — Совершенно пораненный, добрые люди! Загляньте! Загляньте на раны солдатские. В атаке раненый. Жуть одна! Судьба-злодейка не щадит никого, господа хорошие. На вдрызг ранит прямо в душу!

Милосердные усачи наливали ему, брезгуя, однако дружескими объятьями, на которые тот вызывал всякого дарителя. Вонь от героя в конце концов вызвала его изгнание за соседний стол к громкогласному гармонисту. В качестве компенсации попрошайка был наделен водкой и миской капусты тетки Сани. Там он затих, выпивая и жуя, что бог послал.

— Что — то ты сегодня какой то смурной, — определил Тимоха после того как их с Леонардом рюмки опустели. — Радость же вокруг? Хочешь водки? Хочешь капусты? Все есть, что душа желает.

— Есть, — подтвердил музыкант и закурил, пуская серые клубы, плотно висящие в теплом воздухе, — Только как-то печально все, пан добродий. Вроде как все хорошо: живой как есть, ноги-руки на месте, а тоска душу щемит. И радости той не надо. Не хочется этой радости совершенно!

— У меня такое с перепою бывает, — сообщил веселый собеседник, — ежели с вечеру перепью, то совсем скучный становлюсь. Може болезнь это какая? Я со всем этим даже к доктору ходил, что на Васильевке жил. К хирургу этому. Так, тот говорит — не по моей- то части. Вот ежели у тебя руку отымут или ногу, тогда ко мне, говорит. Я тебе заместо их деревянную справлю. А с душевными хворями, то не ко мне.

— Что же за хирург, что ноги справляет? — засомневался Леонард.

— Вот те крест! И ноги справлял и руки тож. Еще похвалялся, что нет такого, чего он с дереву сделать не мог. Искусен больно был! Как что сделает, так и не отличишь. Еще и красочкой какой покрасит красиво. Я, говорит, даже голову деревянную могу, токмо организм ей не примет никак. К той голове привычка нужна, а без привычки помереть, что плюнуть.

Фантастические деревянные головы доктора с Васильевки заставили пана Штычку хмыкнуть.

Эх, если бы была та привычка! И на каждую потерянную голову в Киеве могли изготовить деревянную. И такую красивую, покрашенную красочкой, великолепную замену всем и всему. Но не было везения, ни в те, ни в эти времена и не принимал ее человеческий организм, а все норовил умереть от такой в принципе пустячной потери. Мысль об этом ввергла Леонарда в еще более невеселые размышления, и он затих, а недовольный молчанием Тимофей встал и пересел к веселому дурно пахнущему столу побирушки, где, хлопнув того по плечу, вызвал полный страдания рассказ о ранах и боях.

— На позиции батюшка, как повезут нас, так бегут германцы то! Богатыри одни были! — заявил нищий, выпячивая цыплячью грудь, — одно слово — гвардия! Их тыщи на нас, так и прут, едят меня мыши! Прет, стало быть, немчура, а мы их да в штыки! Одних генералов ихних целые полки захватили. Ей-ей говорю тебе, как на духу. И газы на нас напускали, и дирижабли, ан нет, стоим мы, аки дубы! С пулеметов постреливаем! А воны бегуть, чисто зайцы!

Отчего бежали германцы, принимая во внимание тщедушность героического попрошайки, оставалось неясным. С другой стороны ароматы, распространяемые им, вполне могли ввергнуть дисциплинированных немцев в паническое бегство. Доверчивый возчик, икая и ахая от доблестных дел, подливал страстотерпцу даровой водки. В ответ тот орал, перекрывая стоны гармоники:

— Благодарствую, батюшка!

Леонард, прислонившись к теплой печи, сделался спящим. Он надвинул фуражку на глаза, отгородившись от истошного мира, безумно радующегося чему-то, ее тонким козырьком. Сны все не шли, просто толклись на пороге сознания полные неясных образов. И было в их толкотне что-то пугающее и мутное.

Так он и просидел до глубокой ночи, размышляя о том, насколько же не везет человеку в поисках, несмотря на то, что он творит добрые дела и борется с врагами. И главным вопросом было, что еще нужно сделать, чтобы все хотения состоялись. Выходило, что ничего, потому что дальше клубился туман. А хотелось чего-то радостного, но не такого громкого, а тихого и умиротворенного. Покоя. Сильно хотелось покоя. Но его не было нигде.

Ни в пылающих небесах, где переминались с ноги на ногу длинные очереди, над которыми звенел ключами святой Петр, орущий на напирающих и недовольно гомонящих усопших:

«Бумаги! Бумаги, согласно уложению соборного нумер двенадцать дробь семь, позаполнивали? А ну не напирай! Не напирай, не то дам раза! Ряды ровняем, рабы божии! Ровняем ряды!»

Ряды ровняли, ругаясь на тысяче языков. Вихрастый пехотинец белого отряда, придерживая разрубленную у шеи шинель, интересовался у каждого встречного, представят ли его Богородице? Уж очень ему хотелось глянуть на Матерь Божию, ту, за которую он бился и умер. А другой в синем жупане и окровавленной мазепинке услышав его, плевал под ноги и бормотал что-то о москалях. Хаос вился в небесах, несмотря на все декреталии и уложения. И лишь строй немцев, попавших под махновский пулемет, стоял спокойно тараща бессмысленные глаза из под касок — кастрюль.

И не было покоя здесь, на заметаемой снегом земле, где мерзли часовые на постах. Ветер забирался под тулупы и шинели, кружился мелким бесом по телу, выхолаживая слабое тепло. А где-то в темноте тяжело бухали неспящие пушки, отправляя в мерзлый, полный метелью воздух снаряды. Частили пулеметы в поисках чьего-нибудь тела. Сновали в беспорядке люди. И бежали, бежали, бежали… Пешком, подводами, набиваясь, в смердящие страхом вагоны самых последних поездов… Кто бежал? Куда бежал? Бежали из одного безумия в другое, потому как везде их встречал скучный декабрь. То время и те обстоятельства, что не под силу были для понимания человеку.

Когда шум в большом зале стих, пан Штычка уже давно спал. Без снов и прочего, просто утонув в спасительной тьме, где нет переживаний и мыслей, а лишь одно безмолвие. Да и все спали, не видя снов и света, только грустный Никодимыч подперев ладонями бороду, о чем-то сосредоточено мыслил, но и эти думы его, несущиеся в голове, были бессвязны и коротки, словно обрывки никому не нужных вещей.

Загрузка...